Александр Егоров. Пентхаус

Отрывок из романа

Два трупа, думал я. И четверо в коме. А этот — цел и невредим. И его отец разрежет меня на части и скормит своему мастиффу, если я не придумаю всему этому правдивое объяснение. А если придумаю — тоже скормит.

— Мне понадобится электричество, — говорю я негромко. — И еще кусачки… убрать пирсинг.

Сегодня придется подключиться по временной схеме. Я присоединяю электроды к худенькому смуглому животу. Солярий вместо тренажерных залов, оцениваю я. Джинсы «Кельвин Кляйн», «айпод» и «айфон», безусловно. Яблоко желает укатиться как можно дальше от отцовской яблони.

Его пульс малоинформативен. Не беда. Моего напряжения хватит на нас двоих. Я сжимаю запястье сильнее, чем требуется, и его веки дрожат чуть заметно. «Ох-хо-хо», — вздыхает отец. Майор сочувствует.

Я прошу их обоих выйти, они нехотя повинуются.

«Ну, сволочь, ну же», — шепчу я неизвестно кому. И тут судорога пробегает по его телу. Тонкая подстройка начинает работать.

Он пытается закрыться. Даже его кожа холодеет. Это похоже на отталкивание полюсов магнита: иных сравнений мне не приходит в голову. Я не собираюсь менять полярность. Я подавлю его сопротивление.

Его пальцы медленно сжимаются. Как странно: он напрягает пресс и, не открывая глаз, приподнимается на постели. Он не в силах поднять веки (ох, опять литературщина, — понимаю я краем сознания). «Лежать», — командую я беззвучно, и его голова падает на подушку.

«Ты кто?» — звенит его нерв.

«Здесь я задаю вопросы».

«Я не скажу ничего».

«Скажешь».

Иногда я сознаю, что эти голоса звучат лишь в моем воображении, иногда — нет. Еле уловимая граница между сознанием и воображением — это тот участок фронта, где и происходит самое интересное.

«Я не хочу ни о чем вспоминать», — говорит он.

«А придется».

Мы думаем синхронно, как братья-близнецы в утробе матери. Мы сцеплены друг с другом. Вероятно, сторонний наблюдатель мог бы подумать про нас самое худшее. Меня это не заботит. Его отец подсматривает в щелочку: я ощущаю на периферии сознания обрывки его мыслей (они похожи на ржавую изогнутую арматуру). Но я сконцентрирован на одной задаче.

«Предупреждаю: будет больно», — говорю я.

Разряд. Еще разряд. Его тело выгибается на кровати. В этот момент и включается картинка.

Мансарда на депутатской дачке. Громадная кровать. Лампочка над кроватью и сверкающее зеркало. Раскрытый белый ноутбук валяется на постели. На экране вертится заставка: 23:05. Нет, уже 23:06. В окно лезет желтая луна.

Как занятно видеть мир чужими глазами. Занятно и опасно. Адреналин играет во мне, немного странный адреналин, непривычный. Холодный и пузырящийся в его крови, как шампанское в его руке.

«Макс, — просит девчонка. — Ну Максим. Ты же умный. Скажи, что мне делать».

Олечка садится с ногами на постель, рядом с ним. Он — в одних джинсах (Кельвин Кляйн, так точно), с обнаженным пирсингом. Она — в довольно игривой юбочке, как раз для вечеринки, и в блузке MaxMara, или в чем-то таком. Совершенно понятно, о чем она спрашивает и почему спрашивает.

«Да ты пей», — он протягивает ей бутылку.

«Ма-акс, — ноет она. — Почему он меня не любит? Он такой краси-ивый, ну Ма-акс».

«Мне-то пофигу», — отвечает Макс. И даже не врет.

Девчонка ерзает на кровати. Если судить по ее виду, вечер начинался вискарем с колой. Снизу слышна музыка: плавающий бас ее заводит. С кем-то там танцует этот Фил, да только не с ней.

«Макс… может, ты ему скажешь?»

Она проводит пальцем ему между лопаток. Он ежится, смеется, отводит ее руку.

«Я скажу, ага», — обещает он. И Олечка уходит, довольная. Бутылку шампанского она уносит с собой.

Тогда Максим трогает touchpad. Заставка послушно исчезает, уступая место окну программы-мессенджера.

No.One: скучаешь?

К сообщению добавлен смайлик. Максим медленно набирает ответ:

Maximalizm: да( поскучаешь со мной?

Друг откликается ровно через десять секунд.

No.One: мне с тобой не скучно)

Maximalizm: мне тоже)

No.One: почему не идешь танцевать?

Maximalizm: откуда ты знаешь?

No.One: знаю)

Maximalizm: ты меня видишь?

No.One: как всегда)

Maximalizm: хочу тебя видеть здесь.

Пучеглазый смайлик, который появляется вместо ответа, должен изображать удивление.

Maximalizm: мне надоело так. Хочу тебя видеть(

No.One: unreal.

Maximalizm: пиши по-русски.

No.One: нереально. Ты же знаешь(

Maximalizm: а если я буду один?

No.One: всегда один?

Maximalizm: всегда с тобой.

No.One: тогда) может быть)

Maximalizm: я люблю тебя.

No.One: love u2

Максим поднимается. Мягко ступая босыми ногами, подходит к зеркалу. Протягивает руку. Прижимает ладонь к ладони зеркального Макса. Они смотрят друг на друга, становясь все ближе и ближе, пока носом не упираются в холодное стекло — каждый из своей реальности. Зеркало туманится от его дыхания. Видя это, он улыбается и тихонько прикасается губами к губам двойника.

Мне скучно на это смотреть. Правильнее сказать — тоскливо и кисло, как если твою любимую девушку тошнит тебе на рубашку.

И это не моё. Ну, или я прочно забыл, было это моим когда-то или нет, а теперь уже и не вспомнить.

Тем временем Максиму приходит в голову новая мысль. Он расстегивает ремень, чуть приспускает джинсы. Его взгляд скользит по зеркалу вниз, туда, где пирсинг, и ниже. Он запускает под ремень тонкие пальцы. Дальше мне смотреть категорически не хочется.

Но вот кто-то карабкается вверх по лестнице, и Макс падает на кровать, на лету застегивая пряжку.

Кто-то тянет за руку кого-то. Кто-то со смехом упирается. «Макс, — окликает вошедший. — Ты обещал». — «Обещал», — соглашается Максим. «Мы быстро», — говорит Кирилл. — «Да мне пофигу», — говорит Максим.

И не спеша спускается по ступеням.

На кухне он опускает голову на руки. Я вынужден читать его мысли. Он живет в моей голове — или я в его? Так сразу и не скажешь.

«У них у всех любовь, — думает он. — У них все просто».

Он слышит чьи-то шаги. Чья-то рука уверенно ложится на его плечо:

«Макс, ты чего такой?»

«Так», — откликается Макс, не поднимая глаз.

«Тебе плохо?»

«Я выживу».

Сергей присаживается рядом. Он хороший друг, этот Сергей. Симпатичный и добрый. Максу вообще везет с друзьями.

«Макс, — говорит этот Сергей. — Давай мы с тобой пива выпьем. А то ты какой-то убитый совсем. У тебя же ДР. Сколько времени? Полчаса осталось. Скоро будем подарки тебе дарить».

«Подарки — это клёво», — отвечает Макс скучным голосом.

«Я тоже тебе подарок привез. Хороший подарок».

Не слыша ответа, Сергей поднимается. Идет к холодильнику. Достает оттуда пиво в маленьких бутылочках с золотыми этикетками. С отвинчивающейся пробкой.

«Не шипит, — Сергей отвинчивает пробку. — Замерзло?»

Друзья звенят бутылками. Макс делает глоток и ставит пиво на стол. Сергей пьет жадно, не отрываясь.

«Пойдем?» — говорит он вслед за этим.

В большом зале довольно весело; все рады их видеть. Им дают покурить чего-то интересного. Максим отыскивает за диваном брошенную рубашку (красную, с серебряными иероглифами), надевает и от этого становится еще загадочнее. «Фил, — говорит он одному из друзей. — Слушай, Фил. Меня тут просили тебе сказать…» — Тут он останавливается. Фил глядит на него недоуменно. Максу становится смешно, так смешно, что он забывает, с чего начал.

Он усаживается на диване. Кто-то прислал сообщение в аську. Все еще хихикая, он жмет пальцем на сенсорный дисплей коммуникатора.

No.One: ты страшно красивый)

Макс поднимает голову. Оглядывается.

Пишет ответ, кое-как попадая стилосом в буквы:

Maximalizm: ну где же ты(

Он сидит и ждет, даже не глядя на гостей. Для чего-то он даже вглядывается в окно, в мерцающую лунную ночь. Никого там нет и быть не может.

Не дождавшись ответа, грустный Максим прячет коммуникатор в карман. Если придет сообщение, он почувствует.

«Давайте уже петарды запускать», — предлагает кто-то.

Да. Уже полночь, и наступил день его рождения. Во дворе устраивают фейерверки, и ночь становится светлее; огненные брызги разлетаются на сотни метров вокруг, шампанское с шипением льется прямо в бассейн, становится скользко и опасно, и кто-то уже обрушивается в воду. Страшно весело.

Семнадцать алых роз плавают на голубой сверкающей поверхности. В этом нет никакой символики, отмечаю я. Просто кто-то взял да и выплеснул их в бассейн из большого ведерка.

Максиму дарят американскую малокалиберную винтовку. Все гости принимаются стрелять по бутылкам и по другим отдельно стоящим предметам. Умные местные вороны на всякий случай перелетают подальше. Тревожно каркают в листве и перемещаются с ветки на ветку.

Еще дарят килограмма три шоколадок, коробку шикарных презервативов, дизайнерский шарф и дорогую надувную тетку, голую, с алыми губами. Где-то отыскиваются разноцветные маркеры, и вот уже тетка разрисована с ног до головы. Среди надписей встречаются любопытные:

«К155 MY A55» (написал Кирилл у тетки пониже поясницы);

«MAX F…TOR» (написал Сергей на противоположной стороне тела);

«ЭТО — СИСЬКИ» (написал неизвестно кто на соответствующем месте).

