Двенадцать смертей Веры Ивановны

Отрывок из повести Нелли Мартовой

О книге «Наследницы Белкина»

Вера Ивановна решила умереть. Всю свою долгую
жизнь она презирала людей, у которых по семь пятниц
на неделе. Про нее этого уж точно сказать было нельзя:
если что решила, то решила. Если задумала на обед
борщ, значит, будет борщ, даже если отключат газ. Если
решила умереть, значит, умрет, и непременно девятого
числа. Неважно, какого месяца. В идеале, конечно,
лучше бы в сентябре. Тогда на памятнике будут красивые
цифры: «09.09.1939 — 09.09.2009».

Первого января две тысячи девятого года она сидела
у окна, в крохотной хрущевской кухне, и смотрела, как
во дворе играет ребятня. Мерно тикали ходики.

Высунулась кукушка и хрипло сказала:

— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!

Кот Васька широко зевнул и почесал за ухом. Мотнул
головой и уложил полосатую морду обратно на тощие
лапы.

В тазике кипятилось белье, и окно потихоньку запотевало.
Вера Ивановна нарисовала пальцем точку, потом еще
одну и соединила их между собой. Через любые две точки
на плоскости можно провести прямую, и только одну.

Вот так, от точки к точке уже почти семьдесят лет
рисовала учительница математики строгую линию
своей жизни. Окончить институт, выйти замуж, родить
ребенка, стать заслуженным работником образования,
выйти на пенсию, похоронить мужа после второго
инфаркта. Эх, растить бы сейчас внуков! Но внуков
Вера Ивановна не дождалась. Дочка еще в молодости,
в походе, по глупости застудилась, приговор врачей
был однозначным. Зять попался непутевый, много пил,
нигде толком не работал. Долгое время держалась Вера
Ивановна одной только любимой работой, но после
шестидесяти стала подводить память. Теоремы и аксиомы
она помнила отлично, а вот имена учеников и расписание
уроков стала частенько забывать. Провожали
ее с почетом, ребята подарили рисунки и огромную
коробку конфет.

На пенсии Вера Ивановна считала дни от праздника
до праздника. Дочь жила в другом городе, часто болела,
мать навещала редко, но по праздникам обязательно
звонила, а изредка приезжала и понемногу помогала
деньгами.

Вера Ивановна вязала теплую шаль к Новому году
или вышивала подушку к восьмому марта и отправляла
посылкой, непременно заранее, чтобы успела дойти.
В комнате возле швейной машинки до сих пор лежало
недоделанное лоскутное одеяло. Она никак не находила
в себе сил убрать его.

Пьяный водитель плюс гололед на дороге плюс полная
людей автобусная остановка равняется мгновенной
смерти. От перемены мест слагаемых сумма не меняется.

Вера Ивановна так привыкла к тому, что хотя дочери
рядом и нет, но где-то там, откуда слышны только родной
усталый голос и бормотание телевизора, она всетаки
есть, что не могла поверить: неужели этот мир
далеких звуков исчез? Иногда она по привычке ждала
звонка и засыпала, глядя на молчавший телефон.

Зять настаивал, что надо требовать от водителя компенсации,
что иномарка у него дорогая и если пообещать
попросить за него в суде, то можно даже договориться
насчет квартиры. Обещал приезжать, помогать
деньгами и по хозяйству, но Вера Ивановна сразу после
похорон вернулась домой. Во-первых, она никогда
в жизни не умела ничего требовать, кроме выполнения
заданий от учеников, даже повышения зарплаты
стеснялась попросить, а во-вторых, и зять, и пьяный
водитель существовали в параллельной плоскости,
а параллельные плоскости, как известно из школьной
геометрии, не пересекаются.

Теперь в ее жизни осталась только одна точка —
место на кладбище.

Отчего-то Вера Ивановна была уверена, что Бог
пошлет ей смерть сразу же, как она попросит. И не нужно
будет класть голову в духовку с риском взорвать весь
дом, или глотать таблетки, чтобы захлебнуться потом
в рвотной массе, и бросаться из окна тоже не придется.
Достаточно будет просто лечь и закрыть глаза. Мать ей
рассказывала, что так умерла в деревне ее прабабушка
в возрасте за девяносто. Так и сказала детям: «Помру
я завтра». Подоила корову, перестирала белье, отдраила
полы, сходила в баньку, переоделась в чистое, легла да
и померла себе тихонько. А она чем хуже прабабки?

Но сначала надо все привести в порядок — и дела,
и квартиру. А потом прочертить последний отрезок
— спокойный и радостный день, достойный финал
достойной жизни. И тогда она умрет тихо и легко, без
мучений, и непременно попадет в рай. Вот только бы
сделать одну давно задуманную вещь, но непременно
в день смерти. Потому что стыдно, если кто об этом при
ее жизни узнает. А после смерти пусть, ей уже все равно
будет.

Белье давно остыло, а Вера Ивановна все сидела
у окна. Надела очки, вгляделась в морозные узоры на стекле.
Говорят, если в доме холод рисует красивые узоры,
значит, в нем живут хорошие люди. Чем больше смотрела
она на ажурные переплетения снежных линий,
на тонкие и воздушные расписные кружева, тем больше
ей верилось, что задуманное непременно сбудется.

Восьмого марта она опять будет по привычке ждать
звонка от дочери. И первого мая, а потом девятого. А телефон
будет молчать, и одеяло будет лежать возле швейной
машинки. И руки будут ничем не заняты, потому что ни
ей самой, ни дочери ничего больше не нужно.

Нет, сил ждать до сентября у нее больше нет. А до девятого
января всего-то чуть больше недели. «09.09.1939 —
09.01.2009» — тоже красивые цифры.

Январь

Самым важным делом перед смертью Вера Ивановна
посчитала обеспечить достойную старость для кота
Васьки. Кот не виноват, что хозяйка решила умереть.
Надо найти ему хороший дом, где его будут любить.
Собственно, до пенсии она и домашних животных-то
в доме не держала, потому что от них шерсть кругом
и запах. А этого котенка принесли ученики в ее первый
День учителя, что прошел не на работе, трогательно
повязали ему на шею розовый бантик. Тогда ее еще помнили
и коллеги, и дети, поздравляли со всеми праздниками,
а она радовалась и угощала всех домашними
пирожками с картошкой.

Поначалу Вера Ивановна хотела куда-нибудь пристроить
нежданный подарок, но котенок был страшным
— тощий, куцый, усы с левой стороны обломаны,
да еще и хромал на одну лапу. К тому же нежностей
он не проявлял, спал на полу возле батареи, мордой об
ноги не терся и почти не мурлыкал. Зато исправно уминал
всю еду из мисок и по весне ускользал через форточку
за приключениями. Возвращался грязным, исцарапанным,
но довольным. «Приняла обузу», — вздыхала
Вера Ивановна, но раз уж взяла на себя ответственность
за живое существо, то выгнать не могла. Покупала на
рынке кильку да куриные шейки, кормила бандита,
смазывала боевые раны зеленкой. Муж-покойник поговаривал,
что с котом как-то дома веселее, уютнее.

Слава богу, кот — не собака, сохнуть по хозяйке не
будет. Найти ему теплое местечко, где миска всегда полная,
и ладно.А тот будто мысли ее читал, только начинала
она голову ломать, куда девать бандита, как поднимал
облезлую полосатую морду и таращил большие желтые
глаза. А иногда вспрыгивал на подоконник, глядел сначала
за окно, а потом — укоризненно — на хозяйку. Мол,
куда ж я в такой мороз, сдохну ведь на улице.

Поначалу попыталась Вера Ивановна предложить
кота Лизе. Елизавета, социальный работник, навещала
пенсионерку регулярно, обычно раз в неделю. Если Вера
Ивановна болела, то приносила лекарства и продукты,
помогала по дому. А чаще просто составляла компанию
за чашечкой чая.

— Вериванна, да вы что! Сколько лет он с вами живет!
А мне муж все равно не разрешает животных держать.

— Не прокормить мне его, пенсия-то маленькая, а он
картошку с хлебом есть не будет, — вздыхала Вера Ивановна.

— Ничего, вон, летом, на улицу будет бегать да
мышей с голубями ловить.

«Отдам в добрые руки старого полосатого кота», —
вывела Вера Ивановна ровным учительским почерком.
Потом подумала и добавила: «Кормить нечем». На объявление,
к ее удивлению, откликнулось несколько человек.
Правда, кота никто забирать не хотел. Но в холодильнике
целая полка заполнилась пакетиками вискаса
и дешевыми сосисками. После визитов таких гостей
Васька вываливал на коврик надутое пузо и даже издавал
едва слышное утробное бурчание. Вера Ивановна
качала головой и продолжала заниматься наведением
порядка.

Собственно, в квартире порядок и так царил идеальный.
Что еще делать пожилой женщине на пенсии, как
не перебирать старые вещи? Каждый год она что-нибудь
выкидывала. Нарядное платье, шифоновое с атласными
рукавами — в нем она получала награду «Учитель года»,
а теперь не влезет в него, и немодное оно, и ходить в нем
некуда. Чемодан, с которым ездила раньше в гости к
дочери, — совсем развалился, да и ездить больше некуда.
Не поднималась рука выкинуть только учебники по
математике, с пятого по одиннадцатый класс, алгебра
и геометрия, да сборники олимпиадных задачек.

Квартиру сразу после смерти дочери она завещала
Лизавете. Во-первых, больше некому было, а во-вторых,
та ютилась в однушке с мужем, матерью и ребенком.
В советские времена они давно бы получили квартиру,
а сейчас с ее зарплатой социального работника
и мужа — врача на «скорой» — они за всю жизнь не накопят.
Пусть хотя бы Вера Ивановна в силу своих обстоятельств
выполнит роль, какую должно было выполнить
государство, это будет справедливо.

Правда, сама Лиза об этом пока ничего не знала.
В любом случае, учебники ей вряд ли понадобятся,
дочка еще мала, да и наверняка сейчас пользуются другими.

Морозным утром седьмого января Вера Ивановна
отнесла связку толстых учебников к помойке. Поставила
рядышком с вонючим мусорным ящиком, может,
все-таки возьмет кто. Ушла и даже не оглянулась ни
разу. Только стало ей сразу как-то легче, будто половину
линии провела до последней, самой важной точки.

А восьмого января случилась радость. Соседка Клава
позвонила в дверь в несусветную рань, в половине седьмого.

— Слышь, Вер, мы в деревню собрались. Давай Ваську
своего, там котом меньше, котом больше, мышей на всех
хватит, — и зычно расхохоталась.

— Тише ты, Клав, перебудишь всех.

Она сунула ей в руки округлившееся за последнюю
неделю кошачье тело, дала пару пакетиков корма
в дорогу. Морда у кота была сытая, сонная. Он приоткрыл
глаза, глянул снизу вверх на Веру Ивановну и снова
зажмурился.

— Езжай, бандит старый. Будешь там местным ловеласам
уроки давать.

Спать она больше не ложилась. Шутка ли дело —
один день остался, один последний день!
Выкинула баночки из-под сметаны, что служили
коту мисками, остатки корма отдала дворницкой собаке
Жужке. Перемыла все полы, еще раз проверила, аккуратно
ли разложено белье в шкафу в стопочки. Приготовила
конверт с копией завещания и похоронными
деньгами — для Лизы. У нее есть свой ключ, она должна
заглянуть в субботу, десятого. Хотела написать записку,
да передумала. Весь вечер ходила по квартире, поправляла
посуду в буфете, еще раз смахивала пыль с вазочек.
На душе было легко и светло, как всегда, когда она готовилась
добраться до следующей точки. Еще один день, и не
будет больше мучительно молчать телефон, и не увидит
она, как бегут под окном ребятишки с ранцами в школу.

Наступило девятое января. Вера Ивановна позавтракала
творогом и сухим печеньем, выпила стакан чая.
Потом долго гуляла в парке, так, что нос и щеки стали
красными, а ноги в валенках сковал холод. В церковь
заходить не стала, она никогда не была особенно набожной.
Но старушкам возле входа подала, по целых пятьдесят
рублей. Днем приняла горячую ванну, потом
как следует отдраила ее после себя. Пообедала вчерашними
постными щами и остаток дня читала потрепанный
томик Чехова. Водила глазами по строчкам, которые
знала наизусть, а в голове звенела легкая, приятная
пустота. В восемь вечера, после манной каши на ужин,
постелила чистую постель. Сегодня она ляжет спать,
а завтра, десятого, не проснется.

Конверт для Лизы она положила на тумбочке возле
кровати. Потом села за стол. Одно-единственное последнее
дело осталось. Вера Ивановна усмехнулась. Посмеются
над ней, да и ладно. На том свете все равно. На
кухне захрипели часы.

Она подперла голову рукой и принялась, по привычке,
считать вслух.

— Один, два, три…

С девятым ударом за дверью раздалось истошное
мяуканье. Вроде не март, чего там коты разорались?
Вера Ивановна пыталась сосредоточиться на предстоящем,
но вопли за дверью становились все более истошными,
будто ребенок плачет-надрывается. Не прошло
и десяти минут, как раздался звонок в дверь. Она вздохнула
и пошла открывать.

— Вера Ивановна, не слышите, что ли, как ваш разоряется?

В квартиру метнулась серая тень. А когда она вернулась
в комнату, из-под батареи на нее смотрела страшная
и облезлая кошачья рожа. Кончики ушей Васька
поморозил, но из груди его доносилось глухое утробное
мурчание, суровое и мужское, как хор советской армии.

— Тьфу на тебя, черт полосатый, — ругнулась Вера
Ивановна, что она позволяла себе очень редко.

Февраль

Вера Ивановна сидела у окна и смотрела на тяжелую
снежную тучу. Вальяжные снежинки неторопливо
покрывали машины и скамейки во дворе. В кухне снова
стояли кошачьи баночки из-под сметаны, их полосатый
обладатель свернулся под батареей куцей потрепанной
шапкой. Когда кот трескал вареную кильку и за ушами
у него хрустело, у Веры Ивановны будто таяла где-то
внутри крохотная льдинка. Надо же, вернулся ведь,
удрал с полдороги и нашел дом. Впрочем, она где-то
читала, что кошки привязываются к дому, а вовсе не
к хозяевам. В конверте для Лизы появилась коротенькая
записка: «А Ваську отдай тете Клаве в деревню, да пусть
смотрит, чтоб не сбежал по дороге».

Весь остаток января Вера Ивановна работала над
лоскутным одеялом. Она решила, что нельзя оставлять
на этом свете недоделанное дело. Одеяло можно отдать
в больницу или в детский дом. А еще лучше — в дом
престарелых. Поначалу она думала, что ничего не получится,
не сможет она вот так, как ни в чем не бывало,
сесть за машинку и соединять лоскутки. Еще два
месяца назад она мечтала, как дочь будет укутываться
в одеяло зимними вечерами, а о чем мечтать теперь? Но
к ее удивлению руки согласились послушно выполнять
работу. Иногда ей казалось, что она даже знает, для кого
делает одеяло. Смутный теплый образ выплывал будто
оттуда, куда она собиралась уйти навсегда, и для него
она продолжала строчить целыми днями, будто стоит
ей закончить одеяло, как этот незнакомый, но уже родной
человек материализуется из ниоткуда, чтобы получить
свой подарок и сказать спасибо.

Она безжалостно распорола летний веселый халат
в цветочек и две хлопковые блузки — все равно не пригодятся.
После целого дня за работой у нее болела спина,
и тогда она перевязывала поясницу теплой шалью.

Васька пристраивался рядом, чего раньше за ним не
наблюдалось, и грел больное место мягким кошачьим
теплом. Дело двигалось медленно. Иногда она ошибалась
и приходилось отпарывать несколько лоскутков
и пришивать их снова.

Ходики на кухне стучали в такт швейной машинке,
пестрые лоскутки ложились аккуратно рядом, один
к другому, настольная лампа светила и грела, будто
маленькое солнышко. Один вечер превращался в другой,
и пока под руками ложился аккуратный шов, Вера
Ивановна думала о том, какой лоскуток приладить следующим.

Однажды она обнаружила на двери подъезда объявление,
что девятого февраля в соседнем доме культуры
состоится благотворительная ярмарка какого-то
не то «ханмада», не то «хиндмайда». Лиза разъяснила,
что «хэндмейд» — это все, что сделано своими руками.
Вера Ивановна очень обрадовалась, когда узнала, что на
ярмарке можно будет продать свое одеяло, а деньги пойдут
в благотворительный фонд. Надо же, какое удачное
совпадение!

— Красота-то какая, Вериванна, с руками ведь оторвут!
— восхищалась Лиза. — Задешево не продавайте!

Лучше б себе деньги-то оставили, пенсия ведь маленькая.
Наступило восьмое число, толстые снежинки торопились
укрыть землю очередным слоем покрывала, а в
комнате, на диване, лежало готовое одеяло, отпаренное
и выглаженное. Последние три дня Вера Ивановна
даже спать ложилась не раньше двух ночи, и вот успела,
закончила. Хорошо, что, когда она будет уходить, в этом
мире останется два новых уютных одеяла — новенькое
снежное для улиц и газонов, и лоскутное, теплое для
какого-нибудь хорошего человека.

Свою работу оценила Вера Ивановна дорого —
в целую пенсию. Деньги-то ей нужны были не для себя.
Многие подходили, щупали одеяло, хвалили. Отчего-то
было ей неприятно, когда чужие руки гладили
лоскутки, каждый из которых был таким родным: кусочек
летнего халата, в котором она жарила пирожки для
дочери, и клетчатая рубашка мужа, последняя из тех,
что она долго не решалась выкинуть, и темно-зеленая
летняя штора, которая хранила в знойные дни прохладу
в спальне. Поначалу Вера Ивановна хотела уйти,
но она ведь уже решила, что продаст одеяло. И потом,
сегодня девятое число. И дома снова чисто вымыты
полы, и ждет не дождется последняя из тех несбывшихся
мечт, что еще не поздно исполнить даже в самый
последний момент жизни.

Симпатичную пару она заметила сразу, еще возле
соседнего столика. Совсем юная беременная девушка,
на седьмом месяце, не меньше, и улыбчивый парень
сразу ей понравились.

— Димуль, смотри, какое одеяло красивое. Давай
такое на дачу купим?

Она прикоснулась к желтому лоскутку, и Вера Ивановна
вдруг подумала, что это могла бы быть ее внучка,
с огромным неповоротливым пузом, и тогда она сейчас
вязала бы целыми днями крохотные носочки и
варежки.

— Бабушка, и сколько же вы хотите за эту красоту? — 
спросил парень.

— Сынок, тебе скидку сделаю.

Вера Ивановна аккуратно сложила одеяло, положила
в заранее приготовленный пакет и отдала девушке
в руки. Прикоснулась к теплой ладони, и будто проступил
на мгновение тот образ, что все стоял перед глазами,
пока она шила, и тут же спрятался, едва задев краешек
сознания.

Она шла с ярмарки, довольная собой. Пушистые снежинки
ложились на пальто, а где-то там, в цветастом
пакете, будущие родители несли домой теплое одеяло.
Вера Ивановна улыбалась, будто на душу, на самое дырявое
место, заплатку наложили из веселого лоскутка.
День складывался как нельзя лучше. От пенсии оставалось
немного денег,и Вера Ивановна купила в магазине
кусок хорошей колбасы, не для себя, Ваську побаловать
напоследок.

Домой идти отчего-то не хотелось. Прогулялась по
парку, купила в киоске пирожок с мясом и стакан горячего
чая.

Только когда стемнело, она подошла к своему подъезду.

Ключ не хотел находиться в сумочке. А когда, наконец,
нашелся, она зашла в прихожую, щелкнула выключателем
и обомлела.

Кругом была вода — и в кухне, и в ванной, и в прихожей,
и даже в комнате. Плавали тапочки, колыхались,
будто водоросли, коврики, упала набок табуретка. Старые
сапоги сразу промокли, холодная влага пробралась
внутрь, и ноги заломило. Взъерошенный Васька смотрел
со шкафа и недовольно мяукал. Ах ты! Ведь конверт
для Лизы и все похоронные деньги она спрятала в комнате,
под ковриком! Теперь, значит, все намокло.

Вера Ивановна села на стул посреди затопленной
кухни и заплакала.

— Ну чего ты ревешь-то, дура старая! Ведро неси, —
раздался из прихожей зычный голос Клавы.

Купить книгу на Озоне

One Way

Зарисовка из сборника Алексея Алехина «Голыми глазами»

О книге Алексея Алехина «Голыми глазами»

На восьмой день Господь создал доллар.

И в придачу к нему — сосиску в булочке.

«Наслаждайтесь Америкой!» — бросил мне толстый негр иммиграционной службы в аэропорту, возвращая паспорт и отмыкая никелированную калитку для прохода.

Я вынырнул из-под земли на углу 8-й авеню и 42-й улицы, где со ступенек автовокзала сходит увековеченный в металле водитель автобуса со своим кондукторским саквояжиком в руке. И обнаружил, что Вавилонская башня все же была достроена — из кирпича, стекла, бетона — и вся увешана рекламой.

Только ее все время чинят: рабочие в люльках повисли вдоль стеклянных стен, у подножия долбили асфальт, и какой-то ковбой в широкополой шляпе перекидывал мешки с цементом, не выпуская сигары изо рта. Тут были люди всех рас и народов, и кудрявый Портос приветствовал собрата, помахав рукой из кабины подъехавшего автокрана.

Нью-Йорк улыбнулся мне широчайшей улыбкой рекламного дантиста.

И сама мадам Тюссо доброжелательно заглянула мне в лицо, примериваясь острым восковым глазом.

Америка была занята собой.

Меж уходящих в небо стен катили грузовики, похожие на паровозы.

Небольшие толпы переминались с ноги на ногу у еще не открывшихся театральных касс.

Чуть в стороне грустил кирпичный заброшенный небоскребик с ржавым водонапорным баком на крыше.

Пьяный негр, сидя на синем пластмассовом ящике из-под лимонада, проповедовал самому себе.

Видимо, у них это в крови, потому что минутой позже я повстречал другого, в длинном зеленом плаще с крупной белой надписью: «Настоящий Бог».

Ясноглазая американка поцеловала своего ясноглазого американца и облизнулась, будто съела мороженое.

Необъятные в заду джинсы прогуливали крохотные, с подворотами, джинсики.

Воспроизведенная в золоте боттичеллиевская Венера в витрине шикарного магазина демонстрировала на себе модные тряпки.

Официант за стеклом бара бережно протирал бокалы, поднося их к глазам на просвет.

А два других, крахмальных при бабочках, везли на каталке по улице двухметровый, обернутый в целлофан и перевязанный розовой лентой сэндвич для какого-то парадного ланча — как торпеду.

И весь этот уличный шум и гам покрывал вой пожарных не то полицейских сирен, долетающий аж до верхотуры Эмпайр Стейт Билдинг.

Америка, всякий знает, провинциальна.

Американцы — трогательны.

Клянусь, но знаменитый «Гитарист» Эдуарда Мане в Метрополитен-музее обут в белые кроссовки.

Американские вещи, за исключением небоскребов, ненастоящие, будто взяты из детской. Пластмассовые, бумажные — посуда, одежда, мебель, — раскрашенные в детсадовские цвета.

Даже автомобили кажутся воспроизведением коллекционных моделек, а не наоборот.

В Америку, по крайности в эту ее часть, перебрались из Европы самые шустрые, но не самые породистые люди.

У женщин скорее крепкие, чем красивые ноги.

Масса очаровательных детей, но куда они деваются, повзрослев? Вероятно, пересаживаются в автомобили.

Другое дело африканские вожди, которых завозили целыми трюмами. Физически красивыми мне показались, главным образом, негры — правда не те, что слоняются в кирпичном Гарлеме и больше смахивают на вангоговских едоков картофеля, а чистенькие и отутюженные, с 4-й и 5-й авеню.

И уж точно лишь негритянки обладают в жизни фигурами, какие проповедует реклама женского белья.

Независимо от цвета кожи, американцы — люди с чувством достоинства.

«Рентгенологом» называет себя не только врач, но и человек при аппарате, просвечивающем портфели и сумки на входе в охраняемое здание.

А вообще-то быть американцем значит быть человеком со счетом в банке.

В обеденный час сидеть за соком в искусственном воздухе кафе.

Без конца говорить по мобильному телефону.

И платить, платить, платить по счетам.

В шестичасовом автобусе я понял, что Нью-Йорк это город клерков.

Он потому-то и лезет вверх, что уже в трехстах метрах от Бродвея начинается форменное захолустье. А сама эта часть страны на 9/10 одно нескончаемое предместье, как между Люберцами и Панками.

Здесь я увидел покосившиеся деревянные столбы с повисшими мотками обрубленных проводов и черными кишками кабелей. Томсойеровские заборы, не познавшие малярной кисти. Автобусную остановку, крытую поседевшей от времени дранкой, — в довершение картины там стояла толстая негритянка в платке, с лицом совершеннейшей русской бабы.

Одноэтажная Америка подросла за три четверти века, но всего на этаж.

По большей части она застроена чем-то вроде подмосковных дач с балкончиками и крашеными столбиками веранд. Только тут они стоят не в садах, а теснятся плечом друг к дружке и называются «городками».

Центральные улицы таких городков все одинаковы и сразу показались мне страшно знакомыми на вид.

Магазинчик. Забегаловка. «Ремонт автомобильных кузовов». «Продажа часов и пианино».

Все стены в вывесках и указателях, рассчитанных на идиотов, маленькие мигающие рекламки.

Да это ж типичная веб-страничка! Или вернее — это сам Интернет заимствовал вкусы и эстетику захолустного американского городка, распространив их на безбрежный электронный мир.

Где тут менялся стеклянными шариками Билл Гейтс?

Я опасаюсь, что из провинциальной России, когда она придет в себя, получится не уютная европейская глубинка, а вот такая Америка. Понастроим хайвеев. А деревянные заборы и кривые столбы у нас есть.

Но любовь моя, Вавилон!

Америка вся еще в лесах.

Она только теперь обретает свое настоящее лицо.

Главная достопримечательность Нью-Йорка — Нью-Йорк, умопомрачительная помесь марсианского города с Конотопом.

Гуляя по нему, испытываешь ощущение, будто едешь в лифте: взгляд непроизвольно забирается все выше и выше, пока не застревает на чем-нибудь вроде нелепой жестяной пагоды, венчающей 60-этажную башню «Крайслера».

Запечатлеть этот город можно только на вертикальных снимках.

Американский юмор грандиозен. Образчик его — небоскреб «Утюг», похожий на тонко отрезанный ломоть необъятного кремового торта.

Поодиночке небоскребы, за редким исключением, крайне уродливы. Но толпой…

Город виагры. Какая эрекция!

Его небоскребы преисполнены детской американской веры в электричество и «Дженерал Моторс».

К ним невозможно привыкнуть, зато легко избаловаться: уже через пару дней ловишь себя на мысли, что Мэдисон какая-то низкорослая.

Тут есть и своя археология. Она проступает на старых кирпичных спинах зданий в полусмытых дождями белых письменах, рекламирующих несуществующие компании с несуществующими телефонами и адресами.

По этим адресам ходили герои О’Генри, ловя удачу.

А теперь сквозь всю эту вздыбленную мешанину и эклектику начинают прорисовываться новые и чистые черты.

Америка перестает громоздить до небес подобия стократно увеличенных трансформаторных будок и ампирных европейских переростков, жертв акселерации.

Когда ветер дует с благоприятной стороны, Нью-Йорк пахнет океаном.

И мне кажется, этим океанским ветром навеяна новая, уже не скребущая небо, а в него уходящая архитектура.

Чтоб убедиться в этом, достаточно посидеть молча полчаса в каком-нибудь тенистом ухоженном уголке на отстроенной заново 3-й авеню.

Любуясь отражающим ступенчатое небо бесконечно вертикальным боком любой из башен и тем, как по нему скользит, преломляясь, отражение летящего средь облаков самолета, и его рокот умиротворенно вплетается в городской шум, подкрашенный выкриками девушек, собирающих деньги на бездомных.

Если забраться на небоскреб, город разверзается.

Но того, кто довольствуется высотой собственного роста, дарит ощущениями Ионы, прогуливающегося по киту.

Я так и поступил.

Я прошел Манхэттен пешком, от Уолл-стрит до Гарлема.

На меня дуло то прохладным воздухом из ювелирных лавок, то горячим ветром подземки из тротуарных решеток.

Из банков высыпа$ли стайки клерков с пластиковыми бирками на цепочках.

Встретилась компания совершенно одинаковых мистертвистеров в соломенных шляпах, кремовых пиджаках, черных бабочках на розовых сорочках и с толстенными сигарами в зубах.

Какой-то Уолт Уитмен в джинсовой робе просил на жизнь.

Толпы с плеерами в ушах спускались в провалы метро, как в помойку.

Там, десятью метрами ниже гранитных цоколей, их ждала совершеннейшая Лобня с покалеченными скамейками, изрисованным кафелем и запахом мочи.

Зато на поверхности я обнаружил магазин, где продают «роллс-ройсы».

Но еще прежде пересек замусоренный, как настоящий Китай, здешний «чайна-таун».

Я имел возможность записаться в уличную «школу Аллаха», но упустил свой шанс.

Треугольные бродвейские скверики украшали скульптуры и складные зеленые стулья, на которых офисные девицы поедали из пластмассовых корытец, как кролики, ничем не приправленные листы салата.

Там я увидел монумент Джеймсам Беннетам, отцу и сыну, основателям «Нью-Йорк Геральд Трибюн», и святому духу американской прессы с бронзовым герценовским колоколом.

Возле крашенной суриком груды металлолома перед билдингом «IBM», изображающей скульптуру, бродили длиннобородые евреи в круглых черных шляпах и долгополых лапсердаках, невзирая на жару.

Посреди какой-то стрит лежал, задрав к небу крючковатый нос и глядя невидящими глазами на мелкие облачка над верхними этажами, седой сухопарый джентльмен в сером костюме и полосатом галстуке. Сердце прихватило. Больше ему не надо думать о деньгах.

На Таймс-сквер под латиноамериканскую музыку танцевали нумерованные пары: какой-то конкурс для тех, кому за тридцать.

Так я добрался до Сентрал-парка с его именными скамейками, украшенными табличками вроде «Дорогому дедушке, любившему тут гулять со своею палкой».

Выводок младших школьников дисциплинированно лизал мороженое, любуясь прудом.

Туберкулезный негр, кашляя, рылся в урне.

Из-под ног шедшей навстречу по аллее девушки вспорхнул голубь, так что на миг показалось, что это она махнула мне крылом.

Бронзовый Морзе без конца принимал свои бронзовые телеграммы. Я спросил, нет ли и для меня.

— Вам ничего…

За то время, что я не видел тебя, тут уже два раза подстригали траву.

С яблонь опали все розовые лепестки и улеглись на газон вроде импрессионистских овальных теней под кронами.

Весна в Нью-Йорке кончилась, и наступило то время года, когда фрукты на теневой стороне улицы делаются дороже, чем на залитой солнцем.

Изнутри я начал обрастать английскими словечками, как чайник накипью. Еще чуть-чуть, и стану по-русски думать с мистейками.

«Так и бывает», — мелькнуло в голове, когда я мысленно стоял с прадядей Лазарем в огромном зале Музея иммиграции на Эллис-Айленде перед клерком, решавшим его и мою судьбу.

Я чувствовал за спиной колыхание толпы с чемоданами и коробками и слышал, как они шикают на детей.

И угадывал их взгляды, тоскливо устремленные через высокое окно в сторону не воздвигнутой еще величественной Статуи Свободы с восьмидесятицентовым вафельным мороженым в подъятой руке.

Америка — новая страна, и американский дом всегда с иголочки нов.

Это не европейское жилище, кирпичное и каменное, с дубовыми переплетами стропил, тяжелое и рассчитанное на поколения детей и внуков, если не прямо на вечность.

Это легкое и простое в изготовлении сооружение из прессованных опилок, фанеры и чуть ли не картона.

Когда придет время Америку сносить, изрядную часть ее просто сдадут в макулатуру.

Как-то мне решили показать действительно старый дом и привели туда. Он был построен в начале 70-х.

Внутри вы также не обнаружите ни одной старой вещи.

Лишь редкие эмигрантские дома замусорены книгами и безделушками в достаточной мере, чтобы напоминать жилье.

А дом холостяка отличается от того, в каком обитает женщина, только отсутствием зеркала в рост.

Зато в каждой спальне высится по черной с хромом патентованной дыбе, чтобы вытягивать мускулы, наливаться силой и худеть.

И по всему дому, днем и ночью, в кондиционированной тишине попискивает тут и там что-то электронное, вроде сверчка.

Нет, право, это прекрасная и безмятежная страна, где упакованную в пленку почту просто бросают на асфальт у крыльца под латунным ящиком без замка.

Перед коттеджами трепещут флаги с самодельной геральдикой в виде какой-нибудь белой киски на синем фоне, или желтой клюшки для гольфа на зеленом.

Благоухают цветники.

Гладко зачесанные девицы выруливают из гаражей в громадных лендроверах.

С решетчатой башенки новехонькой, как и всё вокруг, церковки раздается записанный на пленку колокольный звон.

А в небе кувыркается легкий спортивный самолет, раскрашенный, как аквариумная рыбка.

Чтобы выбраться отсюда, я целый час прождал в одиночестве на автобусной остановке, мимо которой проносилась, гудя, масса сверкающего лаком порожнего железа.

Американцы есть американцы, и напугавшая меня поначалу длиннющая музейная очередь тянулась вовсе не к Вермееру, а на выставку личных вещей и фотографий Жаклин Кеннеди.

Среди туземной живописи я было заприметил на удивление знакомую физиономию, но сообразил, что это Бенджамин Франклин со стодолларовой купюры.

Зато я повстречал там своего старого приятеля Ван-Гога, и мы вышли из музейных вертящихся дверей вместе, да еще присоединился почтальон Рулен в своей синей фуражке.

Винсент шарахнулся от мусоровозного бронтозавра с никелированным рылом и сразу задрал голову вверх, как всякий, кто впервые в Нью-Йорке.

Картина, из которой я его увел, стоила тридцать с лишним миллионов, но в карманах у художника не оказалось ни цента, только десять су. И я угостил их с Руленом на свои целомудренно упрятанным в бумажные пакетики пивом. А после, на скамейке, посвященной памяти чьей-то пропавшей таксы, к нам подсел Лорка. У него нашлась фляжка тростниковой водки в кармане пиджака.

«One way»: все дороги ведут в Рим.

Ты, Америка, страна третьего тысячелетия, и я могу быть спокоен за потомков.

Но я не завидую им. Да меня там и не будет.

Самое дорогое, что я имел при себе за океаном, был обратный билет: в Старый Свет и век.

Все ж, Америка, я не жалею, что заглянул в твои небоскребы.

Даже прощаю твой расчисленный по калориям корм из бумажных коробочек.

Я бы прошелся еще разок по плохо уложенному нью-йоркскому асфальту.

Сходил бы на джаз и на бокс.

Постоял бы у того небоскреба, что по ночам сторожит бесквартирный русский поэт.

…По моей пропахшей поп-корном Америке идут, пощелкивая компостерами, чернокожие кондукторши.

И проверяют билеты.

Купить книгу на Озоне

Хербьёрг Вассму. Сто лет

Отрывок из книги

О книге Хербьёрг Вассму «Сто лет»

Знак

Позор. Его я боюсь больше всего. Мне всегда хочется его
скрыть, стереть или каким-нибудь другим образом избавиться от него. Писать книги — позор, который скрыть
трудно, книга сама по себе документ, и от этого никуда
не деться. Позор, так сказать, приобретает масштаб.

В детстве и в ранней юности, в Вестеролене, я пишу дневник, и меня пугает его содержание. В нем есть
что-то позорное, и я не могу допустить, чтобы кто-нибудь узнал об этом позоре. У меня много тайников, но
главный — в подполе пустого хлева. Под крышкой люка, куда выбрасывают навоз. Этот хлев — место моего
добровольного изгнания. Он пустой. Если не считать
кур. А кормить их — моя обязанность.

Я сижу в пустом стойле на пыльной скамейке для
дойки коров под еще более пыльным окном и пишу желтым шестигранным карандашом. У меня есть финский
нож, которым я затачиваю карандаш. Блокнот тоже желтый. Маленький. Чуть больше моей раскрытой ладони.
Я купила его в лавке Ренё в Смедвике на собственные
деньги и точно знаю, для чего он мне нужен.

Здесь, в хлеву, я чувствую себя в безопасности. Но
лишь до того дня, когда он обнаружит мое убежище. Насколько опасным мог оказаться мой дневник, я поняла
лишь много лет спустя. Однако тревожное предчувствие
зародилось во мне именно там, на скамейке. Поэтому я
молчу и прячу дневник. Складываю свои блокнотики в
клеенчатый мешок для спортивного костюма, затягиваю
шнурок и вешаю мешок на гвоздь под полом хлева. Это
надежно и необходимо, в хлеву сильно дует из подпола.

Однажды в воскресенье он около полудня приходит
в хлев. Я пытаюсь убежать, однако он загораживает дверь.
Я успеваю спасти дневник, незаметно сунув его в сапог.
Но дневник его не интересует, ведь он еще не знает, что
мне может прийти в голову там написать.

После того как он обнаруживает мое убежище, я вынуждена найти другое. Под нависшей скалой недалеко
от дома. Оно не такое надежное, во всяком случае — когда идет снег. Следы. Я кладу свои блокнотики в жестяную коробку и прячу ее среди камней. Зима. Я пишу в
варежках. Иногда земля покрывается снежным настом.
Это хорошо, только если наст не присыпан свежим снегом. Дневник лучше, чем вечерняя молитва. Молитва
слишком короткая, и я произношу ее быстро, мне нечего просить у Бога.

В одиннадцать лет я уже понимаю, какими опасными могут быть слова. Прямо по Юнгу, которого я тогда еще не читала, я сжигаю вещи. Вещи, к которым он
прикасался. Втыкаю иголки в его шерстяные носки. Связываю шнурки на его башмаках так крепко, что их приходится разрезать. Осмеливаюсь положить финский нож
на мисочку для бритья. Вырезаю длинный лоскут из его
анорака. Но последнее оказывается бесполезно. Маме
приходится ставить на анорак заплату. Странно, что он
этого не понимает. Не про анорак, конечно. А про все
остальное.