Тетку обвязывают дизайнерским шарфом. Занимаются групповой съемкой. Потом родители будут смотреть это видео и плакать, думаю я с грустью. Эта щенячья возня никак не предназначалась для их глаз. Да только ничего уже не поделаешь.

Потому что в разгар вечеринки Максим запирается на кухне. В его руках — целая куча упаковок с таблетками. Эти пивные бутылки очень удобны. Их можно вскрыть, кинуть туда с десяток таблеток, слегка взболтать и закупорить снова. И никто ничего не заметит.

Максим спокоен. То есть — ужасно спокоен. Он улыбается, словно он знает, что нужно делать.

Коммуникатор лежит на столе. Иногда Максим отрывается от своего занятия, чтобы ответить на сообщение.

No.One: почему ты ушел?

Maximalizm: все-то ты знаешь) погоди)

No.One: все в порядке?

Maximalizm: в полном. Подарили резиновую бабу.

No.One: )))))

Maximalizm: ты придешь?

No.One: спалят(

Maximalizm: скоро они уедут.

No.One: ночью? куда?

Maximalizm: неважно. Придешь? Сегодня мой ДР, не забывай.

No.One: хочешь подарок?

Maximalizm: ))) да. Подарок.

No.One: пусть сперва уедут.

Maximalizm: они уедут. Придешь?

No.One: да)

Maximalizm: все будет как в тот раз?

No.One: лучше)

Maximalizm: охренеть как жду)

Набрав эти слова, он снова улыбается. Пересчитывает бутылочки. Должно хватить на всех. Подумав, он аккуратно складывает пиво в коробку. И выносит в зал, где его действия вызывают радостное оживление.

Проходит полчаса, заполненные медленным танцем и невнятным разговором; кто-то уходит наверх и возвращается; кого-то потихоньку тошнит — все как обычно. Может, обойдется, думаю я. И тогда мне не придется видеть то, что я вижу.

Но картинки сменяют одна другую без всякой жалости. Я вижу, что Сергей лежит на диване, безвольно свесив руку, но никто уже не обращает на него внимания. Другие выглядят не лучше. Фил с Олечкой оказываются в бассейне, по пояс в воде, среди плывущих роз, абсолютно раздетые; ее голова на его плече. Пошевелившись во сне, Фил валится на бок. Подсветка отключена, и их тела растворяются в лунной дорожке.

Максим даже не смотрит в их сторону. Он занят другим.

Вот он подходит к лежащим, подолгу рассматривает каждого, будто впервые видит.

«Странно, Кирилл, — обращается он к одному. — Ты спишь? А ведь вечеринка еще не кончилась. Я обижусь».

Ответа нет.

«Скажи, Кирилл, — хладнокровно продолжает Максим. — Скажи: тебе понравилось? Понравилось там, наверху?»

В полумраке он ищет кого-то глазами, находит.

«Ага, вот и Ксюша, — улыбается он ласково. — А тебе понравилось, Ксения? Тебе было хорошо с ним?»

Девочка лежит ничком, положив голову на руки. Это довольно красиво.

«Любо-овь, — говорит Максим. — Любовь есть у вас у всех. И вы никого не стесняетесь, правда? Какие вы молодцы».

Он опускается на корточки, медленно приглаживает Ксюшины локоны. Поправляет сбившуюся наверх футболку. Проводит ладонью по спине и ниже, там, где уже начинается ремешок джинсов.

«А хочешь, я тоже тебя трахну? После него, а? Как будто мы вместе тебя трахнем. Это будет так клево, ты знаешь».

Его руки фиксируются на ее ремне. Немного усилий — и джинсы ползут вниз. Медленно он расстегивает пуговицы на своем «кельвине». Это чрезвычайно неудобно, но ведь он никуда не спешит.

«Макс? — вдруг окликает его кто-то. — Ты чего, Макс? Что ты делаешь?»

Максим замирает на несколько мгновений. Потом оглядывается.

«Я же не сплю, — пытается сказать Кирилл. — Я же не…»

Он пробует подняться, но вместо этого со стуком роняет голову на пол.

«Ну что ж ты так, — говорит Максим укоризненно. — Бедолажка».

В довольно откровенной позе он сидит на полу. Улыбка змеится на его губах. Он переводит взгляд на лежащую девушку.

«Извини, — шепчет он. — Твой друг все обломал. С-сука».

Но Ксюша не слышит. Кирилл не слышит тоже. Тоненький ручеек крови стекает с его губ. Глаза открыты. Зрачки не реагируют, даже когда яркий луч фонарика скользит по его лицу — скользит и уходит в сторону:

«Что тут происходит? — раздается голос. — Макс! Вы чего тут все, ох…ели?»

Максим дергается, как от пинка. Прикрывает глаза ладонью.

«Я говорю, что происходит?»

Сильная рука сгребает Максима за воротник его красной рубашки (с серебристыми иероглифами). Он взлетает на воздух. Рубашка трещит по швам.

«Э-э, блин… да ты вообще что-нибудь соображаешь?»

Фонарик гаснет. Тот, кто держит Макса, встряхивает его несколько раз и ставит прямо перед собой.

«Ты же полный псих, — слышит Макс. — Просто конченный. Застегни ремень».

Но Максим не спешит выполнять приказ. Что ни говори, пряжку довольно трудно застегнуть одной рукой. Второй он цепляется за говорившего. Сжимает его плечо побелевшими пальцами.

«Максим! С ума не сходи».

Макс не слушает. Он и вправду законченный псих, думаю я. То, что он сейчас делает, не укладывается ни в какие рамки.

«Ты не уйдешь?» — шепчет он.

«Куда я от тебя уйду. Не трогай… там рация».

«Ты же не станешь звонить отцу? А, Руслан? Ты же знаешь, что он с тобой сделает, если узнает про нас?»

«Макс, я тебе уже говорил: не сходи с ума».

«Я обещал тебе, что они уедут. Вот их и нет».

«Маньяк. Ты маньяк».

Диагноз довольно точен, думаю я. Я бы дорого дал, чтобы стереть из памяти весь этот день. И эту кошмарную ночь. И этих двоих — шизофреника в порванной красной рубашке и его друга-переростка в черной фашистской куртке с нашивками. И их мужественные объятия в лунном свете.

Это все бл…дское полнолуние, думаю я. Все маньяки в эту пору активизируются. Зло входит в наш мир и побеждает без боя.

Картинка в моем сознании тускнеет; я вглядываюсь в темноту и вижу безжизненное тело на шикарном диване. Господи, как жаль этого Сергея, думаю я почему-то. Неведомо откуда я знаю, что его мать беспокоится о нем, не спит и гадает, не позвонить ли ему на трубку? Не выдерживает и, близоруко щурясь, набирает номер. И вот телефон, выпавший из его руки, поет, вибрирует и ползает по полу — именно там, где его и обнаружат утром.

Утром Сергея попытаются спасти в реанимобиле. Но не успеют.

Кирилла найдут уже холодным — с открытыми глазами и струйкой крови, засохшей на губах.

А меня сожрет генеральский мастифф, понимаю я вдруг. Порвет, как резиновую Зину с ее надутыми сиськами. Эту нелепую куклу я вижу во всех подробностях перед тем, как картинка гаснет навсегда.

Резиновая тетка с удобством расселась в шезлонге. Кажется, она улыбается. На ее губах запеклась кровь. А я зажимаю рот руками. Меня сейчас стошнит.

— Я не могу это видеть, — шепчу я. — Это же кошмар. Я не хочу. Я отказываюсь.

— Что такое? — спрашивает кто-то за моей спиной.

— Это же… это же убийство. — Мой голос вдруг становится крепче. — Он же извращенец. Я не могу так работать. У меня нервы тоже не железные.

— Что ты видел? Подробнее, будь любезен, — слышу я голос депутата. Холодный, как лязг затвора автомата АКМ.

Я собираю оставшуюся волю в кулак.

Но не выдерживаю.

О книге Александра Егорова «Пентхаус»

X-Y. Код любви

Отрывок из книги

GLOBAL POSITIONING SYSTEM. То есть Глобальная система определения координат.

Короче — знаменитый GPS-навигатор, предмет обожания автомобилистов. Теперь заблудиться в дебрях незнакомого города можно только при очень большом желании. Ведь чтобы не сбиться с пути, достаточно всего лишь следовать подсказкам голоса из приборчика: «Левый поворот, правый поворот, следуйте прямо до площади Жана Жореса, затем вверх по улице Либерасьон до городского театра…»

Говорят, в теле человека тоже есть навигатор, только встроенный, природный, работающий без всякой внешней сети: это нерв ноль.

Есть у всех мужчин и у всех женщин.

О, дивная механика человеческого организма! Именно благодаря нерву ноль, он же терминальный нерв, в какой-то момент, все равно где— в офисе, в супермаркете, на улице, в поезде, — вдруг начинает мигать сигнал. Получено срочное, сугубо личное сообщение от самого себя: Это Она! Это Он!

Пример тому — чета известных журналистов, занимающих видные посты в двух крупных еженедельниках: с первой же встречи в юном возрасте, двадцать три года назад, они поняли, что обязательно поженятся.

Сегодня, наверно из-за привычки к компьютерам, наш персональный GPS-навигатор стал настолько чутким, что некоторые умудряются засечь свою половинку на расстоянии, еще до того, как увидят ее. Мужчина и женщина, он — гендиректор мультинациональной корпорации, почти не читающий любовных романов, она — менеджер высокого уровня в дистрибьюторской фирме, признаются, что узнали друг друга с первых же секунд первого телефонного разговора. Она сразу согласилась с его концепцией развития, а он ни на миг не усомнился в том, что их свидание не за горами.