Он много говорит, но ничего путного в его словах
нет. Бранит нас, но мы напуганы и без того. Йордис, моя
мама, ставит заплату на анорак. Она тоже ничего не понимает. Йордис вообще говорит мало, лишь когда ей
есть что сказать.

Только когда его пароход отходит далеко от берега,
я чувствую себя в безопасности.

«Не грозит опасность детям, Бог хранит их всех на
свете».

В этой книге я пишу о своей бабушке, прабабушке и их
мужьях. У нас многочисленный род, и каждый хочет,
чтобы о нем узнали. О некоторых я даже не вспомню, о
других упомяну мимоходом. Он больше других требует,
чтобы о нем написали. Он все разрушает, сеет хаос и
мрак. И обладает властью портить хрупкую радость или
прогонять приятные мысли. Только после его смерти у
меня возникла потребность понять его как человека. Не
для того чтобы простить, но чтобы спасти самое себя.
Прощать, к счастью, не моя обязанность, этим займутся
высшие силы.

Мне помогает, когда я вижу единство нашего рода.
Не скрытность, не позор и не ненависть, а все остальное. Помогает, когда я вижу людей там, где они находились в определенное время, а не такими, какими стали
потом. Он тоже был когда-то ребенком. В этом и спасение мое, и боль.

Можно ли постичь всю правду о человеке?

С другой стороны, как могут люди, принадлежащие
одному роду, быть такими разными, такими не способными понять жизнь друг друга? Люди — это загадка, и
все-таки я пишу о них, словно эту загадку можно разгадать.

Я собираю знаки. Иногда они бывают расплывчатые, ничего не говорящие, совсем как люди, встреченные мимоходом. А иногда становятся близкими и требовательными, точно вызов, который необходимо принять. В молодости я познакомилась с одной религиозной или
метафизической теорией, согласно которой человек сам
выбирает своих родителей. Тогда эта мысль испугала меня. Но теперь я именно это и делаю. То есть выбираю себе прабабушку с материнской стороны. И руководствуюсь при этом критериями, которые не одобрил бы ни
один специалист по генеалогии. Однако я верю своей
истории.

Интерес к тому, чего я никогда не смогу узнать точно, дает мне необходимые силы. Словно дорога через неизвестную местность — единственная и другой не существует. Мне приходится полагаться только на себя. Кроме того, на меня, конечно, влияют гены и семейные предания.

Мысль написать историю моей бабушки и прабабушки пришла мне в голову много лет назад, когда моя дочь
прислала мне брошюру о Лофотенском соборе в Кабельвоге. В ней была цветная фотография запрестольного образа. Сюжет — моление о чаше Иисуса Христа в Гефсиманском саду. В брошюре сообщалось, что пастор и художник Фредрик Николай (Фриц) Йенсен закончил этот
образ в 1869 или 1870 году и что ангела, протягивающего Христу чашу, он писал с реальной женщины.

Эта реальная женщина — Сара Сусанне Крог, урожденная Бинг Линд, родилась 19 января 1842 года в Кьопсвике в Нурланде. Дочь пишет, что, очевидно, это моя
прабабушка!

Больше всего меня поразило, что она родилась в тот
же день, что и мой сын, и была ровно на сто лет старше меня самой
.

Читая брошюру, я вижу перед собой мою бабушку
Элиду, она рассказывает о моей прабабушке — Саре Сусанне. И я понимаю, что ангел и в самом деле очень похож на моих бабушку, маму и тетю. Если черты лица могут повторяться из поколения в поколение, наверное, так
же могут повторяться и мысли? Как прилив, бьющий о
скалы, повторяется из поколения в поколение, хотя нас
это ничему и не учит.

То, что эту брошюру прислала мне дочь, — тоже
знак. Но еще много воды утечет, прежде чем я по-настоящему пойду по этому следу. Я сопротивляюсь как могу. Словно моя собственная история — яд, который может все отравить. Моя жизнь не может быть литературой. Ее нельзя сочинить и рассказать, как правду. Так мне
кажется. Но потом я понимаю, что должна рассказать ее
так же, как я рассказываю другие истории. Ибо что есть
истинная правда? Разве человеческая мысль, неподвластная контролю, — это неправда? А наши поступки, они
что, более правдивы только потому, что их можно контролировать? Ведь они могут быть насквозь фальшивы
по сравнению с нашими чувствами и мыслями. Насколько мы можем узнать человека, которого встречаем в жизни?

Постепенно я понимаю, что жизнь постоянно меняется, и в плохом и в хорошем. Все только вопрос времени.

Я нигде не нашла письменных свидетельств о том, что
заставило меня взяться за эту историю, — свидетельств
о встрече Сары Сусанне с художником и пастором Йенсеном. Даже если бы они у меня и были, я не могла бы
утверждать, что это истинная правда об этих двух людях. Тот, кто рассказывает историю, подчиняется своим
законам. Род может хранить в тайне что-то неблаговидное, и каждому приходится все начинать заново. Что же
касается моей истории, я слишком мало знаю и помню
из всего того, что сформировало меня как личность. Может быть, потому, что не хочу помнить. Я тратила и трачу много усилий, продвигаясь вперед. Словно будущее
можно построить, не оглядываясь назад.

Фру Линд

Фру Линд овдовела в 1848 году, но раздел имущества в
семье состоялся только в 1851-м.

Это говорит о том, что между наследниками Иакова Линда от двух браков — шестью детьми от первого
брака и девятью от брака с Анне Софией Дрейер — были вполне мирные отношения. Чтобы разделить на всех
имущество и лавку, их пришлось продать, и каждому досталось не так уж и много. Вдова распоряжалась своей
долей в торговле и домами в ожидании, когда ее старший
сын, пятнадцатилетний Арнольдус, станет взрослым. Другой сын, Иаков, был на шесть лет моложе. О дочерях же,
благослови их всех Бог, тоже следовало позаботиться, так
или иначе.

Рыжеволосая Сара Сусанне была шестым ребенком,
ей тогда было шесть лет.

Никто не скажет, что Арнольдус не пытался по мере
сил облегчить участь матери. У него был один недостаток, а может, достоинство, это как посмотреть. В тех краях этим свойством обладали лишь немногие порядочные
мужчины. А именно, ему была присуща бесстрашная привычка выкладывать без обиняков все, что было у него в
мыслях или лежало на сердце. Обольстительная откровенность и мягкое внимание. Можно назвать и шармом, если кому-то больше нравится это слово. Это свойство привлекало всех женщин, независимо от возраста. Сестры Арнольдуса, начиная от годовалой и до тринадцатилетней,
доверчиво вручили ему свои жизни. За исключением старшей сестры, Марен Марии. После смерти отца она неожиданно обнаружила, что перестала быть в семье главной.
Главным вдруг стал Арнольдус. Ей же пришлось трудиться не покладая рук. На нее был возложен уход за младшей
сестрой, Анне Софией. К тому же она должна была выслушивать бесконечные рассуждения матери о любви и
страданиях. Как будто фру Линд была единственная, на
чью долю выпали эти испытания. А все остальные, в том
числе и ее собственные дети, были бессловесными животными, не понимавшими, что такое страдание.

Однако напрасно кто-нибудь ждал от Марен проявления своенравия или упрямства. Она была наблюдательна и не теряла зря времени. Своих младших братьев и
сестер она воспитывала одним взглядом, не прибегая ни
к подзатыльникам, ни к похвалам. Марен была надежна
и тверда, как каменная ступенька перед дверью в дом. Хотя известно, что камень, на который никогда не попадает солнце, не может быть теплым.

Но Марен Мария Линд и не ждала солнца. Она
только искала возможности избежать тени. Каждого
мужчину, который приходил в лавку или в дом к Линдам или встречался ей по воскресеньям на пригорке у
церкви, Марен Мария взвешивала на своих собственных
весах. Эти весы были естественной частью ее самой и
находились у нее в голове. Скрытые от посторонних
глаз. Она пользовалась гирями, которые по необходимости меняла. Сначала гири были слишком тяжелые и отправляли всех мужчин прямо в космос. Но после конфирмации Марен Мария мало-помалу постигла тайны
жизни. Она поняла, что человека нельзя взвешивать на
обычных грузовых весах, его надо делить на части и каждую часть класть на чашу весов по отдельности. Чтобы
потом оценить полученные результаты. Главное — необходимо понять, что этому человеку нужно. Так, по мере
надобности, можно было заменять гири, оказавшиеся
слишком тяжелыми. Несколько раз при более близком
знакомстве ей приходилось признать, что товар, показавшийся ей первосортным, годится разве на то, чтобы один
раз попить с ним кофе на церковном празднике.

Но поскольку Марен никогда никому не доверялась,
то, допустив ошибку, не теряла лица. Инстинктивно она
отстранялась от бесконечной болтовни матери о чувствах, от ее завораживающей обходительности и, не в последнюю очередь, от ее заботы об Арнольдусе и младшем
брате Иакове. Как будто братья уже по определению были существами высшего сорта. Марен знала, что каждый,
кого мать угощала кофе и кто отнимал у матери время,
лишал времени и ее самое и укорачивал ее ночи.

В пятнадцать лет она понимала, что хорошо сложена, но уже давно чувствовала себя старой. Она видела,
какими красивыми становятся ее сестры. Особенно Сара Сусанне. К тому же они были более веселого нрава,
чем она. Прежде всего, Амалия и Эллен Маргрете, между которыми был всего год разницы. Они вели себя так,
словно мир вращался вокруг них. Словом, будущее и
танцы принадлежали сестрам. Марен оставалось только
быть их поверенной, помощницей и утешительницей, а
когда начинались танцы, у нее уже не было сил танцевать.

В 1855 году, который люди называли «богатым на события», газета «Трумсё-Тиденде» писала, что условия для заготовки сена были благоприятны, но все остальное не
уродилось. А ведь именно в тот год люди, имевшие землю, в основном посадили картофель и посеяли хлеб.
Нужда в картофеле была велика. К счастью, это был последний год, когда Крымская война мешала торговле зерном с северной Россией. В январе следующего года было заключено перемирие, а 30 марта подписан мирный
договор. Однако боги погоды требовали своего. Мало
того, что люди не получили даров Божьих от земли, но
и у торговцев в кассах было пусто.

Фру Линд и двадцатидвухлетний Арнольдус испытали это на себе. В семье было слишком много голодных
ртов. Правда, сын Иаков уже обеспечивал себя сам, он
еще не был женат и ходил шкипером на шхуне. Зато дочери доставляли матери много бессонных ночей. Внешне эти огорчения никак не проявлялись, однако старшие
дочери чувствовали тревогу матери и воспринимали ее
как упрек. Провести всю жизнь в услужении в чужом доме — разве об этом они мечтали?

В один прекрасный день в Кьопсвик приехал молодой Юхан Лагерфельд, уроженец Трондхейма. Марен как
раз нужны были сильные мужские руки, чтобы вынести
из поварни котел с супом. Юхан не стал тратить время
на приветствия и обеими руками взялся за котел. Пар
окутал его морковного цвета шевелюру, и шея покраснела от напряжения. Жесткие густые усы тихо шевелились
от его дыхания.

Это было начало. Спустя некоторое время, после регулярных и частых визитов, он, улыбаясь, как обычно, и
без малейшего смущения, посватался к Марен.

— Ты никак не шла у меня из головы. Так уж, пожалуйста, выходи за меня замуж. Что скажешь?

Марен стояла в саду возле стола, который накрывала на воздухе по случаю хорошей погоды. Юхан выпрямился и подошел к ней. Они были одни, и она забыла
взвесить его на своих весах. Должно быть, она все знала
заранее. Как будто это был давно решенный вопрос, как
будто все было записано и скреплено печатью.

После свадьбы, на которой Юханнес Крог с Офферсёя был шафером, молодые переехали на остров Хундхолмен.

Но еще до этого события зима 1855–56 года выдалась
на севере тяжелой и для людей и для скота. Лед в Гисундете был крепкий, как железо, и сошел только к концу мая.
За ценами было не угнаться, и голод заглядывал в разрисованные морозом окна, особенно в домах бедных арендаторов и рыбаков. Власти наняли разъездного агронома,
но люди как будто не понимали, что им с ним делать. Они
просили о помощи и Господа Бога, и светские власти. Но,
как всегда, помочь им должно было время, даже если для
кого-то эта помощь и пришла слишком поздно.

Однако те, кто выстояли, быстро обо всем забыли.
В 1859 году все опять было в порядке. Честь этого Сельскохозяйственное общество целиком приписало себе, даже не подумав поделиться ею с Господом. Агроном, как
проповедник, пробуждающий души, ездил по всему краю
и призывал людей следовать новой моде и рыть на своей
земле оросительные канавы. Мол, именно в этом и кроется тайна успешного земледелия.

На Хундхолмене у Юхана и Марен со временем появились два работника, две служанки и семья квартирантов из шести человек, правда, хозяйство квартиранты вели отдельно. Кроме того, у Юхана с Марен было четыре
коровы, двенадцать овец, поросенок и несколько кур. Они
сеяли бочонок ячменя и сажали восемь бочонков картофеля. Благодаря своему замужеству Марен чудесным образом вырвалась из-под господства матери. Дом у нее был
не такой богатый, как у ее родительницы, и она унаследовала не так много мебели и вещей, чтобы с них трудно
было смахнуть пыль или стоило показывать их гостям, но
она не нуждалась и была полной хозяйкой в своем доме.
К тому же избавилась от детского крика. Тогда она еще
не знала, что природа отказала ей в даре материнства.

Но, как известно, и душа человека, и его судьба непостижимы и со временем он становится одержимым
тем, чего не смог получить.

Михаил Марголис. АукцЫон: Книга учета жизни

Отрывок из книги

О книге Михаила Марголиса «АукцЫон: Книга учета жизни»

Гандболист, киномеханик, театрал

Сила «Аукцыона» в случайностях. Они определяют все — от состава команды до ее названия и существования как такового. Несколько сверстников (речь сейчас о Гаркуше, Федорове, Озерском, Бондарике; один-два года разницы в возрасте между ними — не в счет) из ленинградских спальных районов вполне могли бы пойти по жизни разными, не совсем рок-н-ролльными и совсем не рок-н-ролльными путями. Но пересеклись и сложились в феноменальный организм, затянувший в свое энергетическое поле еще массу душ, столь же непохожих друг на друга, как эти четверо.

Неатлетичный, картавящий Леня в школьную пору «о музыке серьезно не думал». Он учился в спортивном классе и выступал за сборную Ленинграда по гандболу.

— Я еще и в хоккей играл — вспоминает Федоров. — Меня в СКА хотели брать, но я уже успел гандболом проникнуться. У нас была достаточно сильная детская команда, но, как ни странно, на взрослом уровне никто из нее особо не блеснул. В лучшем случае, кто-то сейчас работает тренером в детской спортшколе. А в основном — все быстро прекратили занятия. Из девчонок, правда, одна впоследствии играла даже за сборную Польши. Хотя в своем возрасте обе наши команды — и мальчиков, и девочек — входили в тройку по стране. Белорусы, украинцы и казахи с нами конкурировали, а москвичей мы обыгрывали…»

Пока Леня закидывал мячики в ворота сборных республик-сестер, Олег закончил восьмилетку и двинул за средним профессиональным образованием. Туда, где могли выучить на «директора пивного бара или винно-водочного магазина», экзамены сдать не удалось, зато Гаркушу взяли в Ленинградский кинотехникум, где в первый же учебный день он получил по фэйсу от однокашников постарше. Далее ремесло киномеханика, любопытство и несуразная внешность способствовали ему в активном постижении окружающего мира и, прямо по Бродскому, смещали Гаркунделя «от окраины к центру», где Невский проспект, «Сайгон», филофонисты-фарцовщики у Гостиного двора, народившийся рок-клуб на Рубинштейна, разные люди, масса знакомств и дорог.

— Когда ты молод, из тебя выходят зелененькие росточки — душевно констатирует Гаркуша. — Тебе все интересно, интересен практически любой человек. А если он еще и с б[о]льшим, чем у тебя, жизненным опытом, то и подавно. Грязь, слякоть, сугробы, минус 30, «если диктор не врет» — тебе по барабану. Все рок-клубовские концерты, тусовки в «Сайгоне», парадники (по-московски — подъезды) с приятельскими компаниями, дискотеки — меня притягивали. Я увлекался звукозаписями, частенько тусовался в магазине «Мелодия» и однажды прочел там объявление, что в ДК им. Первой пятилетки (сейчас его уже нет — там Еврейский театр) клуб «Фонограф» проводит лекцию, то ли о «Лед Зеппелин», то ли о «Дип Перпл». Это был год 1980 или 1981. Я, естественно, на нее помчался. И потом ходил на каждую. А они проводились достаточно регулярно. На лекции о «Машине Времени» познакомился с известным ныне питерским журналистом Андреем Бурлакой. Он меня, собственно, в скором времени и ввел в рок-клуб. Хотя еще раньше, году в 1979-м, я побывал на концерте «Россиян», когда никакого рок-клуба не существовало.

Потом я сам стал лектором. Кто-то из ведущих заболел, мне предложили его заменить, поскольку я там уже примелькался, и я с задачей справился. В моей коллекции были какие-то интересные слайды, записи, я начал делать программы о разных группах «демократического лагеря» — из ГДР, Венгрии, Польши.

За лекциями следовали дискотеки, диджействовать на которых тоже доверяли Гаркуше. В собственных мемуарах Олег расписал это так: «Я стоял на возвышении, приплясывал, объявлял группы…В перерыве между танцами я шел в бар, выпивал и ел пирожные. Выбор тогда был щедрый. Вино, шампанское, коньяк и коктейли. После возлияния дискотека продолжалась. Я не выдерживал и пускался в пляс. Ставил рок-н-роллы и твисты».

Озерского на гаркушиных дискотеках не было. Он отплясался раньше.

— Родители с малых лет пихали меня в различные самодеятельные кружки, как, в общем-то, происходит с большинством детей, — говорит Дима, поглядывая на моросящий дождь за окном. Класса до шестого я занимался танцами, а потом по состоянию здоровья мне это запретили, и я пошел в театральную студию. Она была достаточно заметной в Питере. Из нее вышло немало известных людей. Например, кинорежиссер Дима Астрахан.

В студии занимались разные начитанные ребята постарше и подрастающее поколение, к которому я тогда относился. Это сподвигало к чтению. Культурный набор у всех нас тогда был общий: перепечатки Толкиена, «Мастер и Маргарита», братья Стругацкие…

В «Сайгон» и вообще в неформальную, музыкальную тусовку я попал позже. До того у меня сложился сугубо театральный круг вращения. А это достаточно замкнутая сфера. На мой взгляд, музыканты гораздо шире знакомы с жизнью, чем театральные люди, варящиеся в собственном соку, в своем коллективчике, и постоянно изобретающие велосипед. Однако моими приоритетами были литература и театр.

— А я о приключениях любил читать. «Остров сокровищ», например. И фантастику, — возвращается в далекую юность Бондарик. — А чтобы там чего-то думать, сложные книги — нет. «Войну и мир» так и не осилил. Пытался, пытался…

В общем, они не были продвинутыми юношами. «Когда я уходил в армию, то даже не знал, что рок-клуб существует», — признается Витя. Они проводили львиную долю времени, как говорят нынешние тинейджеры, «на районе». Они и мысли не допускали, что когда-нибудь музыка станет их основным делом. Двое из них, Озерский и Гаркуша, не играли ни на каком инструменте и не собирались этого делать (Олег, в общем-то, остался верен данному принципу до сих пор). В сей четверке, ставшей незыблемой основой «Аукцыона», кажется, не было (и теперь нет) и йоты целеустремленности, но, видимо, в ней быстро пробуждалось чутье на «не сегодняшнее», желание двигаться туда, где «ощущение „под“ превращается в ощущение „на“», и так невзначай родилась самая нонконформистская и беспредельная (в поэтическом восприятии эпитета) отечественная рок-группа.

Леня и папа

Вот и вышел, паскуда, в своем свитерке!..
Юрий Арабов. «Предпоследнее время»

В чуть растянутом свитерке болотного цвета Леня появился на сцене где-то в первой половине 1990-х (раньше он использовал иные прикиды), и такой его облик оказался не менее выразительной и знаковой чертой «Ы», чем белые перчатки и инкрустированный бижутерией пиджак Гаркуши. К этому времени хребетная значимость Федорова в группе стала очевидна любому, кто хоть раз видел и слышал «Аукцыон». А до того реально «заведующий всем» Леня был квинтэссенцией «аукцыоновской» парадоксальности. Человек, вокруг которого, собственно, и строились история группы, ее мелодия, голос, кредо, казался самой миниатюрной и малоприметной фигурой в «Ы». Ну, у какого еще коллектива найдется такой лидер?

За подлинной федоровской индифферентностью к популярности и сторонним оценкам скрывалась, как выяснилось, редкие основательность и мощь. Он, год за годом, от альбома к альбому, стремительно рос во всех переносных смыслах. И вырос, не побоюсь чуждой Леониду пафосности, в заметную личность русской современной культуры.

— Ленька-то был парень довольно простой, а я — из интеллигенции петербургской, знал всю богему, хорошо тусовался, — рассуждает с высоты своих 50 лет «господин оформитель» раннего «Ы», художник-неформал Кирилл Миллер. — И я не ожидал, что впоследствии именно он ни с того, ни с сего достигнет таких вершин. Федоров единственный музыкант из мне известных, кто пребывая в фаворе, на волне успеха, полез в глубь музыки. Популярность почему-то останавливает развитие большинства музыкантов. Они начинают просто тиражировать себя, купаться в своей известности. А Ленька в пику собственному успеху заинтересовался бесконечностью музыки. Это меня потрясло и вызвало фантастическое к нему уважение.

Потому и «паскуда» в эпиграфе, кстати. Здесь это не ругательство, а восторженное восклицание, типа: каков стервец! Ведь начиналось-то все по-мальчишески типично и легкомысленно…

— Еще в дошкольном возрасте родители отвели меня в музыкальную студию при ДПШ (Дом пионеров и школьников), — рассказывает Федоров. — Изначально я сам туда хотел, но после нескольких занятий на фортепиано мне всё там дико не понравилось. Тем не менее я отходил в студию лет десять, наверное. И ничего из нее не вынес. Сольфеджио я игнорировал, специальных знаний фактически не приобрел, играть нормально не научился. Ну, руки мне там поставили кое-как, конечно, за такой-то срок. И всё.

В первые школьные годы меня даже коробило от того, что я, как «ботан», хожу заниматься на пианино. Благо, нашлись в моем классе два приятеля, посещавшие ту же студию. Я с ними сошелся и уже в девятилетнем возрасте мы пытались что-то вместе исполнять — «битлов», кажется. Приятели, кстати, играли гораздо лучше меня…

Где-то году в семьдесят седьмом, зимой, я все-таки уговорил папу купить мне гитару и пошел учиться играть на ней в другой ДПШ при ДК имени Газа. А летом, в деревне, один из моих старших товарищей, с которым мы до сих пор общаемся, показал мне три блатных аккорда. За каникулы я их хорошо освоил. С тем же парнем, к слову, я и курить начинал, и выпивать. Лет с двенадцати я уже алкоголь точно употреблял. Правда, года через два уже «завязал». В старших классах я не пил, не курил, поскольку спортом серьезно занимался. А до того, в каникулы, мы в основном пили какое-то эстонское яблочное вино. Деревня находилась недалеко от Нарвы. И любимые наши сигареты «Лайэр» были эстонскими.

В четырнадцать лет я собрал свой первый ансамбль из одноклассников. Репетировали у меня в квартире, на первом этаже сталинского дома в районе Автово. Помнится, у нас были маленькие пионерские барабанчики, которые мы струбцинами прикрепляли к стульям. Собирались вечерами, раза три в неделю. И мои родители нас как-то терпели. Ансамбль состоял из гитариста, барабанщика и клавишника. Последний играл либо на моем домашнем пианино, либо на каких-то дешевых клавишах, которые мы впоследствии ему купили. Однажды в наш класс перевели из другой спортшколы парня по имени Миша Маков. Выяснилось, что он тоже играет на гитаре и поет. Я взял его в ансамбль, и вскоре он привел на репетицию своего приятеля, басиста, Витю Бондарика. Это был 1978 год…

Знаменательная встреча Лени и Вити считается некоторыми днем зарождения «Аукцыона». В таком случае сегодня «Ы» уже за тридцать. Солидно, но слегка преувеличенно. Та безымянная команда, что продолжила вместе с Бондариком репетировать у Федорова «на флэту», — не более чем ленино «школьное сочинение».

Впрочем, появление Вити годится для открытия списка животворных «аукцыоновских» случайностей, о которых упоминалось в предыдущей главе. Бондарик явился в федоровский бэнд тем еще басиситом. За его плечами был минимальный опыт подъездно-домашнего бренчания на обычной акустической гитаре с приятелем Маковым. Баса он в глаза не видел. Но когда пришел к Лене и получил положительный ответ на вопрос: «Можно ли с вами поиграть?» — отчего-то сказал, что хочет «попробовать на бас-гитаре». И на эту его просьбу откликнулись, мол, если желаешь — пробуй.

— Других ансамблей у нас в районе я, честно говоря, не знал, — поясняет Виктор, — и очень обрадовался, что оказался в такой компании. Те наши занятия были для меня, в сущности, процессом обучения, поскольку ни в какие музыкальные кружки и школы я не ходил. Я привыкал, что называется, держать бас-гитару. И все свои навыки черпал по ходу дела: кто-то нам что-то показывал, у кого-то я что-то подсматривал… Гитары нам Ленькин отец делал. Пилил их из фанеры, сам паял схемы, крутил датчики. Искал нужную информацию по радиожурналам.

Инженер-электротехник Валентин Федоров, по словам своего сына, «оказался вообще активным».

— Когда собрался наш ансамбль, — вспоминает Виктор, — батя нашел какие-то специальные книжки и сделал мне гитару. Потом еще две: соло-гитару для меня и бас для Витьки. Да еще через профсоюз купил нам барабанную установку, клавиши, какие-то колонки. До окончания школы мы на всем этом и играли. А тот первый, самодельный, бас у Бондарика, кажется, до сих пор сохранился.

Мы записывались тогда дома, на мой кассетный магнитофон и по праздникам играли для своих друзей. Гаркуша говорит, что у него сохранилась какая-то пленка с теми записями. Откуда она у него взялась, не знаю, но чего-то такое он мне действительно как-то давал послушать.

Олег и сестра

Воплощенный герой «аукцыоновских» песен — шизоидно-юродивый Гаркундель, открыл в себе поэта в карельском поселке Гирвас (где проходил летнюю трудовую практику) в 1980 году, после тесного контакта с тамошней «первой блядью на селе». Красота северо-западной природы и «неопределенная влюбленность» побудили будущего автора «Панковского сна» и «Польки» («Сосет») к рифмовке строк о «царях эфира», «сверканье звезд» и «судьбине мира». В ту же олимпийскую пору его родная сестра Светлана, считавшая своего старшего брата малым, не вполне адекватным (что не помешало ей через два года после поступления Олега в кинотехникум избрать ту же стезю и оказаться в одной учебной группе с…Витей Бондариком), стала девушкой Лени Федорова.

Бессменный басист «Аукцыона» в конце 1970-х был не только однокашником Светы, но и наладил с ней «романтические отношения». Витя нередко наведывался в Веселый поселок, где Света жила со своей мамой и братом Олегом, и как-то привез туда руководителя любительского ансамбля, в котором играл, — Леню. Увидев последнего, Гаркуша-младшая, еще не подозревая, что обращается к будущему супругу и отцу своих дочерей, заботливо предупредила: «будь поосторожней с моим братом, он очень странный». Федоров, юноша на тот момент, по собственной оценке, «вполне обычный», рассудил, однако, прогрессивно, в грибоедовском духе, мол, «а не странен кто ж?» — и к Гаркунделю проникся симпатией. А к сестре его, как оказалось, тем паче. Через некоторое время он увел девушку у Вити, что, в принципе, грозило потерей друга. Но толерантность и приоритет свободного выбора, видимо, являлись, для «аукцыонщиков» базовыми принципами еще в доисторический период группы. Проще говоря, никто сильно не напрягся.

— Никакого конфликта или обид у нас с Леней по этому поводу не было, — поясняет Бондарик. — Всегда стараюсь претензии предъявлять сначала к себе. Если так случилось, значит, я сам виноват.

— Так вышло, — солидарен с другом Федоров. — Витя, конечно, расстроился. Но Света ж сама выбирала. Причем, я был такой мальчик, неиспорченный. И специально никакими благоприятными моментами не пользовался. Всё было чисто. Мы все тогда еще почти детьми оставались.

Вскоре Виктор надолго, аж на три года, ушел служить в военно-морском флоте, а Леня и Света в 1983 году поженились.

— Обычная свадьба была, — вспоминает Леня, — веселая. Человек шестьдесят гостей. Никакой рок-н-ролльной тусы. Я тогда не очень в нее вливался. Учился в институте. Жил не в центре и лишний раз выезжать из района меня ломало.

— Сестра моя стала встречаться с Леней еще до ухода Вити в армию, — растолковывает Гаркуша. — Ее личное дело. Это жизнь, здесь никого не нужно осуждать. Тем более, Федоров мне больше нравится, чем Бондарик. Я человек откровенный. И много раз, по пьяни, это самому Вите говорил. Да я ему и сейчас, совершенно трезвый, так говорю. Думаешь, только пьяницы говорят правду?..

Амурные хитросплетения не потопили федоровский домашний бэнд. Напротив, посткарельский Гаркуша влил в него свежую кровь.

— Мы и в квартирных условиях уже репетировали песни своего сочинения, — рассказывает Федоров. — Музыку писал я, а тексты использовали различные, те, что находили в книгах и журналах. На стихи Блока что-то пели, на стихи Смелякова…В начале 1980-х ряды поэтов пополнил Гаркундель.

Я не считал тебя на пальцах,
И не терял в кромешной мгле
И не искал, как кольца в ЗАГСе,
На красном бархатном столе…

— глаголил Олег, и Леня сразу признал в виршах потенциального родственника поэзию, достойную музыкального переложения. До настоящего «Аукцыона» еще было далеко, но авторский альянс Федоров—Гаркуша стал, конечно, семимильным шагом ему навстречу. А тут и Озерский возник…

Дима и клавиши

Побаловавшийся в пору юную эстонским табачком и ради спорта завязавший с этим вредным занятием, Леня по окончании школы опять закурил. То ли от того, что вдруг решил пойти нелегкой металловедческой стезей и поступил в питерский Политех, дабы постичь технологию термической обработки металлов, то ли потому, что его кустарный ансамбль стал, по мнению Федорова, «реальной группой».

Из лёниной квартиры команда перебралась на свою первую настоящую репетиционную базу — в подростковый клуб «Ленинградец» на улице Петра Лаврова (ныне ей возвращено историческое название Фурштатская) неподалеку от метро «Чернышевская», где, по рассказам Бондарика, молодым музыкантам «предоставили гитары «Урал», какие-то колонки, усилители, короче, все дела…

Группе, которая по смутным воспоминаниям Лени, именовалась в тот момент, «кажется, „Блю бойз“», хотелось «играть на танцах».

— Песенки-то у нас получались довольно бойкие, — констатирует Федоров. — Играли рок какой-то. Все мы в группе тогда любили примерно одну и ту же музыку: «Дип Перпл», «Лед Зеппелин», из нашего — «Земляне».

Ансамбль состоял теперь уже из бывших моих одноклассников: Лешка Виттель, Зайченко Димка, Александр Помпеев на клавишах, Бондарик и Маков. Вскоре Витька ушел в армию, а Миша еще какое-то время оставался с нами, зато потом отправился сразу в военное училище.

Видимо, Макову однокурсник Федорова Дима Озерский, «с детства баловавшийся написанием каких-то дурацких стишков, веселивших товарищей», и посвятил свой «юмористический» опус: «Твой скорбный путь к венцу военной славы, движение сквозь тернии вперед, во имя благоденствия державы народ почтит, а партия зачтет. Дай Бог, тебе дожить до генерала, тяжелого от водки и наград. И поглупеть не с самого начала, а лет хотя бы в 40-50. Иначе, если раньше поглупеешь, не будешь ты командовать полком. А лишь простой полковник, полысеешь, и в добрый путь простым военруком. Занятие достойное мужчины. Бог Марс простер ладони над тобой. Раз не перевелись еще кретины, то маршируй под медною трубой».

— В нашей институтской группе было человек двадцать—двадцать пять, но мы с Ленькой как-то нашли друг друга. Я однажды показал ему свои стишки, они его заинтересовали, — воссоздает анатомию «Аукцыона» Озерский.

— Наше знакомство с Димкой произошло на почве того, что я сообщил ему о своем ансамбле, — развивает тему Федоров. — И еще сказал, что мне «Машина Времени» нравится. Озерский сразу дал мне книжку стихов своего приятеля, Олега Киселева, кажется (Димка до сих пор у него останавливается, когда в Москву приезжает), который как раз тогда писал что-то в духе «Машины» и заодно сказал, что сам может сочинять тексты. Вскоре он присоединился к нашему составу.

Если верить Федорову, мечта о выступлении «на танцах» осуществилась у его команды в 1981-м, когда она превратилась из «Блю бойз» в «Параграф», а «Параграф» вскоре стал «Фаэтоном», несколько поменял состав и даже получил грамоту на конкурсе патриотической песни среди ВИА Дзержинского района Ленинграда, проходившем в клубе «Водоканал».

— До сих пор помню, что мы исполняли песню на стихи Ярослава Смелякова, где были замечательные строчки, которые нас с Озерским очень веселили:

Не глядя на беззвездный купол
И чуя веянье конца,
Он пашню бережно ощупал
руками быстрыми слепца…

Начиналось это стихотворение, «Судья» (1942), тоже радикально:

Упал на пашне у высотки
Суровый мальчик из Москвы;
И тихо сдвинулась пилотка
С пробитой пулей головы…

От такого военного трагизма и каверов на зарубежные и советские хиты федоровский коллектив вскоре станет плавно переходить к реалистичному абсурдизму Гаркунделя и Озерского. Последний же, параллельно с написанием текстов и участием в институтском театральном кружке, приступит к освоению игры на клавишах.

— Поначалу я в ансамбле ни на чем не играл, поскольку ни на чем и не умел играть, — доходчиво поясняет Дима. — Конечно, три гитарных аккорда я знал, ибо, как все подростки, класса с пятого чего-то бренчал в подворотне. Потом даже попробовал заниматься на ритм-гитаре в какой-то самодеятельной команде, хотя своего инструмента у меня так и не было. Вскоре в том коллективе появились ребята, игравшие на этих самых ритм-гитарах на порядок лучше меня, и я оттуда удалился.

Когда мы встретились с Ленькой, он мне резонно посоветовал: гитаристов много, давай, начинай играть на клавишах. И хотя клавиш я прежде никогда не касался, предложение воспринял нормально. В сущности, как и на гитаре, требовалось взять те же три нотки: ту-ту-ту… Времени у меня свободного было много, и я принялся совмещать театральные занятия с музыкальными. Даже записался, будучи студентом, в музыкальную школу — на фортепиано. Но протянул в таком режиме с полмесяца и понял, что на всё меня не хватает. В музыкалке было четыре—пять занятий в неделю, это чересчур. Решил осваивать инструмент самостоятельно. Тыкал одним пальцем по клавишам и разучивал песню за песней.

Не прошло и года, как Озерского вслед за музыкальной школой достал и Политехнический. Сначала он взял академический отпуск, а потом совсем ушел из чуждого ему негуманитарного вуза в институт культуры на режиссерский факультет. Для грядущего «Аукцыона» такой трансфер Димы получился весьма полезным. Спустя некоторое время «кулек», благодаря коммуникативности Озерского, стал поставщиком ценных кадров для раннего «Ы».

Ирина Кисельгоф. Необязательные отношения

Отрывок из романа

О книге Ирины Кисельгоф «Необязательные отношения»

По зеленой траве носился Никита, над ним высоко в небе реял воздушный змей. Он щурил раскосые глаза и скалился загадочной улыбкой далеких и древних юго-восточных чудовищ. Лаврова сидела обхватив колени и мечтательно смотрела в небо. Оно было прохладным и чистым. Если постучать по небу стеклянной палочкой, оно запоет, как драгоценный богемский хрусталь. Долго лететь в этом небе нельзя, можно легко замерзнуть. И тогда надо забраться в теплое ватное облако, завернуться в него, как в одеяло, и хорошенько отогреть свои крылья. Лаврова верила, что ее летающее счастье сейчас греется в самом большом, самом горячем ватном облаке. Стоит еще немного подождать, и отдохнувшее счастье к ней вернется.

— О чем думаешь? — сонно спросил Минотавр.

— Интересно, меня кто-нибудь еще полюбит по-настоящему?

— В этом деле редко кому везет.

— Мне везло, — Лаврова щелчком сбила ползущую по ее ноге букашку, — до поры до времени.

Минотавр промолчал. Лаврова засунула свою голову между коленями и закрыла ее ладонями, скрестив пальцы. Голос чужого ребенка и стрекот кузнечиков стали тише. Ее макушка была горячей от солнца, ладони стали защитой от его лучей. В ее скрещенные пальцы вдруг что-то воткнули. Она подняла голову и поднесла руку к глазам. Между пальцев покоился огромный лимонный цветок с толстыми восковыми лепестками. Внутри него толпились длинные тычинки с головками желтых одуванчиков.

— Это тебе, — улыбнулся Никита.

Лаврова засмеялась и засунула цветок за ухо.

— Ты очень красивая, — серьезно сказал чужой ребенок.

За его спиной небрежно лежал лицом вниз проигравший сражение юго-восточный бог.

«Как здорово, что дети не умеют лгать, когда им это не нужно», — подумала Лаврова.

Она схватила Никиту за руку, и они побежали к дому, вниз по склону, за ними волочился плененный, поверженный юго-восточный божок.

— Быстрей! — кричала Лаврова. — Я не успею на последний автобус.

— Зачем автобус? Тебя папа отвезет на машине.

— На автобусе интереснее. Там можно поговорить с кондуктором о жизни.