Конечно, любовная страсть не обязательно налетает словно ураган. Как известно, бури, грозы и циклоны тоже подчиняются законам многообразия, а сила землетрясения измеряется по шкале Рихтера. Молния, поражающая обоих партнеров, вызывает у них потрясение, неодинаковое по своей природе. Женщины, получившие разряд, говорят «люблю». Мужчины говорят «хочу».

Но именно так начинается то, что может стать Великой Любовью. Примерно 70% французов верят в «любовь до гробовой доски».

Однако у тех двоих, что ощутили сигнал своего нерва ноль, — у них Любовь еще не родилась. В наличии не все необходимые условия. Да иначе и не бывает. «Столь неспешная поступь любви», как поэтично выразился романист Эктор Бьянчотти.

Вообще-то дело не столько в темпах, сколько в обязательных этапах заданного маршрута, вроде велогонки «Тур де Франс». Спортсмен может ехать быстрее или медленнее, трасса от этого не меняется. Забуксуешь на подъеме — точно лишишься желтой майки. А пропустишь этап — могут и снять с дистанции.

Покуда же, что бы там ни сложилось дальше, Великая Любовь или мимолетный роман, на подмостки выходят два главных героя.

Ибо Любовь — вещь одновременно и частная и публичная. Оба партнера играют и в своей собственной, только что начавшейся пьесе, и на сцене всего общества. Каждая история Любви и любовных отношений несет в себе эту двойственность. Человек, пораженный любовной молнией, не важно — мощнейшей или слабенькой, не может долго таиться от близких. Окружающие замечают, что он стал иначе говорить, двигаться, смотреть и даже одеваться.

Едва возникнув, Любовь совершает первое чудо: метаморфозу. И превращает каждого из нас в героя кинофильма или романа.

Любовь с первого взгляда

Оказывается, выражение «любовь с первого взгляда» настолько значимо, что если набрать его в поисковике Google, вывалится полтора миллиона ссылок! Правда, пуристы будут воротить нос. Например, на сайте www.france-diplomatie.com (рупор Министерства иностранных дел Франции) дается портрет человека, сраженного любовью с первого взгляда, но со специфическим привкусом: «Джим, истребитель камамбера!» Похоже, этот помешанный на Франции американец ничего слаще сыров в жизни не знает! По другим ссылкам попадается любовь с первого взгляда к путешествиям, городам, купальникам и даже биржевым акциям.

А Любовь? Сколько форумов, чатов, блогов про огонь и алхимию! Но нигде — за исключением двух канадских сайтов1 — не упомянут наш внутренний GPS-навигатор, маленький белый нерв, идущий от основания черепа к носу и носящий, так уж случилось, не самое славное имя.

Нерв ноль, еще неизвестный широкой публике.

И однако же, именно он отвечает за взаимное влечение двоих! Он, часовой и посредник, специалист по сигналам, испускаемым нашими телами.

Даже ученые считали его не заслуживающим интереса. Чем-то вспомогательным, необязательным. Возможно, дублирующим органом в системе обоняния. Может, поэтому его и окрестили нервом ноль? Опытные специалисты предпочитают другое название: терминальный нерв.

И вот что странно: какой-то пустяковый нерв имеет сразу два имени — ноль и терминальный. Не значит ли это, что он один заключает в себе начало и конец любовной истории?

Профессор Ги Лазорт2 сделал короткое сообщение о терминальном нерве: это «уникальный, непарный, срединный нерв, единственный миелинизированный нерв с подобными характеристиками». Лазорт предположил, что он связан с «наиболее архаичными кортикальными слоями головного мозга» и с обонятельными нервами и что его функции пока неизвестны. Того же мнения держится и профессор Лиможского университета Жерар Утрекен, также занимающийся «структурно-функциональной организацией отделов центральной нервной системы», основанной на филогенезе.

И тем не менее… В самом конце ХХ века один ученый восторженно писал о центральной нервной системе: «Я убежден, мы скоро узнаем о ней такое, что нам и не снилось!» Ученого этого зовут профессор Франсуа Жакоб, он врач и биолог, обладатель Нобелевской премии по физиологии 1965 года и член Института Франции.

В начале нового столетия наблюдения за дельфинами позволили доктору Дугласу Филдсу найти ключ к загадке нашего нерва ноль. Ученого удивило, что в черепе животных, лишенных ольфакторной системы, присутствует, однако, связанный с мозгом миелинизированный нерв. И он задался вопросом: зачем же все-таки этот едва различимый нерв нужен?

Декорации самые заурядные: конференц-зал. Мебель откровенно безликая, без всяких претензий: длинный прямоугольный стол, а вокруг кресла, всё табачного цвета. Панели под дерево, искусственная кожа, металл; белый натяжной потолок, встроенные светильники. Окна во всю стену, за ними сад. Никаких баобабов и яблонь в цвету: листва должна быть вечнозеленой, независимо от климата, времени года, местности и загрязнения воздуха. Место действия — Париж. Но мог бы быть Брюссель, Монреаль, Женева, Дакар, Сидней, Лондон, Берлин, Нью-Йорк, Кейптаун, Токио…

Антуан сидит напротив Жюльетты; он видит ее в первый раз. Его нерв ноль немедленно ловит сообщения, отправленные феромонами молодой женщины. Терминальный нерв Жюльетты работает аналогично: с равенством полов полный порядок.

Феромоны — химические вещества, вырабатываемые любым живым организмом, — выбалтывают направо и налево наши личные секреты. Информацию, весьма красноречивую для представителей данного биологического вида, которые способны улавливать ее даже в микроскопических дозах, на расстоянии нескольких километров от источника сигнала. Бабочки, например, воспринимают эти нескромные признания своими усиками. В животном мире — у насекомых, змей, муравьев, пчел, слонов — феромоны играют важнейшую роль в правильном функционировании популяции. Как уже все поняли, сообщения касаются не в последнюю очередь вопросов пола. Итак, анкетные данные наших героев:

Он: 45 лет, рост средний, волосы каштановые, глаза голубые;

Она: 36 лет, рост также средний, глаза карие, волосы русые, длинные; стройная, с тонкими чертами лица.

Какую информацию о Жюльетте получает нерв ноль Антуана? И какую извлекает нерв ноль Жюльетты из феромонов, исходящих от Антуана?

Информация, отобранная их личными GPS, указывает на совместимость репродуктивных генов данного мужчины и данной женщины.

Так что внезапный порыв, когда мы всем своим существом тянемся к другому человеку, вызван не его красотой, не его улыбкой, изяществом или словами, а инстинктом продолжения рода!

Трехэтажный дом

Нерв ноль — решительно особенный: в отличие от большинства нервов, он не проходит через спинной мозг. Информация, которую он переносит, поступает в головной мозг, минуя кору, где, согласно определению Института Жака Моно, «преимущественно сосредоточены когнитивные функции».

Двум ученым из Института когнитивной психофизиологии Университетского колледжа Лондона, Андреасу Бартелсу и Семиру Зеки, удалось обнаружить «вдавления любви» в так называемом «эмоциональном» мозге.

Некоторым устройство мозга глубоко противно: для них это всего лишь клубок переплетенных извилин! Специалисты рекомендуют представить себе, что перед нами план города — проспекты, кварталы, отдельные здания, старинные и более новые. Ибо мозг отражает в себе историю эволюции. В нашей голове сосуществуют сразу несколько видов мозга — наподобие округов в Париже, Москве или Лондоне.

Начинающим туристам предлагается еще один способ знакомства с мозгом: вообразить, что это трехэтажный дом. Забавное применение теории триединого мозга, предложенной Полом Маклином, американским врачом и нейрофизиологом (родился незадолго до Первой мировой войны в Фелпсе, штат Нью-Йорк). Три этажа этого дома символизируют три этапа эволюции и называются рептильный мозг, мозг млекопитающих (лимбическая система) и человеческий мозг (неокортекс).

На первом этаже обретается мозг рептилий. Его долгий путь развития начался 500 миллионов лет назад у рыб. Вероятно, не у симпатичной форели — украшения безмятежной воскресной рыбалки — и не у пресловутого ленивого карпа, а у довольно-таки необычной рыбы, раз уж ее мозг где-то 250 миллионов лет спустя трансформировался и перебрался в тело… рептилий. Он состоит из конечного, промежуточного, заднего и продолговатого мозга, последний из которых переходит в спинной: это все, что нужно для жизнеобеспечения — чтобы дышать, пить, есть, гарантировать сохранение вида путем репродукции. А еще защищать организм против вторжений извне (попробуйте согнать питона с камня, на котором он лежит, увидите, что будет!). Мозг рептилий свято хранит привычки, панически боится любых перемен («Эй, тут мое место», — это наш внутренний питон), а из всех чувств предпочитает обоняние. Маклин сравнивает его с «драконом или ящерицей на поводке».

Это, конечно, весьма смелая и безусловно упрощенная метафора. Кто, спрашивается, мог водить на поводке, словно щенка, эдакого Titanoboa cerrejonensis, жившего примерно 60 миллионов лет назад? Размеры его позвонков, обнаруженных недавно палеонтологами в Колумбии, позволяют предположить, что это чудище имело в длину десять—пятнадцать метров и весило от 700 кг до тонны. По словам руководителя текущих исследований Джонатана Блока (Университет Флориды), «эта громадная змея воистину поражает воображение, тут реальность превзошла все голливудские фантазии».

Пройдем на второй этаж — это лимбическая, или эмоциональная система. Она возникла примерно 150 миллионов лет назад вместе с мелкими млекопитающими; именно она позволяет оценивать и запоминать мир по двум параметрам восприятия: это мне приятно, это надо повторить; это мне неприятно, этого надо избегать. Это этаж эмоционального мира, мира семьи и клана. В лимбической системе сосредоточены наши оценочные суждения, не всегда осознанные, но влияющие на наше поведение. Из всех чувств она предпочитает слух. Маклин сравнивает ее с «лошадью без наездника».