— Я тоже хочу ездить на автобусе, — позавидовал Никита.

— Папа, купи ребенку автобус! — расхохоталась Лаврова, вспомнив бородатый анекдот.

— И кондуктора, — добавил прагматичный сын богатого человека.

В доме Лаврова быстро схватила сумку, ей надо было спешить на автобус.

— Оставайся у нас ночевать, — попросил мальчик.

— Я не могу, мне завтра на работу.

Минотавр довез ее до остановки и уехал. «Хаммер» на прощание подмигнул Лавровой габаритными огнями.

— Тьфу на тебя! — сказала Лаврова и уселась на скамейку.

— Автобус ждешь? А он только что уехал. — Рядом с Лавровой сидела посторонняя тетка

— Что же мне делать? — растерянно спросила Лаврова.

— К хахалю возвращаться, — ответила тетка, поднялась и пошла прочь, подхватив свои сумки.

Лаврова легла на скамейку и сложила на груди руки. Она смотрела на облака. Ее летающее счастье было в самом далеком облаке и уносилось вместе с ним в незнаемые края.

На площадку въехал «Хаммер» и сыто рыгнул. Его лоснящееся крокодилье тело посверкивало в лучах заходящего солнца. Минотавр подошел к Лавровой.

— Я решил из магазина заехать сюда. Проверить, уехала ли ты.

— Проверил? — поинтересовалась Лаврова. — Ну и вертайся в свой магазин.

— Садись в машину. Переночуешь у нас. Тебя приглашали.

«Хаммер» раскрыл пасть, Лаврова влезла в его утробу. Он иронически хохотнул своим механическим сердцем и повез ее к дому Минотавра.

Лаврова вышла на балкон и привязала свежевыстиранное белье к чугунным перилам. Она засмотрелась вдаль. Края черных гор светились багрянцем в лучах догорающего солнца, как угли костра. Рядом с ней возник Минотавр.

— Что приперся без стука?

— Я у себя дома.

Лаврова задохнулась от негодования. Минотавр окинул взглядом балкон.

— Вывесила белый флаг? — он смотрел на полошащееся на ветру ее нижнее белье.

— Если бы я вывесила белый флаг, я бы сама пришла.

— Пойдем ужинать.

Лаврова прислушалась к своему организму. Он просил есть. Ей пришлось принять приглашение и пойти за Минотавром на кухню.

У Лавровой не было тапочек, она ходила босыми ногами по ледяным плитам пола на цыпочках. От холодильника к столу, от стола к плите. Минотавр сидел у стола и, покачиваясь на стуле, лениво наблюдал за ней. Он не считал нужным ухаживать за Лавровой, она была в состоянии накормить себя сама.

Лаврова поставила на стол блюдо с бутербродами и не заметила, как оказалась сидящей на столе. Над ней скалой навис Минотавр, она оттолкнула его ногами. Он даже не пошевелился.

— У тебя ноги ледяные, — сказал он.

— У тебя как тумбы.

Минотавр развязал пояс ее махрового халата.

— С ума сошел, — Лаврова кинула испуганный взгляд на дверь

— Он уже спит.

— А как же?

— Никак. — Минотавр сорвал с нее халат.

На нее смотрели его глаза. Они были такие же, как он сам. В черноземе радужки от зрачка, как от ствола, раскинулись крепкие, разлапистые корни. Они давали жизненную силу красным, изогнутым ветвям, свободно расходящимся в голубизне склеры. Лаврова увидела свое отражение в роговице. Его глаза сплели красную паутину, и она запуталась в ней глупой, самонадеянной жертвой. Лаврова закрыла глаза и закусила губы. Когда она закричала, ей закрыли рот рукой. Ее очередное поражение осталось тайной для спящих обитателей лабиринта.

— Молодец, — Минотавр одобрительно похлопал ее по влажному плечу. — Чайник включи.

Купить книгу на Озоне

Дан Витторио Сегре. Мемуары везучего еврея. Итальянская история

Отрывок из романа

О книге Дана Витторио Сегре «Мемуары везучего еврея. Итальянская история»

Предисловие к русскому изданию

По вполне понятным причинам слово «фашизм» в
сознании русского читателя ассоциируется, как правило,
с немецким нацизмом. Однако при том, что
Вторая мировая война практически поставила между
ними знак равенства, необходимо понять, что до середины
тридцатых годов ХХ века между этими явлениями
существовала заметная разница, в особенности
в том, что касается еврейского вопроса.

Возникновение фашизма в Италии неразрывно
связано с именем Габриеле д’Аннунцио, которого
многие называют Иоанном Крестителем фашизма.
Этот поэт-футурист, романист и драматург во время
Первой мировой войны снискал огромную популярность
своей безрассудной храбростью в качестве
летчика и десантника. Блестящий оратор и весьма
оригинальный теоретик, он возглавил в 1919 году захват
города Фьюме (сегодня — хорватский город Риека),
населенного в основном итальянцами, и основал
там корпоративную республику, конституция
которой представляла собой странную смесь крайне
левых и крайне правых идей, замешанных на романтической эстетике. Эти идеи оказались созвучны
романтически-артистичной натуре итальянцев в
момент кризиса, в который Первая мировая война
швырнула хрупкую самоидентификацию единой Италии,
наследницы Рисорджименто. Решение Лиги Наций
передать Югославии области, на которые претендовала
Италия, вызвало в стране убеждение, что Италия
оказалась обкраденной демократическими странами
Антанты, лишившими ее плодов победы в войне,
за которую было заплачено жизнями шестисот тысяч
погибших.

Разочарование объединило крестьянство с буржуазией
в противостоянии социальным, экономическим
и политическим вызовам, в частности вызову
коммунистов, угрожавших экспроприацией фабрик и
земель, а также объединило перед лицом изменений,
связанных с научно-технической модернизацией, что
способствовало развитию популистского авторитаризма,
который нашел себе символ — рабочую рубашку,
превращенную в партийную форму (черную в
Италии, коричневую в Германии, зеленую в Египте).
Это послужило причиной того, что в коллективном
сознании слово «фашизм» стало связываться с тоталитарными
националистическими, антибуржуазными,
революционными или псевдореволюционными
режимами, пусть даже они сильно отличались друг от
друга. Подобная маскировка символами долгое время
препятствовала пониманию феномена фашизма,
дебаты о котором еще не окончены.

Существует два основных течения в интерпретации
фашизма. Первое, марксистское, утверждает, что
фашизм муссолиниевского типа есть не что иное, как
результат манипуляции массами, и не имеет под собой
рациональной основы. Таким образом ставится
знак равенства между итальянским фашизмом и другими
формами диктатуры. В Италии заметная часть
правящего класса увидела в «фашистской революции
» продолжение эпопеи Рисорджименто, в которую
евреи Апеннинского полуострова внесли огромный
вклад. Это объясняет и симпатию Муссолини
к сионизму, и неприятие режимом, вплоть до 1938
года, антисемитской идеологии, и поддержку режима
многими евреями, при том что либеральное, социалистическое
и коммунистическое меньшинство евреев
приняло активнейшее участие в антифашистских
движениях.

Другая историческая интерпретация, наоборот,
утверждает, что итальянский фашизм является частью
большого исторического движения, где нужно
рассматривать каждый отдельный случай. Для этого
второго течения антисемитизм изначально существовал
в генах не только муссолиниевского фашизма, но
и всей европейской культуры и рано или поздно выплыл
бы на поверхность даже без союза с Германией.
Эти дебаты еще не закончены, они вышли за рамки
европейского контекста и переросли в диалог между
различными культурами, цель которого — обрести
социально-экономическое, политическое и моральное
равновесие, разрушенное в двух мировых войнах.

Даниэль Фрадкин

Глава 1. Револьвер

Мне, наверное, еще не исполнилось пяти лет от
роду, когда мой отец выстрелил мне в голову. Он
чистил свой револьвер «Смит-энд-Вессон 7-65», и
из дула вдруг вылетела пуля — никто не знает, каким
образом.

Отец сидел за тем самым столом, за которым я
пишу эти строки, массивным дубовым столом, отлично
приспособленным для тяжелых гроссбухов, в
которые он тщательно заносил своим четким, чуть
наклоненным вправо почерком ежедневные расходы,
регистрировал приобретение скота и семян,
записывал доходы от продажи вина и зерна, уплату
налогов, так же, как и маленькие суммы денег, которые
он клал в мешочек, висящий на шее Бизира,
его огромного сенбернара, обученного приносить
сигары из табачной лавки. В городке все знали этого
шерстистого, добродушного пса местного мэра.
Иногда продавец в лавке ошибался и давал Бизиру
не ту пачку сигар, но только лишь для того, чтобы
к всеобщему удовольствию заставить его рычать.
На этом дубовом столе, теперь моем, до сих пор не
отягощенном — как и прежде — современными
приборами, как-то: телефоном, транзистором или
компьютером, я держу фотографию отца. Бизир
стоит на задних лапах, положив передние отцу на
плечи. Фотография поблекла и до сих пор пахнет
табаком, как и выдвижные ящики, полные старых
предметов. Там лежат трубки, рулетки, ластики,
проржавевшие компасы, чернильница — вещи, которыми
я больше не пользуюсь, но которые бережно
храню как остатки ушедшего мира моей семьи.

В день того выстрела, на шестой год фашистской
революции, я наверняка был бы убит, если
бы отец держал револьвер под чуть-чуть иным
углом. Я заполз в его кабинет, расположился, не
замеченный им, напротив его огромного письменного
стола и внезапно встал в тот самый момент,
когда из револьвера выскочила пуля. Она
чиркнула мне по голове, сожгла, как мне рассказывали
снова и снова, локон моих — в то время
белокурых — волос и вонзилась в секретер стиля
ампир, стоявший за моей спиной.

Это был один из тех предметов мебели с откидной
крышкой, превращающейся в письменный
стол: он ошибочно именовался в нашей семье
serre-papiers. Я до сих пор время от времени вижу
в витринах антикварных лавок такие секретеры,
из которых сделали бары с отделениями для бутылок,
рюмок и бокалов. Моя жена, считающая, что
у мебели, как и у цветов, есть свое достоинство,
приходит в негодование, когда видит подобные
аберрации. Она их рассматривает как извращение
природы. Я, правда, так не думаю, однако
все же убежден, что этот конкретный serre-papiers
располагает какой-то особой индивидуальностью.
Любопытно, как бы он, будучи свидетелем
моей смерти, воспринимал бы мои похороны.

Маленький белый гроб стоял бы посреди отцовской
библиотеки, превращенной по этому
случаю в похоронный зал. Раввин, прибывший из
Турина, стоял бы там в своей шестиугольной церемониальной
шапке напротив монахинь из СанВенсана,
сестер местной больницы, молящихся
за спасение моей души, в их широкополых крахмальных
чепцах и с четками в руках. Меня отвезли
бы на кладбище в катафалке, запряженном парой,
а то и четверкой лошадей с белым плюмажем
на головах и расшитыми попонами, как на картинах
Паоло Учелло. Толпа народу рыданиями
сопровождала бы похоронные дроги. Наша верная
служанка Анетта была бы там, одетая в черное
платье и белую шляпу, повариха Чечилия стояла бы с подносом шоколадного печенья, которое
она пекла для маминых четверговых чайных вечеров.
Кучер Виджу надел бы шляпу, украшенную
фазаньим пером, и были бы еще две собаки колли,
большущий кот, мои оловянные солдатики, а
вся семья, разумеется, плакала бы вокруг меня.

Их горе меня не тронуло. Даже абстрагируясь
от подобных снов, я всегда задавал себе вопрос:
что на самом деле означает разделять чужое горе?
Случаи, когда люди искренне солидаризируются с
чувствами других людей, редки. В конце концов,
вросший ноготь причиняет бoльшую боль, чем
смерть тысячи китайцев; мы живем в мире, где
разделяем нашу «глубокую скорбь» или «большую
радость» с людьми, находящимися на расстоянии,
посредством телеграмм, которые обходятся дешевле,
если пользоваться специальным кодом. Похоже,
что никто не учится на горе других и только
изредка учится на своем собственном. Только в собачьем
взгляде доверия и любви или в глазах раненого
животного, полных страха, можно уловить
мимолетное мгновение мировой боли.

Годами я сочувствовал этому предмету мебели,
раненному вместо меня. Не хочу сказать, что serre-papiers
принял на себя мою боль, но часто я думал,
что тот выстрел установил особую связь между
нами, что этот старый секретер из полированного
дуба обладал странной жизненной силой, как бы
заключая в себе частицу моей судьбы.

Андрей Остальский. Жена нелегала

Отрывок из книги

О книге Андрея Остальского «Жена нелегала»

1

Жена в конце концов взяла письмо из рук Данилина, но с таким брезгливым видом, будто это был какой-то мусор, сомнительная, грязная тряпка или мерзкое насекомое. Читала, поджав губы и наморщив нос, но постепенно черты ее лица разгладились, глаза загорелись, через минуту она уже не могла оторваться. Прочитала. Отложила в сторону, сказала, ни к кому не обращаясь: «Ни фига себе!» Потом снова взяла письмо и принялась читать заново.

А поначалу ведь и видеть его не хотела. С ночи Данилин подложил письмо на столик, за которым она пила кофе — в былые времена они завтракали там вместе, — однако утром она сделала вид, будто ничего не заметила. Думала, наверно, что Данилин отстанет от нее после этого. Но нет, не на того напала. Данилин пошел за ней на кухню с письмом в руке и, как только она наклонилась над раковиной, закинул его на конфорку плиты — уж там его не заметить не получится! Закинул, как ему казалось, ловко и незаметно. «Ну, и в чем дело, почему я должна это читать? Это что, любовное послание какое-нибудь? И почему по-английски?», —сказала жена, не оборачиваясь и продолжая мыть посуду. Данилин был настолько поражен, что не нашелся, что сказать внятного, только промычал что-то. Что-то насчет глаз в затылке. Жена наконец обернулась, вытерла руки полотенцем и впервые посмотрела прямо в лицо Данилину. «Так в чем дело?», — повторила она скорее грустно, чем враждебно. «Видишь ли, Таня…», — начал было Данилин, но жена лишь нетерпеливо взмахнула рукой, дескать, ладно, сейчас сама разберусь, что ты тут мне подсовываешь и зачем.

Она прочитала письмо два раза, несколько раз возвращаясь к отдельным местам. Потом сказала: «Смотри, вода на него попала». «Ага, разговаривает!», — про себя обрадовался Данилин. А вслух сказал: «Не страшно, высохнет… И вообще, ты же видишь — это ксерокопия. Я лично вчера на ночь глядя сделал, когда никого уже не было. И в отделе писем должны были еще одну снять. Это правило у нас такое: если главному адресовано и сквозь заслоны пропущено, а тем более из-за границы, то автоматически делается ксерокопия. И все регистрируется». «Ну конечно, раз главному, тогда конечно, — насмешливо отвечала Таня. — Но скажи, зачем тебе так уж было нужно, чтобы я это прочитала?». — «А что, разве тебе неинтересно было?». — «Еще бы неинтересно… Но в чем была сверхзадача — ты просто меня развлечь хотел перед началом рабочего дня?». — «Нет, я хотел узнать твое мнение. Воспользоваться твоей знаменитой интуицией…»

На это Таня ничего не ответила, только повела головой, выражая сомнение — один из тех ее собственных, неподражаемых жестов, которые когда-то так нравились Данилину.

Помолчав немного — необходима была какая-то пауза, — он спросил: «Как ты думаешь: можно верить этой женщине? Или это все выдумки? Или даже — болезнь? Паранойя?». — «Не стану биться об заклад, но, кажется, похоже на правду… я верю… Однако… послушай. Неужели ты собираешься это как-то расследовать? Это же невозможно!» — «Посмотрим… я ведь тебе говорил, к нам генерал Трошин ходит. У него свой интерес, а у меня — свой… Может, под это дело удастся что-нибудь из него вытянуть». — «Из Трошина? Вытянуть? Ну ты даешь, Лёшка!». Таня вдруг провела левой рукой перед своим лицом и тут же превратилась в сурового надменного генерала. Потом принялась показывать, как из него вытягивают что-то вроде веревки, а тот сопротивляется.

Данилин засмеялся, а Таня комично нахмурилась.

«Очень похоже, — сказал Данилин. — Один к одному, вылитый Трошин!» Таня опять забавно повела головой, теперь немного по-другому, на этот раз это значило: не преувеличивай.

«Лёшкой меня назвала, — вспомнил Данилин. — Это, кажется, в первый раз с тех пор…»

Собственно, уже с утра почудились ему некие неплохие приметы. Таня надела темно-серый костюм с розовой блузкой, который давным-давно не носила. Не могла же она забыть, что это его любимое сочетание? Или все-таки могла? Что это — некий сигнал или просто так, бессмысленное совпадение? — ломал голову Данилин.

«Мне пора», — сказал он, вздохнув. Хотел, чтобы Таня спросила: «Чего вздыхаешь?» Но она не спросила, только сказала: «Ну, пока!» И отвернулась.

Отвернулась!

Данилин поплелся в прихожую, натянул куртку, взял рожок, повертел его в руках, будто забыл на секунду предназначение этого предмета… начал надевать ботинки, раздумал. Постоял, прислушиваясь, потом прокрался в носках к двери в кухню. Прячась за косяком, осторожно заглянул внутрь.

Таня сидела у окна и, нахмурясь, снова перечитывала письмо.

Данилин на цыпочках вернулся в прихожую, надел наконец чертовы ботинки. Открыл дверь, почти вышел уже, потом опять вернулся на секунду, крикнул, не слишком громко: «Пока, я пошел». Но Таня не ответила; не расслышала, наверно.

2

Данилин опоздал минут на десять, и у двери его кабинета уже пританцовывал ответсек Игорь.

— Ну что, что тебе неймется, балерун, дай хоть кабинет открыть, — проворчал Данилин.

— Сегодня день тяжелый, а ты опаздываешь! — огрызнулся Игорь. — С третьей полосой надо срочно решать.

— А, Веревкина точно снимаем?

— Снимаем, снимаем! Ты ж его в Чечню услал, как будто больше некого было. А без него никто не доделает.

— Но парень не виноват!

— А мне все равно, кто виноват, мне подавай приличный материал на третью, и все тут!

Данилин работал с Игорем в газете пятнадцать лет, начинали оба корреспондентами, были на «ты». И имелась у ответсека такая, несколько натужная манера фамильярничать — что поделаешь, если ему важно показывать отсутствие дистанции с начальником. Приходилось не только ее терпеть, но и виду не подавать, что она слегка Данилина раздражала.

О чем бы они ни говорили, на самом деле у Игоря к Данилину вечно был один и тот же тяжкий разговор, а у Данилина к Игорю — свой, не менее тяжелый. Ответственный секретарь доказывал Данилину, что тот оторвался от газетной реальности, перестал быть журналистом и выродился в чинушу. А Данилин в свою очередь считал своим долгом слегка, ненавязчиво ставить ответсека на место. Не самолюбия, а дела ради. Потому как зазнавшийся ответсек — беда редакции. И еще в последнее время Данилин старался использовать каждую возможность, чтобы мобилизовать Игоря на борьбу с «джинсой» — то есть по тихому оплаченными кем-то публикациями. Сунет бизнесмен конвертик бедствующему журналисту — глядишь и задаст он нужный предпринимателю тон. Или твою компанию в позитивном свете выставит, или конкурента походя охает.