А вот и третий этаж. Неокортекс. Он возникает у приматов и достигает наивысшего развития у человека. Этот мозг состоит из двух больших полушарий. Здесь зародился механизм языка и абстрактного мышления, воображение, сознание, способность предвидеть события. Это мозг культуры. Декартово «Я мыслю, следовательно, я существую» проклюнулось именно тут. Этот этаж отдает предпочтение такому чувству, как зрение. Это излюбленный этаж политиков: все они спят и видят, чтобы их называли ясновидящими.


1 См. на сайте www.madame.com статью Робера Бризбуа о нерве ноль, а на www.canoe.com — комментарий Нелли Аркан. (Прим. автора.)

2 Ги Лазорт — нейрохирург, профессор Тулузского университета, член Института Франции и Академии медицинских наук. (Прим. автора.)

О книге «X-Y. Код любви»

Хью Лори. Торговец пушками

Отрывок из книги

Представьте, что вам нужно сломать кому-то руку.

Левую или правую — неважно. Главное — сломать, потому что, не сломай вы ее… ну, в общем, это тоже неважно. Скажем, не сломай вы ее — и случится что-то очень нехорошее.

Вопрос в следующем: как ломать? Быстро — хрясь, ой, простите, дайте-ка, я помогу вам наложить временную шину; или растянуть дело минут эдак на восемь — по чуть-чуть, едва заметно наращивая нажим, пока боль не превратится в нечто розово-бледное, остро-тупое и в целом такое невыносимое, что хоть волком вой?

Вот-вот. Совершенно верно. Самый правильный, точнее, единственно правильный ответ: покончить с этой бодягой как можно скорее. Ломаешь руку, хлопаешь рюмашку, и ты снова добропорядочный гражданин. Другого ответа и быть не может.

Разве что.

Разве что разве что разве что…

Что, если ненавидеть человека по ту сторону руки? В смысле, по-настоящему, страшно ненавидеть?

Вот, что мне сейчас требовалось обдумать.

Я говорю «сейчас», но имею в виду «тогда»: в тот момент, что я сейчас описываю. За крошечную, — и еще какую, мать ее, крошечную, — долю секунды до того, как кисть доползет до затылка, а левая плечевая кость разломится как минимум на два, а то и больше, едва цепляющихся друг за друга куска.

Видите ли, рука, о которой идет речь, моя. Не какая-нибудь там абстрактная, философская рука. Кость, кожа, волоски, белый шрамик на локте, — память о встрече с раскаленным обогревателем в гейтсхиллской начальной школе, — все это принадлежит не кому-нибудь, а мне. И теперь близится тот миг, когда стоит задуматься: а вдруг человек, что стоит у меня за спиной и с почти сексуальной нежностью тянет мою руку все выше и выше вдоль позвоночника — вдруг он ненавидит меня?

И он возится уже вечность.

Фамилия его была Райнер. Имя — неведомо. По крайней мере, мне, а значит, и вам, скорее всего, тоже. Полагаю, кто-то где-то наверняка знает его имя: ведь кто-то же крестил его этим именем, звал этим именем к завтраку, учил писать его по буквам; а кто-то другой наверняка выкрикивал это имя в пивнушке, предлагая выпить; или нашептывал во время секса; или вписывал в соответствующую графу страхового полиса. Я знаю — все это когда-то обязательно было. Просто трудно сейчас это представить себе — вот и все.

Райнер, как я прикидывал, был лет на десять постарше меня. Что вполне нормально. И ничего плохого в том нет. На свете полно людей старше меня на десять лет, с кем у меня сложились добрые и теплые отношения, без намека на выламывание рук. Да и вообще, все, кто старше меня на десять лет, в большинстве своем люди просто замечательные. Но Райнер, ко всему прочему, был еще и на три дюйма выше, фунтов на шестьдесят тяжелее и, по меньшей мере, на восемь — не знаю, чем там меряют свирепость, — единиц свирепее меня. Он был безобразнее автостоянки: огромный, безволосый череп с множеством бугров и впадин, словно воздушный шар, под завязку набитый гаечными ключами; а приплюснутый боксерский нос — видимо вбитый когда-то в физиономию хорошим ударом левой руки, а, может, и левой ноги, — расплывался эдакой кривобокой дельтой под ухабистым берегом лба.

Боже правый, что это был за лоб! Кирпичи, ножи, бутылки и прочие убедительные аргументы в свое время, похоже, не раз отскакивали от этой массивной фронтальной плоскости, не причинив ей никакого вреда, за исключением, разве что, нескольких крошечных зарубок промеж глубоких, изрядно разнесенных друг от друга рытвин-пор. Мне кажется, это были самые глубокие поры из тех, что мне когда-либо доводилось видеть на человеческой коже, так что я даже поймал себя на воспоминании о городском поле для гольфа, которое видел в местечке Далбитти на исходе долгого, засушливого лета 76-го.

Переходя к боковому фасаду, мы обнаруживаем, что уши Райнеру некогда откусили, а затем сплюнули обратно на череп, поскольку левое определенно прилепилось вверх тормашками, или шиворот-навыворот, или как-то еще, поскольку приходилось долго и пристально вглядываться прежде, чем сообразить: «ой, да это же ухо».

И, вдобавок ко всему, — если до вас до сих пор не дошло, — Райнер был одет в черную кожаную куртку, поверх черной же «водолазки».

Но до вас, разумеется, дошло. Даже закутайся Райнер с ног до головы в струящиеся шелка и заткни он за каждое ухо по орхидее, любой прохожий без разговоров вручил бы ему всю свою наличность, даже не задумавшись, а должен ли он ему.

Так уж получилось, что я-то ему точно ничего не должен. Райнер принадлежал к тому узкому кругу людей, которым я не должен вообще ничего, и будь отношения между нами хоть чуточку потеплее, я, возможно, и посоветовал бы Райнеру и его немногочисленным собратьям обзавестись особыми заколками для галстуков, — в знак почетного членства.

Но, как я уже упомянул, отношения наши складывались не слишком теплые.

Клифф, мой однорукий инструктор по рукопашному бою (да-да, знаю, — с одной рукой учить этой самой рукопашности совсем не с руки, — но в жизн и случается еще и не такое) как-то сказал, что боль — это то, что ты делаешь с собой сам. Другие люди проделывают с тобой самые разные вещи, — бьют кулаком, колют ножом или пытаются сломать твою руку, — но производство боли целиком на твоей совести. «А потому, — вещал Клифф, когда-то проведший пару недель в Японии и поэтому считавший себя вправе сваливать подобную лабуду в разинутые рты доверчивых учеников, — в ваших силах остановить собственную боль». Три месяца спустя Клифф погиб в пьяной драке от руки пятидесятилетней вдовушки, и, похоже, вряд ли мне представится случай возразить ему.

Боль — это событие. Которое происходит с тобой, и справляться с которым ты должен в одиночку: любыми доступными тебе способами.

В заслугу мне можно поставить лишь то, что до сих пор я не проронил ни звука.

Нет-нет, о храбрости речи не идет: просто не до звуков мне было. Все это время мы с Райнером в потно-мужском молчании отскакивали от стен и мебели, лишь изредка издавая хрюк-другой: показать, что силенки еще есть. Но теперь, когда оставалось не более пяти секунд до того, как отключусь либо я, либо моя кость — именно теперь наступал тот самый идеальный момент, когда в игру пора было ввести новый элемент. И ничего лучшего, чем звук, придумать я не смог.

В общем, я глубоко вдохнул через нос, выпрямился так, чтобы оказаться поближе к физиономии Райнера, на миг задержал дыхание и выдал то, что японские мастера боевых искусств именуют «киай» (а вы бы назвали очень громким и противным воплем, и, кстати, недалеко ушли бы от истины), то есть вопль типа «какого хрена?!», да еще такой ослепляющей и ошеломляющей силы, что я сам чуть не обделался от страха.

Что же до Райнера, то произведенный эффект оказался в точности, каким я его только что разрекламировал: непроизвольно дернувшись вбок, он ослабил хватку буквально на одну двенадцатую секунды. Я же боднул головой назад и изо всех сил врезал затылком прямо ему в морду и ощутил, как его носовой хрящ приноравливается к форме моего черепа, и какая-то шелковистая сырость расползается у меня по волосам. После чего, лягнул пяткой назад, куда-то в пах — сначала беспомощно шаркнув по внутренней стороне его ляжки и уж только потом впечатавшись в довольно увесистую гроздь гениталий. И через одну двенадцатую секунды Райнер уже не ломал мне руку, а я вдруг осознал, что насквозь промок от пота.

Отпрянув от противника, я заплясал на цыпочках, словно дряхлый сенбернар, озираясь в поисках хоть какого-нибудь оружия.

Ареной для нашего пятнадцатиминутного турнира служила небольшая, не особо изящно меблированная гостиная в Белгравии. Я бы сказал, что дизайнер по интерьерам потрудился просто отвратительно, — как, впрочем, и заведено у всех дизайнеров по интерьерам, независимо от времени и обстоятельств. Правда, в тот момент его (или ее) склонность к тяжелой ручной клади идеально совпала с моими потребностями. Здоровой рукой я цапнул с каминной полки каменного Будду, обнаружив, что уши маленького засранца — просто отличная рукоять для однорукого бойца вроде меня.

Райнер стоял на коленях и блевал на китайский ковер, что весьма благотворно сказывалось на цветовой гамме последнего. Прицелившись, я собрался с силами и с размаху жахнул задницей Будды в беззащитное место прямо над левым ухом. Звук получился глухим и скучным, — именно такие звуки почему-то издает человеческая плоть в момент своего разрушения, — и Райнер завалился набок.

Я даже не потрудился проверить, жив ли он. Бессердечно? Да, наверное, но что уж тут поделаешь.