На «джинсу» Игорь явно смотрел сквозь пальцы. Попустительствовал. Не потому, надеялся Данилин, что одобрял ее или, не приведи господь, имел в ней личную материальную заинтересованность, а потому, что, видимо, считал эту проблему делом, не достойным своего высокого внимания. Данилина это здорово злило, просто с трудом сдерживался.

Вот и сейчас, устраиваясь по разные стороны баррикады — то есть Данилин за своим могучим столом, с прежними еще, номенклатурными телефонами и даже с правительственной связью — «вертушкой», а Игорь напротив него, за столом заседаний, каждый готовился к своему бою. Но у Данилина были сегодня основания не особенно задираться.

Игорь всегда говорил примерно одно и то же:

— Ну что ты всё со своим Тимофеичевым носишься? Что он такого написал замечательного в последнее время, а? Да ничего! Интервью у Черномырдина взял, ну и так себе интервью! Можно было бы и пожестче вопросы задать. Все заслуги — в прошлом. А Пуртов? Все про пережитки сталинизма? А Краснопольский? Опять про всеми забытого героя войны? Ну сколько можно? Не хотят больше этого читать.

Или всё про третью страницу (на жаргоне — полосу) гундосил. Вот и сегодня:

— Проваливается у нас третья! Молодежь у нас шустрая, поэтому вторая полоса номера вытягивает, а твои заслуженные ветераны не соответствуют, ерунда какая-то, не будет народ это всякое морализаторство читать. Ему клубничку подавай или малинку, расследований побольше, репортажей из-под воды, из-под развалин, из огня да из радиоактивных зон. Или изнутри организованной преступной группировки какой-нибудь. И мнения нужны, конечно, но не твое сбалансированное занудство английского типа — с одной там стороны, с другой… Провокационные нужны мнения, резкие, на грани фола.

— Ты бы лучше за своей шустрой молодежью смотрел попристальней, — отбивался Данилин. — Что ты там поставил на потребительской? А? Все говорят: «джинса» чистой воды. Названия компаний так и мелькают! Один этот твой Чабров чего стоит… А Дворкин? Опять про него чего-то там такое-этакое? Ты не забыл еще скандала, когда в прошлом месяце имя одного бизнесмена у нас в номере упоминалось трижды?

— Меня не было, я в отпуске был.

— Знаю, что не было. Если бы «тебя было», я бы решил: всё, выдохся старый кот, мышей не ловит.

— Ты поосторожней, насчет кота-то…

Игорь раскладывал свои «пасьянсы», излагал возможные варианты перетасовки газетных материалов, чтобы ответить на вопрос: что поставить на третью полосу. Ведь третья особенно важна! «Важна-то важна, но не настолько, как тебе кажется!», — думал Данилин.

Ему стало скучно, он слушал вполуха и исподтишка наблюдал за Игорем, пытаясь представить себе, каким бы тот был, как бы держался, если бы он стал главным вместо Данилина. Изменилось ли бы его выражение лица, манера держаться и говорить? А что, вполне возможно! Надулся бы, наверно, распух от важности. Бровь правая поднималась бы вверх круче. Говорил бы медленнее, внушительнее, не частил бы так, как сейчас, надменнее бы головой ворочал. Может быть… Ну а сам-то он, Данилин, сильно ли изменился с тех, спецкоровских, пор? Вроде не очень. Хотя это надо со стороны смотреть…

Данилин слушал рассеянно и потому упустил момент, когда Игорь вдруг по собственной инициативе вернулся к теме «джинсы».

— Где ты обитаешь, на каких небесах, — злился Игорь. — Кто, какая полиция нравов этим тебе заниматься будет? И где я тебе тогда материалов наберу? Что не напечатаешь, про всё кто-нибудь да скажет: «джинса»! Может, вообще прикажешь про бизнес не писать? Экономику запретить? Да это же важнейшая часть жизни сегодня!

И после паузы:

— Я уж не говорю о том, что все и так лыжи вострят, кто куда… Кто в «Коммерсант», кто в «Сегодня», кто на телевидение. С нашими зарплатами мы людей не удержим.

— Плохо, что вострят. Но всё равно нужно сохранить репутацию — и это важнее всего. Есть газеты, где считается нормальным провести расследование, набросать скандальных деталей и потом с набранным уже материалом, с гранками, ехать к какому-нибудь олигарху — якобы за комментарием. А олигарх уже догадывается, что лучший комментарий — это конверт, а в нем тысяч двадцать—тридцать «зелененьких». И материал тогда в газете не выйдет — факты окажутся не до конца проверенными. Некоторые этим даже похваляются. У них, по крайней мере, это централизовано, деньги в редакционную казну текут, а не в карманы отдельных шустрых сотрудников. Но у нас-то другая ниша, нам другое требуется — в долгосрочной перспективе всё равно нет капитала сильнее, чем безупречная репутация… Вон, посмотри на английскую «Файнэншл таймс»…

— А что мне на нее смотреть — не в Англии, чай, живем, — поморщился Игорь. — А насчет долгосрочной перспективы — позволь напомнить тебе цитату из твоего любимого, английского опять же, экономиста: «В долгосрочной перспективе мы все — мертвецы». А жить-то надо сейчас, и питаться тоже, и лечиться, и детей на море возить.

Данилин смотрел сквозь окно своего шикарного кабинета на Пушкинскую площадь, на потоки машин и людей и ёжился от тоски. «Наверно, на самом деле я уже не журналист, а что-то другое», — думал он. Ему даже казалось иногда, что журналистов он ненавидит, что эта профессия ему отвратительна.

А ведь когда-то гордился принадлежностью к гильдии. Как завидовал Игорю, когда тот вдруг рванул и стал первым замом ответственного секретаря! Ключевая фигура в формировании номера, в подборе запаса и так далее. В каком-то смысле важнее иных редакторов отделов. Со спецкором Данилиным новый начальник держался снисходительно: дескать, смотри, не зазнаюсь, общаюсь почти на равных. Помню, как оба в стажерах ходили. Но наглеть тоже не надо, если видишь, что с членами редколлегии и обозревателями за столом в кофейне сижу, подсаживаться не обязательно. А если всё же подсел на свободное место с краю, так в беседу не встревай, тут и без тебя люди очереди ждут, чтобы словечко ввернуть, показать себя интересными и крутыми собеседниками.

А теперь вот вам, пожалуйста, всё перевернулось. Почему-то именно он, Данилин, сидит в массивном редакторском кресле, а где Игорь? А он — напротив, на стульчике приютился и знай бубнит про третью полосу и другую скучную текучку. И при этом прикрывает всяких халтурщиков. И пьет, как лошадь, судя по внешнему виду.

Когда социализм кончился, «Вести» удалось быстренько приватизировать. Дело это было тяжелейшее, склочное, темные страсти кипели, дружбы многолетние распадались, вчерашние бессребреники впадали в публичные истерики по поводу лишнего десятка акций.

Создали сначала товарищество, которое затем стало акционерным обществом закрытого типа. На практике это означало, что акции полагались всем штатным сотрудникам и даже недавно вышедшим на пенсию — в обмен на ваучеры и на наличные деньги. Но не всем раздали поровну, о нет! Система была придумана такая — каждый запрашивал себе любое количество «от фонаря». Потом общее число запрошенных акций разделили на реально имеющиеся в наличии (а кто решил, сколько всего должно быть акций, и зачем такие уж жесткие ограничения — непонятно).

Разделили — вычислили коэффициент. То есть, например, просили вы сто двадцать акций, но коэффициент оказался равен трем. Значит, вам полагается сорок акций.

Данилин был в тот момент всего лишь одним из членов редколлегии, да еще по загранкомандировкам много мотался. Ошалевшие от новой российской открытости иностранцы поначалу рвали на части — звали на бесчисленные конференции, форумы да рауты, дорогу и отели оплачивая. Поэтому самый болезненный момент в жизни коллектива он почти упустил, прогулял, не заметил. Вдруг осознал: отношения стали другими.

Да и на кухню, где приватизация варилась, Данилин допущен не был. Но кто-то всё же шепнул ему, проси, мол, как можно больше. Но что значит больше? Больше — это сколько? А если примерно столько и дадут, сколько просишь? Откуда же столько денег взять? Невдомек было, что деньги в таком случае надо брать где угодно и под какие угодно проценты. Потому как те, кто был «в курсе» и соответственно поступил, обеспечил себя на всю жизнь, некоторые даже купили дачи на Рублевке и прочее. А остальные… остальные остались наемными писаками. Ну, или, в крайнем случае, наемными управленцами, как Данилин.

А потом еще скупка-перекупка началась. У вдов и пенсионеров. У наивных уборщиц и машинисток. У алкоголиков. Просто у бедствующих или ничего не понимающих. Данилин своих шестнадцати акций никому не продал, но ничего ни у кого и не покупал. Остался при своих.

Вся штука, вся фишка состояла в том, что вместе с газетой акционерное общество за просто так получило в собственность также и «необходимые для производственного процесса рабочие помещения». То есть применялся тот же принцип, что и при приватизации заводов или фабрик. Но только в данном случае речь шла не о задымленных и обшарпанных заводских корпусах на дальней окраине, а о шикарном огромном здании в самом центре Москвы.

У Данилина не было внутренней уверенности в праведности такого образа действий редакции. Ну да, допустим, на приватизацию торговой марки «Вестей» они имеют моральное право. И на Западе прецеденты есть. Французский «Монд», например. Но вот шикарное здание в самом центре Москвы… Разве они, журналисты, его строили или стройку оплачивали? Но сомнения эти Данилин не очень афишировал, тем более что энтузиасты приватизации говорили ему: это единственный способ обрести настоящую редакционную свободу. Не зависеть ни от государства, ни от банков, ни от олигархов. Сами себе хозяева! Полностью свободны говорить правду. Разве это не оправдывает всего остального? На это Данилину нечего было возразить.

Скоро стало понятно, что именно здание, с его колоссальным коммерческим потенциалом, а не газета, с ее знаменитым брендом, представляет собой главный капитал акционерного общества.

Но это же обстоятельство делало газету вдвойне привлекательной для хищников. «Вестям» еще относительно повезло. Во-первых, значительную часть акций успела скупить сама редакция. Во-вторых, появился, откуда ни возьмись, некий «добрый волшебник», человек по имени Сергей Щелин, никому до тех пор в журналистском мире не известный. Не то чтобы олигарх, но почти.

Мэри-Энн Шафер, Анни Бэрроуз. Клуб любителей книг и пирогов из картофельных очистков

Отрывок из романа

О книге Мэри-Энн Шафер и Анни Бэрроуз «Клуб любителей книг и пирогов из картофельных очистков»

Джулиет — Сидни

8 января 1946 года

Сидни Старку, издателю

Стивенс энд Старк Лтд.

Площадь Сент-Джеймс,

Лондон S.W.1

Англия

Дорогой Сидни!

Сьюзан Скотт просто прелесть. Мы с ней продали больше сорока экземпляров книжки, что само по себе очень здорово, но главное счастье здесь — еда. Сьюзан ухитрилась раздобыть по карточкам сахарную пудру и настоящие яйца и сделала меренги. Если все наши литературные ланчи будут проходить на столь же высоком уровне, я не возражаю против турне по стране. Как думаешь, щедрые комиссионные вдохновят ее на сливочное масло? Попробуем? Деньги вычтешь из моего гонорара.

Теперь о грустном. Ты спрашивал, как продвигается работа над новой книжкой. Сидни — никак!

А ведь поначалу «Слабости британцев» так много обещали. «Общество по борьбе с возвеличиванием английского зайчика»… По идее, тут можно строчить тоннами. Я нашла снимок: марш профсоюза крысоморов по Окфорд-стрит; плакаты: «Долой Беатрикс Поттер!» Но, кроме заглавия, что здесь еще напишешь? Буквально ничего.

Я передумала заниматься этой книгой — и голова и сердце против. Как ни дорога мне (была) Иззи Бикерстафф, она себя исчерпала. Надоело числиться в юмористках. Разумется, вызвать у читателя смех — хотя бы легонькое хи-хи — для журналиста в военное время дело великое, но… у меня что-то больше не получается смотреть на мир с горних высот, а без этого, бог свидетель, смешного не сотворишь.

Впрочем, я рада, что «Иззи Бикерстафф идет на войну» приносит «Стивенс энд Старк» денежки. На совести все же легче — учитывая фиаско с биографией Энн Бронте.

Огромное спасибо за все,

с любовью,

Джулиет

P.S. Я сейчас читаю письма миссис Монтегю. Знаешь, что это чудовище написало Джейн Карлейль?

«Милочка Джейн, у каждого из нас есть дар свыше. Вам, как никому, удаются постскриптумы». Искренне надеюсь, что Джейн свыше на нее плюнула.

Сидни — Джулиет

10 января 1946 года

Мисс Джулиет Эштон

Глиб-плейс 23

Челси

Лондон

Дорогая Джулиет!

Поздравляю! По словам Сьюзан, на ланче публика потянулась к тебе, точно алкоголик к бутылке, поэтому перестань волноваться о турне. Нисколько не сомневаюсь, что на следующей неделе тебя ждет оглушительный успех. Я прекрасно помню, как блистательно восемнадцать лет назад ты исполнила «Песнь пастушка в долине унижений», и с тех пор знаю: ты умеешь одним легким движением заставить аудиторию оцепенеть. Маленький совет: возможно, на сей раз по окончании представления не стоит бросать книгу в зал.

Сьюзан спит и видит протащить тебя по всем книжным магазинам от Бата до Йоркшира. А Софи, конечно, мечтает заманить в Шотландию. Я же на это отвечаю — наинуднейшим голосом истинного старшего брата: «Поживем — увидим». Понимаю, она очень по тебе соскучилась, но у «Стивенс энд Старк» нет морального права принимать во внимание подобные аргументы.

Я только что получил отчет по продажам «Иззи» в Лондоне и ближних графствах — цифры впечатляющие. Опять же, поздравляю!

Не переживай из-за «Слабостей»; если энтузиазм угас, лучше сейчас, чем через полгода писанины. С вульгарной — коммерческой — точки зрения идея была привлекательна, но тема, согласен, дохловата. Ты обязательно придумаешь что-то еще — то, что тебе понравится.

Поужинаем до твоего отъезда? Скажи когда.

С любовью,

Сидни

P.S. Ты тоже мастер постскриптумов.

Джулиет — Сидни

11 января 1946 года

Дорогой Сидни!

С удовольствием — где-нибудь на реке? Хочу устриц, шампанского и ростбиф, если будут; если нет, сойдет курица. Я счастлива, что «Иззи» хорошо продается. Может, ехать в турне уже не надо?

Кстати, поскольку мой скромный успех — заслуга твоя и «Стивенс энд Старк», я угощаю.

С любовью,

Джулиет

P.S. Я бросила «Пастушка» не в зал — в преподавательницу риторики. Хотела бросить к ногам, но промахнулась.

Джулиет — Софи Стречен

12 января 1946 года

Миссис Александр Стречен

Феочен-фарм близ Оубен

Аргилл

Дорогая Софи!

Мне безумно хочется тебя видеть, но я в данный момент не я, а бездумный безвольный механизм. По приказу Сидни мне надо ехать в Бат, Колчестер, Лидз и еще какие-то дебри — сейчас не вспомню какие, — поэтому взять и слинять в Шотландию просто невозможно. Сидни насупит брови — сощурит глаза — и будет гневаться. А ты знаешь, как ужасно он гневается.

Как здорово было бы улизнуть в деревню, к тебе. Ведь ты бы меня баловала? Разрешила бы поваляться на диване? Подоткнула одеяльце, принесла чаю. Александр не станет возражать против постоянной оккупации дивана? Ты говорила, он человек терпеливый, но такое не всякий вынесет.

И почему мне грустно? Надо радоваться возможности читать «Иззи» вслух перед зачарованной публикой. Ты знаешь, до чего я люблю беседовать о книгах и как обожаю комплименты. Мне бы трепетать от восторга, а я хожу мрачная — мрачнее, чем во время войны. Все, решительно все кругом разрушено, Софи: дороги, дома, люди. Особенно люди.

Думаю, это у меня последствия вчерашнего званого ужина. Еда, естественно, была чудовищна, но иного я не ждала. Доконали гости — на редкость тоскливое собрание. Говорили о бомбежках и голоде. Помнишь Сару Моркрофт? Я ее встретила: гусиная кожа, кости и кроваво-красная помада. А была ведь хорошенькая…. сохла еще по типу, который ездил верхом и потом поступил в Кембридж. Так вот, тип отсутствовал; Сара замужем за серолицым доктором. Он щелкает языком всякий раз перед тем, как что-то сказать. Однако и доктор — истинный герой романа по сравнению с господином, доставшимся в пару мне, причем только оттого, что он холостяк — видимо, последний на земле… Ужас, какая я зануда и нытик!

Честно, Софи, со мной что-то не в порядке. Мужчины, которые мне попадаются, невыносимы. Вероятно, надо занизить стандарты — не до серощекого щелкуна, конечно, но чуть-чуть. Главное, тут даже не война виновата — с мужчинами мне всегда не везло.

Неужели печник из Св. Суизина так и останется моей единственной настоящей любовью? Вряд ли — все-таки мы ни разу не разговаривали… Зато моя страсть не омрачена разочарованием. А его черные кудри? За печником, если помнишь, последовал «год поэтов». Сидни все хихикает надо мной, а ведь сам нас знакомил. Следующим шел бедняга Эдриан. Не стану в сотый раз пересказывать печальную повесть, но, Софи, Софи — что со мной не так? Я слишком разборчива? Но нельзя же выходить замуж просто ради замужества. Жизнь с тем, с кем нельзя поговорить, а тем более помолчать — худшее из одиночеств.

Письмо получилось противное, нудное, скучное. Ты наверняка вздохнула с облегчением — ура, она в Шотландию не приедет. А я, может, еще приеду — моя судьба в руках Сидни.

Поцелуй от меня Доминика и передай, что на днях я видела крысу — здоровенную, ростом с терьера.

Привет Александру,

с любовью,

Джулиет

Доуси Адамс — Джулиет
о-в Гернси, Нормандские острова

12 января 1946 года

Мисс Джулиет Эштон

Оукли-стрит 81

Челси

Лондон S.W. 3

Дорогая мисс Эштон!

Мое имя — Доуси Адамс. Я живу на острове Гернси в приходе Сент-Мартин, на собственной ферме. О Вас я узнал из книги. Она когда-то принадлежала Вам — «Избранные сочинения Элии». Автора в реальной жизни звали Чарльз Лэм . А Ваши фамилия и адрес указаны изнутри на обложке.

Скажу просто — я обожаю Чарльза Лэма. Моя книжка называется «Избранное», вот я и думаю: значит, он написал еще. Хотелось бы почитать. Но на Гернси, хотя немцы уже ушли, книжные лавки закрыты.

Можно попросить Вас об одолжении? Не сообщите ли название и адрес какого-нибудь книжного магазина в Лондоне? Я бы по почте заказал сочинения Чарльза Лэма. Также хорошо бы узнать, издана ли его биография. Если да, хотелось бы достать. Мысли у мистера Лэма яркие, забавные, но жизнь, похоже, была не сахар.