Утирая пот с лица, я прошел в холл. Попытался прислушаться, но даже если изнутри дома или с улицы и доносились какие-то звуки, я бы их все равно не услышал, поскольку сердце долбилось в груди, словно отбойный молоток. А, может, на улице и впрямь работал отбойный молоток. Просто я был слишком занят всасыванием огромных, размером с хороший чемодан, порций воздуха, чтобы еще что-то там замечать.

Я открыл входную дверь и сразу ощутил на лице моросящую прохладу. Дождь смешивался с потом, растворяя его, растворяя боль в руке, растворяя все остальное, и я закрыл глаза, отдавшись в его власть. Ничего приятнее я, пожалуй, в жизни не испытывал. «Похоже, та еще жизнь была у бедолаги», — наверняка скажете вы. Но видите ли, контекст для меня — это святое.

Я притворил дверь, сошел на тротуар и закурил. Мало-помалу, ворча и брюзжа, сердце приходило в себя. Дыхание тоже понемногу утихомиривалось. Боль в руке была чудовищной, и я знал, что теперь она не отвяжется несколько дней, — если не недель, — но главное, это была не курительная рука.

Вернувшись в дом, я обнаружил Райнера в лужице блевотины: там, где я его и оставил. Он был мертв, или тяжко-телесно-поврежден: и то, и другое тянуло минимум лет на пять. Даже на все десять, если накинуть срок за плохое поведение. А это, на мой взгляд, было уже совсем некстати.

Видите ли, в тюрьме я уже бывал. Правда, всего три недели и всего лишь в предвариловке, но, когда тебе дважды в день приходится играть в шахматы с угрюмо-свирепым болельщиком «Вест Хэм», у которого татуировка «УБЬЮ» на одной руке и «УБЬЮ» — на другой; да еще набором шахматных фигур, где не хватает шести пешек, всех ладей и двух слонов — в общем, ты невольно вдруг начинаешь ценить кое-какие мелочи. Такие, например, как свобода.

Размышляя над этими и прочими аналогичными вещами и постепенно перетекая мыслью к тем жарким странам, где я так до сих пор и не удосужился побывать, я вдруг начал соображать, что звук — легкий, поскрипывающий, шаркающий, царапающий звук, — исходит вовсе не из моего сердца. И не из легких, и не из какой-либо иной части моего ноющего тела. Этот звук явно шел откуда-то извне.

Кто-то — или что-то — предпринимал(-о) абсолютно бесполезную попытку неслышно спуститься по лестнице.

Поставив Будду на место, я сгреб со стола монументально-уродливую алебастровую зажигалку и двинулся к двери — кстати, не менее уродливой. «Как это можно сделать дверь уродливой?», — спросите вы. Ну, придется, конечно, потрудиться, но поверьте: для ведущих дизайнеров по интерьерам сварганить такое — все равно, что высморкаться.

Я попытался затаить дыхание, но не смог, так что пришлось ждать шумно. Где-то щелкнул выключатель. Ожидание. Новый щелчок. Открылась дверь, ожидание, дверь закрылась. Стоим спокойно. Думаем.

Проверим-ка в гостиной.

До меня донеслось шуршание одежды, мягкие шаги, и тут я вдруг сообразил, что рука моя уже не сжимает зажигалку, а сам я привалился к стене с чувством, весьма близким к облегчению. Поскольку даже в столь плачевном я был готов биться об заклад, что близкая драчка вряд ли пахнет духами «Флер де флер» от Нины Риччи.

Она остановилась в дверях, и глаза ее пробежались по комнате. Хотя лампы были выключены, но шторы-то нараспашку, так что уличного света хватало с лихвой.

Я дождался, пока ее взгляд упадет на тело Райнера, и только тогда зажал ей рот.

Мы перебрали весь стандартный набор любезностей, диктуемых Голливудом и высшим светом. Она попыталась закричать и укусить меня за руку; я же велел не шуметь, пообещав, что не сделаю ей больно, если она не будет орать. Она заорала, и я сделал ей больно. В общем, вполне стандартная фигня.

Вскоре она уже сидела на уродливом диване, сжимая в руке полпинты того, что я поначалу принял за бренди, но на поверку оказавшееся кальвадосом, а я стоял у двери, нацепив на лицо наиумнейшую из мин, призванную показать, что со стороны психиатров ко мне не может быть никаких претензий.

Перевернув Райнера на бок, я придал его телу что-то вроде позы выздоравливающего, дабы тот не захлебнулся собственной блевотиной. И вообще чьей-либо еще, если уж на то пошло.

Она захотела встать и проверить, все ли с ним в порядке: ну, сами знаете, всякие там подушечки, бинтики, разные примочки и прочая дребедень, — то есть все, что помогает стороннему наблюдателю почувствовать себя спокойнее. Я велел ей сидеть на месте, сказав, что «скорая» уже в пути, так что лучше пока оставить его в покое.

Ее била мелкая дрожь. Дрожь начиналась с рук, сжимавших бокал, затем поднималась к локтям; оттуда — к плечам, и чем чаще взгляд ее падал на Райнера, тем хуже становилось дело. Конечно, дрожь вряд ли можно назвать необычной реакцией, когда обнаруживаешь мертвеца и блевотину у себя на ковре посреди ночи, но мне совсем не хотелось, чтобы ей стало еще хуже. Прикуривая от алебастровой зажигалки, — вы правы, даже пламя оказалось уродливым, — я старался впитать как можно больше информации прежде, чем кальвадос подействует, и она начнет задавать вопросы.

Я мог одновременно любоваться тремя вариантами ее лица: в темных очках «Рэй Бэн», на фоне горнолыжного подъемника — на фотографии в серебряной рамке на каминной полке; маячащее рядом с каким-то окном — на огромном и ужасном портрете маслом, выполненном явным недоброжелателем; и наконец, — бесспорно, самый лучший из вариантов, — на диване в десяти футах от меня.

На вид ей было не больше девятнадцати: острые плечи и длинные каштановые волосы, ниспадающие эдакой живенькой волною. Широкие, округлые скулы намекали на Восток, но намек немедленно исчезал, стоило вам посмотреть в ее глаза: круглые, большие и светло-серые. Если, конечно, это кому-нибудь интересно. На ней был красный шелковый пеньюар и один изящный шлепанец с причудливой золотистой тесемкой, обвивавшей щиколотку. Я оглядел комнату, но шлепанцева собрата не обнаружил. Возможно, на второй у нее просто не хватило денег.

Она тихонько откашлялась.

— Кто это?

Мне кажется, я знал, что девушка окажется американкой еще до того, как она открыла рот. Слишком здоровый вид, чтобы оказаться кем-то другим. И откуда они все берут такие зубы?

— Его звали Райнер, — ответил я. И, подумав, что получилось жиденько для полноценного ответа, добавил: — Он был очень опасен.

— Опасен?

Мне показалось, что она встревожилась. Да и было отчего. Вероятно, ей — так же, как и мне, — тут же пришла в голову мысль: если Райнер был так опасен, а я его убил, то получается, что я очень опасен.

— Да, опасен, — подтвердил я, следя за тем, как она прячет взгляд. Ее дрожь вроде как поутихла, что было хорошим признаком. Хотя, может, она просто синхронизировалась с моей, и я почти перестал ее замечать.

— А… что он здесь делает? — наконец выдавила девушка. — Что ему было нужно?

— Трудно сказать. — Во всяком случае, мне трудно. — Может, злато-серебро…

— То есть… он вам не сказал? — Ее голос вдруг стал громче. — Вы ударили человека, даже не узнав, кто он? И что он здесь делает?

Несмотря на шок, котелок у нее, похоже, варил будь здоров.

— Я ударил его потому, что он пытался убить меня. Так уж вышло.

И я постарался улыбнуться, но мое отражение в зеркале над камином сообщило, что трюк не удался.

— Так уж вышло, — в голосе ее не было и следа доброжелательности. — А вы кто?

Ну вот. С ней надо держать ухо востро. Ситуация и так не из приятных, а сейчас может стать и вовсе отвратной.

Я попытался напустить на себя удивленный и, возможно, даже слегка обиженный вид.

— Вы хотите сказать, что не узнаете меня?

— Нет.

— Ха. Странно… Финчам. Джеймс Финчам.

И я протянул ей руку. Она не откликнулась, так что пришлось изображать эдакое небрежное приглаживание волос.

— Это имя, — сказала она. — Но кто вы такой?

— Знакомый вашего отца.

Какое-то мгновение она обдумывала мои слова.

— По работе?

— Вроде как.

— Вроде как. — Она кивнула. — Вы Джеймс Финчам, вроде как знакомый моего отца по работе, и вы только что убили человека у нас в доме.

Склонив голову набок, я постарался всем своим видом дать понять, что, мол, да, порой мир бывает ужасно сволочной штукой.

— И это все? — снова показала она зубы. — Вся ваша биография?

Я еще раз изобразил лукавую улыбку: с тем же эффектом.

— Погодите-ка, — сказала она резко, словно пораженная какой-то мыслью. — Вы ведь никуда не звонили? Так?

По здравому размышлению, да с учетом всех обстоятельств, ей, скорее, не девятнадцать, а все двадцать четыре.

— Вы хотите сказать…

Но она не дала мне закончить:

— Я хочу сказать, что никакая «скорая» сюда не едет! Господи.

Поставив бокал на ковер, она вскочила и направилась к телефону.

— Послушайте, — забубнил я, — прежде чем вы совершите какую-нибудь глупость…

Я двинулся в ее сторону, но девушка резко дернулась, и я остановился, не испытывая ни малейшего желания выковыривать осколки телефонной трубки из своего лица в течение ближайших недель.

— Стойте там, где стоите, мистер Джеймс Финчам, — прошипела она. — Это не глупость. Я вызываю скорую, затем — полицию. Как и принято во всем мире. Сейчас приедут люди с дубинками и увезут вас отсюда. И абсолютно ничего глупого в этом нет.

— Постойте, — сказал я. — Я был с вами не совсем искренним.

Она сузила глаза. Если вы понимаете, что я имею в виду. Сузила горизонтально, а не вертикально. Полагаю, правильнее будет сказать «укоротила», но так ведь никто не говорит.

В общем, она сузила глаза.

— Что, черт возьми, означает это ваше «не совсем искренним»? Вы сказали мне всего лишь две вещи. Получается, одна из них — ложь?

А девица-то, судя по всему, калач тертый. Вне всякого сомнения, меня ждали серьезные неприятности. Хотя, опять же, пока она успела набрать лишь первую девятку.

— Меня зовут Финчам, — быстро сказал я, — и я действительно знаю вашего отца.

— Да? И какая же его любимая марка сигарет?

— «Данхилл».

— Он никогда в жизни не курил.

Да ей все двадцать пять. Или даже тридцать. Я сделал глубокий вдох, пока она набирала вторую девятку.

— Ну, хорошо, я не знаком с ним. Но я хотел помочь.

— Ага. Пришли починить нам душ.

Третья девятка. Пора выкладывать козырную карту.

— Его хотят убить.

Послышался слабый щелчок, и я услышал, как на другом конце провода спрашивают, с какой службой соединить. Очень медленно она повернулась ко мне, держа трубку на расстоянии от уха.

— Что вы сказали?

— Вашего отца хотят убить, — повторил я. — Не знаю — кто, и не знаю — почему. Но я пытаюсь помешать им. Вот, кто я такой, и вот, что я здесь делаю.

Она смотрела на меня, взгляд был долгим и мучительным. Где-то тикали часы — опять же уродливо.

— Этот человек, — я указал на Райнера, — был в этом как-то замешан.

Я догадывался, о чем она в тот момент подумала: мол, так нечестно, ведь Райнер все равно не может возразить. В общем, я слегка смягчил интонацию и принялся с беспокойством оглядываться вокруг, словно сам был озадачен и нервничал ничуть не меньше нее.

— Я не могу утверждать, что он пришел сюда именно с целью убийства. Нам ведь так и не удалось нормально поговорить. Но возможность такую я не исключаю.

Она все так же пристально смотрела на меня. Телефонистка на линии продолжала пискляво «аллёкать», вероятно, пытаясь одновременно отследить звонок.

Девушка ждала. Непонятно — чего.

— Скорую, пожалуйста, — наконец, произнесла она, по-прежнему не отводя взгляда. После чего, чуть отвернувшись, продиктовала адрес. Кивнув головой, медленно, очень-очень медленно она положила трубку на рычаг и повернулась ко мне. Наступила одна из тех пауз, про которые можно с уверенностью сказать заранее: пауза будет долгой. Так что я вытряхнул очередную сигарету и предложил ей пачку.

Она подошла. Она оказалась ниже ростом, чем казалось мне из другого угла комнаты. Я снова улыбнулся. Она взяла сигарету из пачки, но закуривать не стала. Медленно повертев сигарету в руках, снова нацелилась в меня парой серых глаз.

Я говорю «парой», естественно, имея в виду «ее парой». Она не доставала пару ничьих других глаз из ящика стола и не прицеливалась ими в меня. Она нацелилась парой своих собственных огромных, прозрачных, серых, прозрачных, огромных глаз — и прямо в меня. Глаз, от которых взрослый человек вдруг начинает лепетать всякую чушь, будто слюнявый младенец. Да возьми же ты себя в руки, в конце-то концов!

— Вы лжец, — произнесла она.

Без злобы. Без испуга. Сухо и прозаично. «Вы — лжец».

— Ну, да, — ответил я, — вообще говоря, так оно и есть. Хотя в данный момент так уж получается, что я говорю чистую правду.

Она смотрела на меня, не отрываясь: точно так же я сам иногда смотрю на себя в зеркало, когда заканчиваю бриться. Похоже, сегодня ей не светило добиться от меня иного ответа. Тут она моргнула, и что-то между нами как будто изменилось к лучшему. Что-то расцепилось, или отключилось, или, по крайней мере, слегка поубавилось. Я немного расслабился.

— Зачем кому-то понадобилось убивать моего отца?

Ее голос явно смягчился.

— Честное слово, не знаю, — ответил я. — Ведь я только сейчас узнал, что он не курит.

Но она продолжала давить, будто не слышала моих слов:

— И вот еще что, мистер Финчам. Какое отношение ко всему этому имеете вы?

Коварно. Очень коварно. Коварно в кубе.

— Дело в том, что эту работу сначала предложили мне.

Она вдруг перестала дышать. Нет, серьезно, она действительно перестала дышать. И не похоже, чтобы в ближайшем будущем собиралась ренаимировать свои дыхательные навыки.

Я продолжал как можно спокойнее:

— Кое-кто предложил мне кучу денег за то, чтобы я убил вашего отца. — Она недоверчиво нахмурила брови. — Но я отказался.

Мне не следовало этого добавлять. Ох, не следовало.

Третий закон Ньютона о ведении разговора, если бы таковой существовал, непременно утверждал бы, что любое заявление предполагает равное по силе и диаметрально противоположное по смыслу ответное заявление. Сказав, что я отказался убивать, я одновременно подтвердил, что мог и не отказаться. А подобное предположение было на тот момент не самым уместным. Но ее снова била дрожь, так что, возможно, она ничего и не заметила.

— Почему?

— Почему что?

В ее левом глазу зеленая прожилка уходила от зрачка куда-то на северо-восток. Я все пялился на этот ее глаз, хотя по большому счету, были в тот момент дела и поважнее, поскольку положение мое было хуже некуда. Во многих смыслах.

— Почему вы отказались?

— Потому что… — начал я, но остановился. Ошибаться мне было нельзя.

Повисла пауза, во время которой она явно пыталась распробовать мой ответ на вкус, катая его языком во рту. Затем мельком взглянула на тело Райнера.

— Я же говорил вам, — сказал я. — Он первый начал.

Она пристально вглядывалась в меня лет еще, наверное, триста, после чего, все так же медленно разминая сигарету между пальцами, направилась к дивану, явно вся в глубочайших раздумьях.

— Честное слово, — продолжал я, стараясь взять в руки и себя, и ситуацию. — Я хороший. Я жертвую в фонд голодающих, сдаю макулатуру и все такое.

Поравнявшись с телом Райнера, она остановилась.

— И когда же это произошло?

— М-м… только что, — пробормотал я, прикидываясь идиотом.

На мгновение она прикрыла глаза.

— Я имею в виду: когда вам предложили?

— Ах, это! Десять дней назад.

— Где?

— В Амстердаме.

— В Голландии, верно?

Ну слава богу. Я незаметно перевел дух, почувствовав себя значительно лучше. Приятно, когда молодежь время от времени посматривает на тебя свысока. Нет, совсем ни к чему, чтобы так было всегда, но время от времени — пусть будет.

— Верно, — согласился я.

— И кто же предложил вам работу?

— Я этого человека не видел ни до, ни после того.

Она наклонилась за бокалом, пригубила и недовольно поморщилась.

— Вы и в самом деле полагаете, что я вам поверю?

— Ну…

— Постойте. Давайте-ка, попробуем еще раз. — Ее голос вновь набирал силу. Кивок в сторону Райнера. — Итак, что мы имеем? Человека, который не сможет подтвердить вашу историю? И почему же я должна вам верить? Потому что у вас такое милое лицо?

Тут я не смог удержаться. Знаю, надо было, но я просто не смог.

— А почему бы и нет? — Я изо всех сил старался выглядеть очаровашкой. — Вот я бы, например, поверил любому вашему слову.

Непростительная ошибка. Ужасно непростительная. Одна из самых нелепейших ремарок, выданных мною за всю мою долгую, набитую нелепейшими ремарками жизнь.

Она повернулась ко мне, внезапно разозлившись.

— Прекратите эту хрень!

— Я всего лишь хотел сказать… — начал было я. К счастью, она тут же обрезала меня: а то, честное слово, я и сам не знал, что хотел сказать.

— Я сказала: прекратите. Здесь человек умирает.

Я виновато кивнул, и мы оба склонили головы перед Райнером, словно отдавая ему последние почести. Но тут она будто захлопнула молитвенник и встряхнулась. Плечи ее расслабились, а рука с пустым бокалом протянулась ко мне.

— Я — Сара, — сказала она. — Налейте мне, пожалуйста, колы.