Он смешил меня даже во время фашистской оккупации. Особенно рассказ про жареную свинью. Наш клуб любителей книги и пирогов из картофельных очисток тоже появился благодаря жареной свинье, которую пришлось прятать от немцев, и от этого мистер Лэм стал нам еще ближе.

Неприятно Вас беспокоить, но еще неприятней — ничего не узнать о нем, ведь из-за его книжки он стал мне как друг.

Надеюсь, что не очень потревожил,

Доуси Адамс

P.S. Одна моя знакомая, миссис Моджери, купила памфлет, тоже когда-то принадлежавший Вам. Он называется: «Горел ли куст? Апология Моисея и десяти заповедей». Ей понравилась Ваша заметка на полях: «Слово Господне или способ управлять толпой???» Вы уже решили, что именно?

Джулия — Доуси

15 января 1946 года

М-ру Доуси Адамсу

Ле Воларен

Ля Буви

Сент-Мартинс, Гернси

Дорогой мистер Адамс!

Я больше не живу на Оукли-стрит, но чрезвычайно рада, что Ваше письмо нашло меня, а моя книжка — Вас. Мне было поистине горестно расставаться с «Избранными сочинениями Илии». Являясь счастливой обладательницей двух экземпляров, я одновременно нуждалась в свободном пространстве на книжных полках, однако при продаже все равно чувствовала себя предательницей. Ваше письмо пролило бальзам на мою кровоточащую совесть.

Интересно знать, как «Сочинения» добрались до Гернси? Может, у книг есть особый инстинкт, который позволяет отыскивать идеального читателя? Замечательно, если так.

Для меня рыться на полках книжных магазинов — высшее наслаждение. Поэтому, едва прочитав Ваше послание, я моментально отправилась к «Хастингу и сыновьям», куда хожу много лет и где непременно обнаруживается та единственная книга, что была мне нужна — плюс еще три, о необходимости которых я не подозревала. Мистер Хастингс уяснил, что Вам необходим экземпляр рядового издания «Новых сочинений Элии» в хорошем состоянии. Мистер Хастингс отправит его бандеролью (с приложением квитанции). Он очень обрадовался, узнав, что Вы являетесь почитателем Чарльза Лэма, и сказал, что лучшая его биография написана Е. В. Лукасом, и обещал ее разыскать, но на это может потребоваться некоторое время.

А пока, полагаю, Вы не станете возражать против маленького подарка от меня самой. Это из его «Избранных писем» и, по-моему, говорит о Лэме больше самой подробной биографии. E. В. Лукас наверняка слишком академичен и вряд ли приводит в своем произведении мой любимый отрывок из Лэма:

Бум-бум-бум, трах-тах-тах,

Вжик-вжик-вжик, та-ра-рах!

Я, конечно, приду — покарайте меня.

Слишком много я выпил за эти два дня.

Моя совесть почти что издохла,

Даже вера в Бога засохла.

Вы найдете это в «Письмах» на стр. 244 — мое первое знакомство с Лэмом. Стыдно признаться, но книгу я купила лишь потому, что читала где-то про некого Лэма, который навещал в тюрьме своего друга Ли Ханта — тот сидел за клевету на принца Уэльского.

Лэм вместе с Хантом выкрасили потолок камеры под голубое небо с белыми облаками, а после нарисовали на стене шпалеру роз. Позже я узнала, что Лэм кроме всего прочего помогал семье Ханта деньгами, хотя сам был нищ как церковная крыса. И выучил младшую дочь Ханта наизусть читать «Отче наш» — задом наперед. О таком человеке, естественно, хочется знать все.

Вот что мне нравится в чтении: одна-единственная деталька в повествовании заставляет взяться за другую книгу, а крохотная деталька в ней — за третью… Бесконечная геометрическая прогрессия — рожденная погоней за удовольствием.

Красное пятно на обложке, напоминающее кровь — это кровь. Я неосторожно обошлась с ножом для бумаг. Прилагаемая открытка — репродукция портрета Лэма кисти его друга Уильяма Хэзлитта.

Если у Вас есть время на переписку, не могли бы Вы ответить на несколько вопросов? А именно, на три. Почему жареную свинью потребовалось прятать? Как из-за нее возник литературный клуб? И самое любопытное: что за пирог из картофельных очисток — и почему он фигурирует в названии клуба?

Я снимаю квартиру по адресу Глиб-плейс 23, Челси, Лондон S.W.3.

Мою квартиру на Оукли-стрит разбомбило в 1945-м, и я все еще по ней скучаю. Там было чудесно — из трех окон вид на Темзу. Знаю: счастье, что мне вообще удалось найти в Лондоне квартиру, но, видите ли, я скорее нытик, чем оптимист. Однако рада, что охота за «Илией» привела Вас ко мне.

Искренне Ваша,

Джулиет Эштон

P.S. Насчет Моисея я так и не решила — до сих пор мучаюсь.

Купить книгу на Озоне

Леонид Юзефович. Самодержец пустыни

Вступление к книге

О книге Леонида Юзефовича «Самодержец пустыни»

Это новый, переработанный и расширенный вариант
книги, изданной в 1993 году, а законченной еще тремя
годами раньше. Я исправил имевшиеся в первом издании ошибки, но наверняка допустил другие, потому что
не ошибаются лишь те, кто повторяет общеизвестное. Здесь много новых фактов, значительная часть которых почерпнута мной из
материалов, опубликованных С. Л. Кузьминым («Барон Унгерн
в документах и мемуарах»; «Легендарный барон: неизвестные
страницы Гражданской войны»; оба издания — М., КМК, 2004), но
гораздо больше наблюдений, толкований и аналогий. Шире, чем
прежде, я использовал слухи, легенды, устные рассказы и письма людей, чьи предки или родственники оказались втянутыми в
монгольскую эпопею барона, и хотя их достоверность часто сомнительна, дух времени они выражают не менее ярко, чем документы. Тут я следовал за Геродотом, говорившим, что его долг —
передавать все, о чем рассказывают, но верить всему он не обязан.
Я пытался пристальнее взглянуть на самого Унгерна, но еще внимательнее — на мир, в котором он жил, и на людей, так или иначе
с ним связанных. В этом, наверное, главное отличие нового издания от предыдущего.

За семнадцать лет, прошедших после выхода моей книги,
и отчасти, может быть, благодаря ей «кровавый барон» сделался
популярной фигурой. Как всякий персонаж массовой культуры,
он приобрел лоск, но сильно потерял в объеме. Так проще иметь с ним дело. Ныне это кумир левых и правых радикалов, герой
бульварных романов, комиксов, компьютерных игр и диковатых
политических сект, объявляющих его своим предтечей. Когда-то
я смотрел на него как на побежденного в неравном бою, теперь он
взирает на нас с высоты своей посмертной победы и славы.
Как и раньше, я старался быть объективным, но объективность всегда ограничена личностью наблюдателя. Делать вид, будто я остался прежним, нелепо, за последние два десятилетия все
мы стали другими людьми. Я не хочу сказать, что вместе с нами
изменилось и прошлое, хотя это совсем не так глупо, как может
показаться, но чем дальше оно отодвигается от нас, тем больше
может сказать о настоящем — не потому, что похоже на него, а потому, что в нем яснее проступает вечное.

Л. Юзефович

Летом 1971 года, ровно через полвека после того,
как остзейский барон, русский генерал, монгольский князь и муж китайской принцессы
Роман Федорович Унгерн-Штернберг был взят
в плен и расстрелян, я услышал о том, что он,
оказывается, до сих пор жив. Мне рассказал об этом пастух
Больжи из бурятского улуса Эрхирик неподалеку от Улан-Удэ. Там наша мотострелковая рота с приданным ей взводом «пятьдесятчетверок» проводила выездные тактические
занятия. Мы отрабатывали приемы танкового десанта. Двумя годами раньше, во время боев на Даманском, китайцы из
ручных гранатометов поджигали двигавшиеся на них танки,
и теперь в порядке эксперимента на нас обкатывали новую
тактику, не отраженную в полевом уставе. Мы должны были
идти в атаку не вслед за танками, как обычно, не под защитой их брони, а впереди, беззащитные, чтобы расчищать им
путь, автоматным огнем уничтожая китайских гранатометчиков. Я в ту пору носил лейтенантские погоны, так что о
разумности самой идеи судить не мне. К счастью, ни нам,
ни кому-то другому не пришлось на деле проверить ее эффективность. Китайскому театру военных действий не суждено было открыться, но мы тогда этого еще не знали.
В улусе имелась небольшая откормочная ферма. Больжи состоял при ней пастухом и каждое утро выгонял телят к
речке, вблизи которой мы занимались. Маленький, как и его
монгольская лошадка, издали он напоминал ребенка верхом
на пони, хотя ему было, думаю, никак не меньше пятидесяти, из-под черной шляпы с узкими полями виднелся густой
жесткий бобрик седины на затылке. Волосы казались ослепительно белыми по сравнению с коричневой морщинистой шеей. Шляпу и брезентовый плащ Больжи не снимал
даже днем, в самую жару.

Иногда, пока телята паслись у реки, он оставлял их и
выходил к дороге полюбоваться нашими маневрами. Однажды я принес ему котелок с супом. Угощение было охотно принято. В котелке над перловой жижей с ломтиками
картофеля возвышалась баранья кость в красноватых разводах казенного жира. Первым делом Больжи объел с нее
мясо и лишь потом взялся за ложку, попутно объяснив мне,
почему военный человек должен есть суп именно в такой
последовательности: «Вдруг бой? Бах-бах! Все бросай, вперед! А ты самое главное не съел». По тону чувствовалось,
что это правило выведено из его личного опыта, а не взято в
сокровищнице народной мудрости, откуда он потом щедро
черпал другие свои советы.

В следующие дни, если Больжи не показывался у дороги во время обеденного перерыва, я отправлялся к нему
сам. Обычно он сидел на берегу, но не лицом к реке, как сел
бы любой европеец, а спиной. При этом в глазах его заметно было выражение, с каким мы смотрим на текучую воду
или языки огня в костре, словно степь с дрожащими над
ней струями раскаленного воздуха казалась ему наполненной тем же таинственным вечным движением, волнующим и одновременно убаюкивающим. Под рукой у него всегда
были две вещи — термос с чаем и выпущенный местным издательством роман В. Яна «Чингисхан» в переводе на бурятский язык.

Я не помню, о чем мы говорили, когда Больжи вдруг
сказал, что хочет подарить мне сберегающий от пуль амулет-гay, который в настоящем бою нужно будет положить в нагрудный карман гимнастерки или повесить на шею. Впрочем, я так его и не получил. Обещание не стоило принимать
всерьез; оно было не более чем способом выразить мне дружеские чувства, что не накладывало на говорившего никаких обязательств. Однако назвать это заведомой ложью я
бы не рискнул. Для Больжи намерение важно было само по
себе, задуманное доброе дело не обращалось от неисполнения в свою противоположность и не ложилось грехом на
душу. Просто в тот момент ему захотелось сказать мне что-нибудь приятное, а он не придумал ничего лучшего, как посулить этот амулет.

Подчеркивая не столько ценность подарка, сколько
значение минуты, он сообщил мне, что такой же гау носил
на себе барон Унгерн, поэтому его не могли убить. Я удивился: как же не могли, если расстреляли? В ответ сказано
было как о чем-то само собой разумеющемся и всем давно
известном: нет, он жив, живет в Америке. Затем с несколько меньшей степенью уверенности Больжи добавил, что
Унгерн — родной брат Мао Цзэдуна, «вот почему Америка
решила дружить с Китаем».

Имелись в виду планы Вашингтона, до сих пор считавшего Тайвань единственным китайским государством, признать КНР и установить с ней дипломатические отношения.
Это можно было истолковать как капитуляцию Белого дома
перед реалиями эпохи, но с нашей стороны законного злорадства не наблюдалось. Газеты скупо и без каких-либо комментариев, что тогда случалось нечасто, писали о предполагаемых поставках в Китай американской военной техники.
Популярный анекдот о том, как в китайском генеральном
штабе обсуждают план наступления на северного соседа
(«Сначала пустим миллион, потом еще миллион, потом танки». — «Как? Все сразу?» — «Нет, сперва один, после — другой».), грозил утратить свою актуальность. Впрочем, и без
того все опасались фанатизма китайских солдат. Говорили,
что ни на Даманском, ни под Семипалатинском они не сдавались в плен. Об этом рассказывали со смесью уважения и
собственного превосходства — как о чем-то таком, чем мы
тоже могли бы обладать и обладали когда-то, но отбросили
во имя новых, высших ценностей. Очень похоже Больжи
рассуждал о шамане из соседнего улуса. За ним безусловно признавались определенные способности, не доступные
ламам из Иволгинского дацана, в то же время сам факт их
существования не возвышал этого человека, напротив — отодвигал его далеко вниз по социальной лестнице.

Говорили, что китайцы стреляют из АКМ с точностью
снайперской винтовки, что они необычайно выносливы,
что на дневном рационе, состоящем из горсточки риса, пехотинцы преодолевают в сутки чуть ли не по сотне километров. По слухам, территория к северу от Пекина изрезана бесчисленными линиями траншей, причем подземные
бункеры так велики, что вмещают целые батальоны, и так
тщательно замаскированы, что мы будем оставлять их у себя
за спиной и постоянно драться в окружении. Успокаивали
только рассказы о нашем секретном оружии для борьбы с
миллионными фанатичными толпами, о превращенных в
неприступные крепости пограничных сопках, где под слоем дерна и зарослями багульника скрыты в бетонных отсеках смертоносные установки с ласковыми, как у тайфунов,
именами («Василек»). Впрочем, толком никто ничего не знал. На последних полосах газет Мао Цзэдун фигурировал как персонаж одного бесконечного анекдота, между тем
в Забайкалье перебрасывались мотострелковые и танковые
дивизии из упраздненного Одесского военного округа.

Из китайских торговцев, содержателей номеров, искателей женьшеня и огородников, которые наводнили Сибирь
в начале ХХ столетия, из сотен тысяч голодных землекопов
послевоенных лет нигде не осталось ни души. Они исчезли
как-то вдруг, все разом; уехали, побросав своих русских жен,
повинуясь не доступному нашим ушам, как ультразвук, далекому и властному зову. Казалось, шпионить было некому,
тем не менее мы почему-то были убеждены, что в Пекине
знают о нас все. Некоторые считали шпионами бурят и монголов или подозревали в них переодетых китайцев. Когда я
прибыл в часть по направлению из штаба округа, дежурный
офицер сказал мне: «Ну, брат, повезло тебе. У нас такой
полк, такой полк! Сам Мао Цзэдун всех наших офицеров
знает поименно». Самое смешное, что я этому поверил.

Поверить, что Унгерн и Мао Цзэдун — родные братья,
при всей моей тогдашней наивности я не мог, но волновала
сама возможность связать их друг с другом, а следовательно,
и с самим собой, пребывающим в том же географическом
пространстве. Лишь позднее я понял, что Больжи вспомнил про Унгерна не случайно. В то время должны были
ожить старые легенды о нем и появиться новые. В монгольских и забайкальских степях никогда не забывали его
имени, и что бы ни говорилось тогда и потом о причинах
нашего конфликта с Китаем, в иррациональной атмосфере
этого противостояния безумный барон просто не мог не
воскреснуть.

К тому же для него это было не впервые. В Монголии
он стал героем не казенного, а настоящего мифа, существом
почти сверхъестественным, способным совершать невозможное, умирать и возрождаться. Да и к северу от эфемерной государственной границы между СССР и МНР невероятные истории о его чудесном спасении рассказывали
задолго до моей встречи с Больжи. Наступал подходящий
момент, и он вставал из своей безвестной могилы в Новосибирске, давно затерянной под фундаментами городских
новостроек.

Унгерн — фигура локальная, если судить по арене и результатам его деятельности, порождение конкретного времени и места. Однако если оценивать его по идеям, имевшим мало общего с идеологией Белого движения; если
учитывать, что его планы простирались до переустройства
всего существующего миропорядка, а средства соответствовали целям, это явление совсем иного масштаба.

Одним из первых в ХХ столетии он прошел тот древний путь, на котором странствующий рыцарь неизбежно
становится бродячим убийцей, мечтатель — палачом, мистик — доктринером. На этом пути человек, стремящийся
вернуть на землю золотой век, возвращает даже не медный,
а каменный.

Впрочем, ни в эту, ни в любую другую схему Унгерн
целиком не укладывается. В нем можно увидеть фанатичного борца с большевизмом, евразийца в седле, бунтаря
эпохи модерна, провозвестника грядущих глобальных столкновений Востока и Запада, предтечу фашизма, создателя
одной из кровавых утопий XX века, кондотьера-философа
или самоучку, опьяненного грубыми вытяжками великих
идей, рыцаря традиции или одного из тех мелких тиранов,
что вырастают на развалинах великих империй, но под каким бы углом ни смотреть, остается нечто ускользающее от
самого пристального взгляда. Фигура Унгерна до сих пор
окружена мифами и кажется загадочной, но его тайна скрыта не столько в нем, сколько в нас самих, мечущихся между
желанием восхищаться героем и чувством вины перед его
жертвами; между надеждой на то, что добро приходит в мир
путями зла, и нашим опытом, говорящим о тщетности этой
надежды; между утраченной верой в человека и преклонением перед величием его дел; наконец, между неприятием
нового мирового порядка и пугающим ощущением близости архаических стихий, в любой момент готовых прорвать
тонкий слой современной цивилизации. Есть известный
соблазн в балансе на грани восторга, страха и отвращения;
отсюда, может быть, наш острый и болезненный интерес к
этому человеку.

Купить книгу на Озоне

Лена Миро. Мальвина и Скотина

Глава из романа

О книге Лены Миро «Мальвина и Скотина»

Вопреки моим надеждам, субботнее утро не выдалось томным. Как только я залегла в ванну и приготовилась полистать Vogue, потягивая прохладное белое вино и покуривая ментоловые сигареты, мой покой был бесцеремонно нарушен долгим и требовательным звонком в домофон. Relax, just ignore it, сказала я сама себе, размазывая по лицу витаминную маску. В эту секунду к вою домофона присоединился трезвон мобильника. На экране высветилась надпись: МАМА ВИКА. Господи, ну, почему некоторые люди (особенно мамы) никак не могут понять, что час дня субботы — это еще раннее утро — время, когда организм только-только начинает выходить из дремотного состояния, а, значит, особенно подвержен стрессам!

— Привет! Спишь, что ли? — подозрительно спросила мама.

— Ну что ты! Кто ж спит в час дня! — деланно рассмеялась я.

— Тогда почему не открываешь? У меня уже палец устал на домофон жать!

— Ой, а я и не знала, что это ты жмешь. Секунду! — ангельским голосом пропела я, по-солдатски выпрыгивая из ванны.

И пока Вика поднималась в квартиру, мне удалось эквилибристическим образом совершить ряд следующих действий:

  1. выдернуть пробку из ванной,
  2. смыть сигарету в унитазе,
  3. вылить вино в раковину,
  4. закинуть бокал, бутылку и пепельницу в корзину с грязным бельем,
  5. выдавить в рот немного зубной пасты,
  6. включить в ванной вытяжку,
  7. набросить на разобранную кровать покрывало, а на себя халат,
  8. открыть дверь с улыбкой счастья на лице.