Семён Лопато. Ракетная рапсодия

Отрывок из романа. Первая часть

В мире понемногу начинала восстанавливаться справедливость — наступала весна. Похоже, подумал Сергей, и в этот раз она пролетит за одно мгновенье, и я снова не успею ничего почувствовать. Он вдруг вспомнил, как несколько лет назад, почти в эти же дни в конце апреля, но только вечером, он возвращался из университета марксизма — ленинизма вместе с девчонкой, с которой сидел там за одной партой, и тогда, проходя по черным от недавнего дождя улицам, он сказал ей — из года в год повторяется одна и та же история. Пока зима, я думаю о том, как замечательно будет весной просто пройтись по улице — без всякой цели, просто, чтобы почувствовать весенний ветер, солнце, синее небо над домами. А потом весна приходит, и ты все время занят, хотя кажется, что времени еще вагон, и вот уже июнь, и опять ничего не получилось. Как-то из года в год так и не удается зафиксироваться в весне, поймать это мгновенье. Девчонка, с которой он шел, жизнерадостная, стремительная блондинка, заводившаяся с пол-оборота, тут же пробежала тогда несколько шагов вперед и, обернувшись и выставив ладонь, радостно скомандовала ему — стой! Он остановился, и она, словно радуясь за него, сказала ему — все. Вот этот момент. Фиксируйся. Ты посмотри вокруг — вот она, весна. Он улыбнулся — сейчас вечер. А впрочем, может, ты и права. Мимо с шумом проносились машины. Они пошли дальше, и она, смеясь, теребила его, чуть ли не заглядывая ему в лицо — вот же! Вдыхай! Какой воздух! Ну как — получилось? Пожалуй, это был единственный случай. Канул в прошлое вместе с марксизмом. А сейчас… Впрочем, возможна и другая точка обзора. Стоя на открытом балконе восьмого этажа высотной башни института, Сергей посмотрел вниз. Как-то незаметно прокрался мимо тот день, когда вспыхнули зеленью деревья. Бетонная трехметровая ограда институтского двора с колючей проволокой наверху ближе всего в этом месте прижималась к стенам, а сразу за ней был пустырь, и деревья на нем. За пустырем — приземистые, выцветшего кирпича, постройки какого-то завода, кажется, заброшенные, деревянные заборы, рухнувшие сараи и огромные пустые барабаны из-под кабеля, а еще дальше приподнимались над кирпичными развалинами колокольня и купол неотреставрированной церкви постройки архитектора Казакова. Блестели на солнце обтекавшие купол листы кровельного цинка, и впечатывались вровень в плоское синее небо два высоких черных креста. Навалившись на мощную ограду балкона, Сергей опустил голову на скрещенные руки, ощущая локтями свежий, незлой холод кирпичной кладки. На всем пространстве внизу не было ни души. От мусорных куч у заборов поднимался дым. Лишь вдали, по пересекавшей пустырь извилистой дорожке медленно пылил невесть как забредший сюда приплюснутый черный «Мерседес». Сергей вздохнул. «Московский дворик» — подумал он. Еще немного постояв, и проводив взглядом спускавшуюся мимо него медленным зигзагом страницу какого-то отчета, вероятно не секретного, он отлепился от парапета, тщательно закрыл за собой обе двери выхода на пожарную лестницу и, миновав маленький полутемный холл, направился к себе в лабораторию.

Сегодня он был здесь один. Начальник отдела профессор Крепилин уехал в министерство выбивать финансирование, двое математиков-программистов отправились на выставку компьютерной графики, а трое студентов-полставочников, не сговариваясь, дружно не пришли. Было тихо. Ветер сквозь фрамуги трепал длинные белые занавески, и проплывал на экране одного из мониторов сгенерированный фрактальными методами бесконечный, зловеще багровый марсианский пейзаж. Сергей обогнул стол и сел за свой компьютер. Программа обработки давно закончилась. Он придвинулся к экрану и запустил результат. Прозвучал хрустальный аккорд, и поплыли по экрану аккуратные немецкие домики на пригорке, обсаженные липами. Сюжет был снят с низкой точки, видимо, из окна медленно движущейся машины. Информационный массив изображения был сжат в тридцать раз, но сразу видно было, что алгоритм не получился. Небо над домиками в нескольких местах раскололось на квадратики, ветви деревьев сделались ломкими и переливчато подрагивали, а некоторые из наиболее тонких веточек просто пропали. Сергей выключил изображение. Убрать блокинг-эффект не удалось, хотя в соответствии с многократно проверенными расчетами при данном варианте алгоритма он должен был пропасть. Предстояло наименее приятное — попытаться понять, почему аналитический результат расходился с результатом моделирования. Сергей пересел за письменный стол и стал выводить выражение для коэффициентов цифрового фильтра. Не закончив, он бросил ручку и откинулся на спинку кресла. Была пятница. По пятницам, как подтверждалось длительной практикой, всегда происходит какая-нибудь мерзость. Всплывает какая-нибудь мелкая инструкция по налогообложению, ставшая известной бухгалтерам лишь сейчас, а принятая полгода назад, из-за чего недоимка вместе с пенями уже вылились в пятизначную цифру (Сергей был директором одного из сосуществовавших с институтом коммерческих предприятий), в самый неподходящий момент падает операционная система на компьютере, или просто происходит один из тех разговоров, содержание которых спустя несколько дней уже невозможно вспомнить, но которые в данный конкретный момент способны надежно отравить настроение. Сегодня пока ничего не случилось. Впрочем, было всего одиннадцать утра, и произойти еще могло все что угодно. Сергей вздохнул. В это утро ему ничего не хотелось, но нельзя было позволить себе поддаваться оцепенению. Век и тысячелетие двигались к концу. Вновь пододвинув тетрадь и пробормотав вполголоса бессмертные слова основательно подзабытого за последние годы Егора Кузьмича Лигачева «чертовски хочется работать», Сергей стал энергично продолжать преобразования.

Зазвонил телефон.

Из двух аппаратов на дальнем столе дребезжал тот, что потише, значит, местный. Сергей подошел и взял трубку.

— Говорят из приемной Олега Владимировича, — произнес сухой женский голос. — Пожалуйста, попросите Сергея.

— Это я.

— Олег Владимирович просит вас срочно зайти.

Бросив трубку, Сергей секунду постоял у стола, глядя в окно. Визит к директору института не был чем-то необычным. Как начальнику лаборатории Сергею нередко приходилось бывать у него, особенно в отсутствие начальника отдела, когда требовалось срочно дать ответ на какой-то вопрос или побеседовать с оказавшимися у директора потенциальными заказчиками. Странным было только то, что директор не позвал сначала самого начальника отдела, с которым был в полудружеских отношениях, и даже ничего не спросил о нем. Вероятно, откуда-то он знал, что тот в министерстве. Удовлетворившись таким объяснением, Сергей включил кодовый замок и, захлопнув за собой дверь, вышел в полутемный холл. Из четырех лифтов два как всегда не работали. Оба грузовых лифта тоже были остановлены — вероятно, ввиду отсутствия грузов. Решив, что пешком будет быстрее, Сергей вышел на лестницу. Там было пусто. Пахло краской после недавнего ремонта и слышны были далекое хлопанье дверей и одиноко цокающие женские каблучки несколькими этажами выше.

Героические времена института были позади. Пятнадцать лет назад, когда Сергей по распределению попал сюда, в институте работали две тысячи человек, значительная часть которых посменно и сосредоточенно дымила на лестничных площадках, за двухминутное опоздание на работу лишали квартальной премии, а работники режимных служб изощрялись, обрабатывая нескончаемый поток валивших сюда молодых специалистов, особенно натаскивая их на случай возможных контактов с иностранцами. «Вы приходите в гости, а там сидит перуанец. Ваши действия?» (в свое время Сергей ответил на это «без лишних разговоров бью в морду», получил одобрение смешливого начальника первого отдела — за патриотический образ мыслей, однако правильный ответ был незатейливей — «не дожидаясь провокационных вопросов, удаляюсь, а на следующий день прихожу с докладом в режимные органы»). Распределялись продовольственные заказы, выпускались четыре стенгазеты (в том числе стенгазета первого отдела под названием «Будь бдителен»), стрелки — снайперы военизированной охраны ходили по периметру двора, надеясь снять с забора зазевавшегося шпиона, а на доске объявлений на первом этаже время от времени вывешивались поздравительные плакаты с сообщением о присуждении очередной группе сотрудников института очередной Государственной премии.

По ходу исторических преобразований исчезли сначала Государственные премии, потом квартальные, а потом и само государство. К моменту последнего события, впрочем, основные перемены в институте уже произошли. Половина отделов со всей их тематикой пала жертвой триумфа общечеловеческих ценностей, число сотрудников сократилось втрое, а общественно — режимная жизнь по сути сошла на нет. Газета «Будь бдителен», выпустив последний номер в траурной рамке, навсегда попрощалась с читателями, стрелки — снайперы получили вольную и разбрелись по стране, а изрядно захиревший первый отдел утратил всякий интерес к провокаторам — перуанцам. Впрочем, и беседовать о них стало не с кем, так как приток молодых специалистов в институт полностью прекратился. Старые же специалисты и так все были предупреждены.

При всем при том, однако, институт по-прежнему существовал. Видоизменяясь чтобы выжить, он превратился в итоге в симбиоз из собственно института и десятка коммерческих предприятий, существовавших практически при каждом серьезном отделе. Руководство не препятствовало этому. Не умея, да и не испытывая особого желания заниматься тем единственным, чем оно могло бы теперь оправдать свое существование — то есть поиском и выбиванием внебюджетных заказов, оно предпочитало тихо и традиционно проедать министерские средства. Неприятным обстоятельством было то, что объем заказов, поступавших от министерства, в последние годы упал в несколько раз, поэтому единственное, что могли сделать эти люди, чтобы поддержать привычный им уровень жизни, это в те же несколько раз увеличить накладные расходы. Что и было сделано, в результате чего от любого договора, заключенного через институт, разработчики получали теперь в виде зарплаты четырнадцать копеек с рубля. Понятно было, что при таком положении дел все они попросту разбегутся, и поэтому никто особо не препятствовал им организовывать свои товарищества и малые предприятия и самим искать себе заказчиков на стороне. По состоянию на сегодняшний день все утряслось и функции разделились. Разработчики, используя давние связи, получали через свои структуры заказы (отдавая там, где это было необходимо, кусок и институту), договаривались с заводами о производстве аппаратуры и сами торговали ею. Что же касается начальства, то оно постоянно было за границей. Половина начальников отделов, не говоря уже о заместителях директора, большую часть времени проводили в Женеве или Лондоне на различных международных конференциях, наведываясь домой на недельку — другую — дабы окинуть происходящее хозяйским оком, прощупать, не завелась ли крамола среди начальников лабораторий (то есть, будет ли ими выплачиваться регулярная дань от коммерческих договоров), показаться в министерстве и улететь обратно. Особой классовой ненависти, тем не менее, все это не вызывало. Постоянное отсутствие начальства и его по сути отход от дел означали ослабление контроля, что было выгодно рядовым специалистам, позволяя им спокойно обделывать свои дела. В стране сложилась странная ситуация, когда все структуры кричали, что у них нет денег, однако любая продукция, реально произведенная и более или менее удовлетворявшая потребительским требованиям, принималась на ура и без особых проблем оплачивалась, и это обстоятельство позволяло разработчикам жить. Сложившийся годами авторитет института был товаром, которым можно было торговать, и это учитывалось и использовалось всеми заинтересованными сторонами. Любой крупный заказ или проект имел теперь запутанную структуру, оформляясь в виде системы нескольких договоров, находящихся между собой в сложной взаимоувязке. Часть шла институту, часть — коммерческим структурам, и в ней заранее вычленялась часть, которую следовало обналичить и выплатить руководству уже непосредственно, начальники лабораторий, бывшие, как правило, формальными или неформальными руководителями коммерческих структур, подолгу просиживали у руководства, тщательно и осторожно договариваясь, на каких условиях будет сделан тот или иной телефонный звонок или подписана та или иная бумага, какая-то часть денег шла уже совершенно посторонним коммерческим предприятиям — с сильно ограниченной ответственностью — карманным структурам высшего начальства, о которых мало что было известно — тщательно примериваясь и притираясь друг к другу множеством больших и мелких частей, внимательно промеривая и просчитывая каждый шаг, механизм двигался вперед. Симбиоз. Симбиоз был в институте, симбиоз был в министерстве, симбиоз был в государстве. Сим победиши!