— Мам, а ты не предупреждала, что заедешь, — я робко попыталась защитить свою privacy.

— Глупости! Я — мать, и имею право на визиты без предупреждения! Кстати, почему у меня до сих пор нет ключей от твоей квартиры? — Вика решительным шагом направилась к плите. — Я привезла грибной суп и котлеты. Сейчас мы все разогреем, и ты в кои-то веки поешь нормально.

— Но я всегда ем нормально, — заняла я оборонительную позицию. Мысль о супе и котлетах вместо холодного белого вина с «Камамбером» ввела меня в состояние легкой печали.

— Не говори ерунду! Ты совсем не готовишь, а в ресторанах — это не еда, — перешла в активное наступление мама, пристрастно осматривая содержимое моего холодильника и, не найдя там ничего, кроме кусочка сыра и свежевыжатого клубничного сока, устремила на меня взгляд победителя. — У тебя даже сметаны нет!

— Но я не ем сметану!

— И очень зря. Сметана полезна. Сбегай быстренько в ближайший магазин. Грибной суп нужно есть со сметаной, — непринужденно скомандовала Вика так, будто речь шла о самых привычных вещах, а не о ПОХОДЕ! В МАГАЗИН!! В СУББОТУ!!! УТРОМ!!!! ЗА СМЕТАНОЙ!!!!!

И несмотря на то, что я:

  1. уже давно не бегаю «быстренько в ближайший магазин»,
  2. не имею ни малейшего представления о том, где этот чертов ближайший магазин находится,
  3. редко покупаю продукты,
  4. никогда не покупаю продукты в субботу утром,
  5. ни разу в жизни не покупала сметану,
  6. не люблю супы, в целом, и грибной, в частности,
  7. имела иные планы на субботнее утро,

мой организм все-таки уступил маминому натиску и обреченно потащился в магазин. За блядской сметаной.

А вернувшись, я застала умилительную сцену: мама и Фролкин ведут светскую беседу. Пастораль, блядь, маслом!

— Я тут проезжал мимо и решил завезти тебе цветы, а твоя мама любезно меня впустила, — попытался оправдать свое присутствие в моей квартире Глеб.

— Не люблю растения, не интересуюсь ботаникой и не собираю гербарии.

— Мальвина, где твое воспитание? — неодобрительно посмотрела на меня мама. — Разве так нужно встречать своего молодого человека?

Я было открыла рот, чтобы возразить, но посмотрела на Фролкина, потом на маму, потом опять на Фролкина и, оценив эмоциональные и временные затраты, решила не отстаивать истину.

Мы сели за стол. Пока мой лже-молодой человек с аппетитом (реальным или хорошо имитируемым) уплетал котлеты, я медленно двигала челюстями, уставившись в одну точку где-то в районе дверного косяка, и думала о том, какую выгоду можно извлечь из сложившейся ситуации. Плюсов оказалось не так уж мало. Легализовав Фролкина в качестве своего официального бой-френда (ОБФ), можно:

  1. не дать Вике ключи от квартиры, сославшись на наличие ОБФ,
  2. пропускать некоторые семейные мероприятия, сославшись на совместные планы с ОБФ,
  3. раз и навсегда прекратить разговоры о Саше Монастырском (сын друзей моих родителей, «очень приличный молодой человек», работает в МИДе),
  4. сократить время сегодняшнего визита мамы Вики.

Не прошло и сорока минут, как я безболезненно избавилась от непрошенных гостей: сначала от мамы (ОБФ все-таки!), а потом и от Фролкина (Я вас не приглашала).

На часах было ровно три. У меня оставалась куча времени, чтобы подготовиться к свиданию, а вчерашний поход за шмотками и в SPA значительно упрощал эту процедуру.

Чем бы заняться? Бесцельно пошатавшись по квартире, я вдруг вспомнила, что у меня есть телефон рыжей Соньки из «Порто Мальтезе»! Той, что согласно моей задумке, должна помочь дистанцировать Бориску от Тейлора!

Во всей этой суете вокруг Забелина я непростительно забыла о своей миссии в «Рудчермете»: скомпрометировать СЕО.

Тейлор уходит с поста, я получаю пол-лимона баксов, и good-bye forever опостылевший офис c его дурацкими электронными пропусками, омерзительным дресс-кодом и непонятными показателями по дОбыче, вскрыше и литым заготовкам! Welcome back сон до обеда, London week-ends и via Monte Napoleone!

А, может, я, черт возьми, захочу самореализоваться и начну заниматься чем-то, помимо шопинга, походов по салонам и ужинов в пределах Садового кольца! Каким-нибудь серьезным делом, например. Тем, что меня увлекает.

А что меня увлекает? Ну, мне нравится… Мне нравится… Блин! Ничего так сразу на ум и не приходит! Честно говоря, я ничем особенным не интересуюсь. Никакой там японской поэзии американских дуалистов конца шестнадцатого века, никаких постмодернистских направлений в архитектуре Тибета эпохи палеолита. Да и менее интеллектуальные занятия типа вышивания крестиком на валенках меня тоже не вдохновляют.

В свободное время я просто листаю глянцевые журналы, хожу по магазинам и не пропускаю ни одного показа на MFW и RFW. А однажды была и на лондонской (это, конечно, не на нью-йоркской, но все-таки). Стоп! Недели моды. Моды! Bingo! Я люблю моду! Да что там люблю! Я жертва моды! Ее раба, как ни банально это звучит! У меня есть все номера русского Vogue, начиная с сентября 1998 года. Все! До единого! Я умею смешивать ткани, цвета, стили и расставлять акценты. Я могу выигрышно одевать себя, а, значит… Значит, смогу одевать и других!

Решено! Я буду создавать шикарные вещи, которые захочет надеть каждая женщина! Я поеду учиться в Parsons School of Design, а затем мои коллекции увидят свет в Москве, Париже, Милане, Нью-Йорке, Лондоне. Я буду пить кофе с Аленой Долецкой, перезваниваться с Анной Винтур и дружить с Карлом Лагерфельдом. Как это здорово! И для исполнения моей мечты нужно-то всего ничего — деньги. На учебу в школе дизайна и на выпуск первой коллекции. Пожалуй, я смогу уложиться в сумму своего гонорара за Тейлора.

Короче, позвоню-ка я Сонечке. Это будет правильно.

Сонечкиному «ааа-льооо» позавидовала бы любая труженица секса по телефону: в нем был призыв, обещание, намек, чувственность, похоть и стыдливость.

— Здравствуйте, Соня. Это…

— Мальвина — подруга Дениса, — не дала мне договорить рыжая бестия, — Я вас узнала. По голосу. Он у вас детский. Мечта педофила. Я такие вещи запоминаю.

Пропустив мимо ушей, комментарий про детский голос и мечту педофила, но подметив быстроту Сонькиной реакции и хорошую память, я сразу же приступила к делу.

— Сонь, хотите денег?

— Всегда! — нисколько не удивившись подобному вопросу от малознакомого человека, ответила моя собеседница и тоном спасателя вселенной из американских боевиков добавила, — Что от меня требуется?

— Ничего особенного, но дело деликатное. Давайте обсудим при встрече. Когда вам удобно?

— Сегодня я везу Эллу на кастинг, а завтра я свободна.

— Тогда завтра, в семь вечера, в «Кофемании» на Большой Никитской.

На том и договорились.

За два часа до ужина с Забелиным я решила, что пора собираться и прикурила сигарету.

В тот момент я не чувствовала ничего из того, что должна чувствовать девушка перед свиданием с понравившимся мужчиной: никакого там волнения, трепета, надежды на чудо и прочей романтической чепухи. Намерения Забелина мне были предельно ясны и понятны: сначала он хочет надо мной постебаться (иначе пригласил бы в другое место, а не в этот привет из совка с кухней времен застоя), а потом трахнуть. И именно поэтому он не отменил ужин после сцены в магазине: желание со мной переспать перевесило его олигархическую гордыню и закрытость.

А в том, что Андрей Забелин — персона закрытая, я нисколько не сомневалась. Как и любой аллигатор, он живет в очень узком мире, отгородившись от окружающих многочисленной службой безопасности, умеющими отсечь любой контакт личными помощниками, мигалками на крышах «Мерседесов», высокими заборами вокруг особняков, частными самолетами, VIP-залами и сотнями километров воды вокруг яхты. Вот такой он недоступный, этот господин Забелин.

А я тоже не пальцем делана: недаром уже двадцать семь лет ношу гордое имя Мальвина! Он хочет постебаться и переспать, ну а мне интересно постебаться и не переспать. Посмотрим, чья возьмет?!

С такими боевыми мыслями я наносила последние штрихи к макияжу. Из зеркала на меня смотрела уверенная и сексапильная брюнетка с собранными в высокий хвост волосами. Я долго колебалась при выборе парфюма и, наконец, остановилась на First от Van Cleef & Arpels. По-моему, это очень породисто — носить аромат от ювелирных кутюрье.

Забелин позвонил ровно в назначенное время.

— Я внизу. Спускайтесь побыстрее.

Хам, подумала я, застегивая новенькие босоножки.

— Вы не только прислали машину, но еще и себя в ней, — язвительно заметила я, залезая в просторный, как футбольное поле, и роскошный, как покои падишаха, салон лимузина.

— Не льстите себе. Было удобно — вот и заехал, — магнат бросил в мою сторону быстрый взгляд и углубился в чтение «Коммерсанта».

Терпеть не могу игнор в свой адрес!
¬

— «Коммерсант» читают только зануды и понторезы, — с вызовом заявила я.

— Это почему же? — не отрываясь от газеты, поинтересовался Забелин.

— Потому что нормальному человеку читать такое — скучно.

Моя провокация была встречена холодным молчанием, и я заткнулась. Минут через двадцать наш автомобиль въехал в типичный московский двор где-то между Мясницкой и Кривоколенным переулком и остановился возле неприметной двери с лестницей, ведущей вниз.

— Вот мы и приехали, — отложив «Коммерсант» в сторону, сказал Забелин, и мы вышли из автомобиля.

«Петрович» оказался подвальным заведением с несколькими соединенными между собой залами.

— Здесь все оформлено в духе московской коммуналки шестидесятых, — пояснил мой кавалер, помогая мне присесть. — Кстати, не спросил: вы-то любите холодец и селедку под шубой?

— Давно не ела ничего подобного, поэтому не помню, — честно призналась я.

— Ну что ж: у вас есть прекрасный шанс вспомнить. Вы что пьете?

— Что можно пить под такую закуску? Водку, конечно.

— А вы не лишены здравого смысла, — как-то очень хитро улыбнулся Забелин и заказал графинчик «Столичной», две порции селедки под шубой и холодец.

— Значит так ужинают простые русские мужики из Forbs?

— Я человек обеспеченный, поэтому потребностей у меня немного. В продолжение нашего разговора позвольте поинтересоваться: а что же, по-вашему, нескучно читать нормальному человеку?

— Vogue.

— Vogue? — Забелин посмотрел на меня высокомерно.

И вот тут-то я по-настоящему разозлилась. Потому что на меня нельзя так смотреть. Я сама высокомернее всякого высокомерного.

— Да, Vogue. А знаете ли вы, что по Vogue можно прогнозировать состояние мировой экономики, изучать историю и много чего еще?

— Историю? Это как?

— Очень просто. Вот, например, в последнем номере есть статья о том, где и как одевались первые леди Америки. И рассказано о них в такой последовательности, что сразу становится понятно, какой президент за кем следовал: сначала был Рейган, потом — Буш старший, потом — Клинтон, потом Буш младший, потом Обама. Но лично мне больше всех нравится Кеннеди, потому что у него жена красивая. А известно ли вам, что изысканные туалеты Жаклин сделали для побед Америки в ХХ веке больше, чем все авианосцы и ракеты, вместе взятые?

На лице Забелина появилось очень странное выражение — некая смесь настороженной серьезности и безмолвного возмущения.

— Вы это серьезно? — спросил он и, получив от меня утвердительный кивок, добавил. — Первый раз вижу человека, который изучает историю государственной власти США по Vogue.

— А вы что-то имеете против Vogue? — я вся как-то внутренне подобралась, приготовившись ринуться на защиту своей правды.

— Это смешно.

— Что именно?

— Относиться с таким пиететом к дешевому бабскому глянцу. Смешно и глупо, — равнодушно пожал плечами Забелин и уставился в стену. Это выглядело так, словно он только что мысленно прилепил ко мне ярлык «тупая кукла», и я перестала представлять для него какой бы то ни было интерес. Такое отношение взбесило меня еще сильнее.

— Именно благодаря тому, что я с пиететом отношусь к глянцу, мне без разговоров понятно, что вы за человек.

— И что же я за человек? — в глазах Забелина мелькнула искорка любопытства.

— Вы надели джинсы, пиджак, простую белую футболку и ботинки в стиле милитари. А могли бы надеть джинсы и рубашку. Или свитер. И туфли. Как сделало бы большинство мужчин вашего возраста. Вам ведь лет сорок пять, верно?

— Полтинник, — коротко бросил Забелин, не отводя от меня заинтересованного взгляда.

— И в свои пятьдесят вы оделись, как тридцатилетний продвинутый модник. Продумано и ультрасовременно. О чем это говорит?

— И о чем же? — Забелин отложил вилку.

— О том, что вы молодитесь. А молодитесь вы, потому что бабник.

— Да, я действительно люблю женщин. Но чтобы это понять, не обязательно читать Vogue. Я же мимо вас не прошел. Разве не достаточно?

— Можно я продолжу? — тоном, полным официоза, спросила я.

— Послушаю с удовольствием, — с саркастичной блядской улыбочкой ответил Забелин.

— Так вот: судя по вашему сегодняшнему внешнему виду, вы — бабник. Но, если учесть, что джинсы и пиджак на вас от Dsquared, а братья Кейтоны делают одежду провокационную, дорогую, но практичную и без пафоса, то можно почти со стопроцентной уверенностью заключить, что вы не тусовщик, — мне польстило, что Забелин слушает мой монолог, чуть ли не с раскрытым от изумления ртом, и я продолжила с еще большим вдохновением. — Тусовщик, при аналогичном аутфите, скорее всего, остановил бы свой выбор на более узнаваемом бренде. Например, на D&G. К тому же, на вас часы Breguet — классика уровня luxury, и, скорее всего, носите вы их каждый день, не подбирая под одежду. А у тусовщика есть часы для спорта, офиса, ночного клуба, свидания и обеда на plain air.

Забелин посмотрел на меня с недоверием и даже, как мне показалось, с опаской, быстро выпил две рюмки водки без закуски и спросил:

— Вы сейчас шутите?

— Да нет. Я серьезно. А парфюм у вас Cerutti 1881 — классический до тошноты. Его выбирают мужчины-консерваторы, склонные к накоплению капитала. Ну, примерно так, — подвела итог я.

— Вы с какой планеты?

— А какое это имеет значение? — пожала плечами я и тоже выпила две рюмки водки. Как и он, без закуски.

Так мы пили и ели. Надо сказать, с аппетитом. Еще мы слушали электроскрипку, изредка обмениваясь колкостями. А потом Забелин отвез меня домой, с нарочитой церемонностью поблагодарил за приятный вечер и уехал.

Уехал. Представляете? Безо всяких приставаний. Как будто обычная девушка, а не объект сексуальных желаний любого нормального мужчины!

В недоумении я позвонила Денису.

— Ну что? — сразу приступил к допросу мой друг.

— Что-что! Этот козел взял и уехал! Поблагодарив, блядь, за приятный вечер! Я что — уродина?

— Детка моя, даже думать так не смей! Ты — самая красивая, а Забелин — импотент. Точно-точно. Забудь о нем. Выпей шампанского, полежи в пене, посмотри что-нибудь красивое и печально-обреченное. «Осень в Нью-Йорке» или «Элегию», например. А потом ложись спать.

И я добросовестно выполнила все, что посоветовал Динечка: пока валялась в ванной, осушила пару бокалов шипучки и, надев Мишкин белый хлопковый свитер, улеглась на диване. На экране разворачивалась история любви Ричарда Гира и Вайноны Райдер. Я пребывала в состоянии светлой печали и легкого алкогольного опьянения. И в тот момент, когда прекрасный Ричард Гир узнает, что его прекрасная возлюбленная (в этом прекрасном фильме все такое до розовых соплей прекрасное) безнадежно больна, в мою дверь постучали.

Почему не в домофон? Странно.

Кто? — смахивая с лица сентиментально-пьяные слезы, спросила я.

Ответа не последовало. И тогда я, оглупленная то ли шампанским, то ли фильмом, решила, что там, на коврике, сидит крошечный котенок — замерзший, голодный и бесконечно одинокий. Как я…

Вместо котенка на пороге стоял Забелин. Один. Без охраны. Красивый и злой. Не дожидаясь приглашения, он быстро вошел в квартиру и закрыл за собой дверь. Я инстинктивно попятилась назад. А Забелин все стоял, не говоря ни слова, и смотрел на меня исподлобья. Я тоже ничего не говорила. И тоже на него смотрела. Не знаю, сколько времени так прошло, пока я, наконец, не спросила:

— Что вы тут делаете? — Мой голос звучал хрипло. Раньше такого не было. У меня вообще-то высокий голос.

— Ты такая красивая сейчас, — не отрывая взгляда от моих голых ног, ответил Забелин.

И близко-близко подошел ко мне. Пахнет кофе и сигарами, подумала я, а в следующую секунду его ладони грубо и нетерпеливо залезли под мой свитер. Я попыталась отстраниться, но он был весь словно из стали. Вот уж и впрямь стальной магнат! Поначалу я еще хотела вырваться, молотя кулаками по его спине и голове, но он, ни на что не обращая внимания, продолжал гладить меня своими огромными ручищами и нагло целовать. А потом в моем сознании мелькнула мысль: если он сейчас меня не трахнет, я умру. И тогда он достал член, виртуозно раскатал презерватив, и не осталось ничего, кроме ощущения чего-то большого внутри, тепла его кожи под моими ладонями и дыхания над ухом. Кулаки стали ватными, а голос, казалось, весь вышел из меня и завис где-то в районе потолка. Я больше не выебывалась и старательно подстраивалась под его ритм. Потому что непонятно откуда взявшимся звериным чутьем знала, что мое хорошо сейчас зависит только от него. Он развернул меня спиной и вошел сзади. Не знаю, сколько все это продолжалось. Наверное, долго. Потом я кончила, а он пыхтел еще пару минут.

— Как ловко потрахались! — стягивая презерватив, весело подмигнул Забелин и попросил у меня сигарету.

— Ты куришь?

— Исключительно после качественного секса.

Я на негнущихся ногах дошла до ванной и встала под душ. Попыталась включить голову. Мой мозг выдал две фразы:

  1. Забелин — скотина.
  2. Мне еще никогда не было так хорошо с мужчиной.

Когда я вышла, он уже вовсю храпел на диване в гостиной. Я легла в спальной. Мыслей не было. Только радость от того, что за стенкой спит лучший мужчина на свете. Задремала я под утро, а когда проснулась, в квартире не было никаких следов пребывания Забелина.