С усилием отпихнув тяжелую, с мощной пружиной дверь третьего этажа, где помещалось институтское начальство, Сергей вошел в холл и направился через слабо освещенную площадку в дальний боковой коридорчик, куда выходила приемная директора. Пусто. Пусто в этот час было и здесь. Сергей шел, и шаги его по недавно перенастланному паркету гулко раздавались в полутемном, интимно освещенном холле. Достопримечательностью этого этажа, появившейся после недавнего ремонта, было то, что в двери туалетов здесь были аккуратно врезаны маленькие блестящие замки. Теперь здесь часто бывали зарубежные делегации, и поэтому туалеты были переоборудованы в соответствии с международными требованиями и заперты на ключ. Начальник отдела рассказывал, что как-то вечером, когда он надолго задержался в кабинете у директора, тот в знак дружеского расположения предложил ему посетить модифицированный санузел, доверив ему ключ, хранившийся у него в ящике стола. Хранился ли там же и ключ от женского туалета, или он был отдан на сбережение кому-то из сотрудниц, начальник не знал. Пройдя мимо туалетов и подумав, что куда эффектнее было бы сделать замки висячими, амбарными, Сергей вошел в просторную приемную. Здесь царила жизнь. Работал телевизор, возвещая миру о новой порции трагических напастей, свалившихся на голову блаженно-непробиваемой Дикой Розы, двое работниц канцелярии и телетайпистка, забыв про закипевший чайник, заворожено следили за происходящим, а хладнокровная секретарша директора, женщина внушительных достоинств, разговаривала по телефону, время от времени, впрочем, косясь в сторону экрана. Сергей поморщился — его томили мрачные предчувствия. Впрочем, выбирать не приходилось. Вопросительно взглянув на секретаршу, получив разрешающий кивок, он застегнул верхнюю пуговицу на рубашке и под дикий вопль из телевизора «нет — нет, клянусь тебе, это не твой ребенок» прошел в тамбур директорских апартаментов. Толкнув следующую дверь, он вошел в просторный зал и мимо длинного стола для заседаний направился к рабочему месту хозяина кабинета.

Директор института академик Бакланов, бывший союзный замминистра, огромный, пышущий здоровьем мужчина лет пятидесяти сидел за столом в полосатой рубахе с галстуком и подтяжках и, нацепив ставшие в последнее время модными у начальства узенькие прямоугольные очки в золотой оправе, с явным удовольствием вертел в руках маленькую золоченую медальку на квадратной планке с ленточкой. Бросив взгляд поверх очков на приближающегося к столу Сергея, он отложил медаль и с благосклонным радушием протянул ему огромную волосатую лапищу. Пожав ее и сев в кресло боком к директорскому столу, Сергей покосился на медаль, вновь оказавшуюся тем временем в руках у начальника.

— Награда Родины? — негромко спросил он.

Такой тон дозволялся. Поставленный над институтом два года назад, новый директор, по контрасту со своим предшественником, закаленным канцеляристом, фильтровавшим каждое слово, отличался простотой в общении и какой-то доверительной, почти наивной доброжелательностью. Это не было тактическим приемом или игрой, судя по всему, это было у него природное, непостижимо было, как при таких качествах он мог достичь в прошлом почти министерских высот, однако факт оставался фактом — новый директор института был, по сути своей, хорошим человеком.

Живо повернувшись в сторону Сергея, он показал ему медаль — на ней был изображен мужчина с двумя золотыми звездами на пиджаке и мужественным волевым лицом.

— Академик Басаргин, ракетчик. Я с ним работал. Слыхал?

Сергей отрицательно покачал головой.

— К восьмидесятилетию со дня рождения. Сейчас только принесли. Он ведь еще не старым умер.

С сожалением спрятав медаль в ящик стола, директор откинулся в кресле, сложив руки на животе. Несколько секунд он с каким-то благосклонным любопытством и при этом несколько по-хозяйски рассматривал Сергея.

— Слушай. Тут такое дело…

Грянувший телефон не дал ему закончить. Повернувшись в кресле, он безошибочно снял нужную трубку.

— Йес, — сказал он. — Ноу. Свободной рукой нашарив блокнот, он что-то нацарапал там ручкой с золотым пером, навалившись животом на край стола.

— Йес. Вот? Ю ту ми?.. Ай ту ю?.. Иф ай то ю, зен ю ту ми? О’кей.

Сергей слушал разговор философски. Директор принадлежал к тому типу руководителей, которые, не зная никаких иностранных языков, вместе с тем, благодаря огромному опыту международного общения и с помощью «йес», «ноу», «о’кей» и пяти-шести базовых глаголов способны были объясниться и провести переговоры по любому вопросу и в любой стране мира. Сегодняшний случай не был исключением. Судя по репликам директора и щебетанию, доносившемуся из трубки, речь шла об отправке официального приглашения и документов для какой-то зарубежной поездки. Понимание, в силу языкового барьера, давалось с трудом, однако обе стороны были полны энтузиазма и стремления к сотрудничеству, а потому дело двигалось, и через пару минут различных «ю факс ми», «ай факс ю» беседа пришла к благополучному завершению. Взаимопонимание было достигнуто и, произнеся последнее «о’кей», директор удовлетворенно бросил трубку на рычаг. Разгоряченный, под впечатлением от удавшегося международного контакта, он энергично повернулся к Сергею.

— На следующей неделе лечу в Италию, на конференцию, — сообщил он. — Международное общество Маркони. К столетию радио.

Сергей невольно посмотрел вверх. Там, на высокой стене за спиной у директора мрачно нависал огромный, два на три метра портрет в почерневшей золотой раме. По словам институтских старожилов, он был перенесен сюда из старого здания, где тоже много лет висел в директорском кабинете. Считалось, что это был портрет А.С. Попова, изобретателя радио. На самом же деле на нем, судя по всему, был изображен известный в свое время артист Черкасов, сыгравший ученого в советском биографическом фильме. Артист был запечатлен с благородным сходством, характерным для живописи пятидесятых годов, и, судя по выражению лица, как бы находился в образе. Сурово сдвинув брови, талантливо сыгранный актером преподаватель Кронштадтских минных классов смотрел сейчас на своего потомка, продавшего принадлежащее Отечеству техническое первородство за итальянскую чечевичную похлебку. Потомок, однако, не ощущал взгляда. Уперевшись локтем в подлокотник кресла и положив подбородок на кулак, он, в свою очередь, внимательно, хотя вместе с тем как-то не агрессивно рассматривал Сергея, казалось, пытаясь завершить какие-то связанные с ним логические выкладки. Так ни к чему и не придя и, похоже, не слишком расстроившись от этого, он перевалил тело к другому подлокотнику и наморщил лоб.

— Где твой шеф? — внезапно спросил он.

— В министерстве.

— Гм… Хорошо. — Задумчиво помедлив и вновь решительно переменив позу, директор по-начальственному напористо и вместе с тем с каким-то всегда присущим ему уважительным доверием к собеседнику взглянул на Сергея.

— Скажи… Ты сейчас сильно загружен?

Сергей мгновенье молча смотрел на начальника. Поворот был нестандартным — учитывая обычный характер бесед с директором, чисто технических по сути и не требовавших подобных ритуальных вступлений. Понимая, что ответ должен быть извлечен из той же шкатулки, что и вопрос, Сергей, слегка разведя руками, дипломатично улыбнулся директору.

— Покой нам только снится…

Директор, с серьезным видом выслушавший эту информацию, чуть наклонил голову, не сводя внимательного взгляда с Сергея.

— Я имею в виду, если тебя попросят временно переключиться на другую работу, ты это сделать сможешь?

— Гм… Наверно, смогу…

— Хорошо… — Директор, помедлив еще секунду, и, словно на что-то решившись, доверительно наклонился к Сергею.

— В общем, так. — В его голосе неожиданно зазвучали наставительно-заботливые, чуть ли не отеческие нотки. Он со значением взглянул на Сергея.

— Есть возможность получить выгодный заказ.

Произнеся это с расстановкой, чуть ли не заговорщическим тоном, он продолжал смотреть на Сергея, словно ожидая от него какой-то единственно возможной реакции. Наступила секундная пауза. Понимая, что происходит что-то не совсем обычное, и зная по опыту, что в некоторых случаях беседу с руководством можно продвигать лишь задавая простодушно-дурацкие вопросы, Сергей с почтительным вниманием взглянул на начальника.

— … Для института?

Директор, словно ожидая этого вопроса, спокойно покачал головой.

— Нет. Для твоей фирмы.

В кабинете установилось молчание. Сергей, по настоящему удивленный, пытаясь понять, что все это значит, выжидающе смотрел на директора. Прозвучавшее было до неприличия странно — странно настолько, что обычная осторожность не позволяла воспринимать это всерьез. Дело было даже не в сути предложения, хоть оно и противоречило всем внутриинститутским законам, а в том, что оно адресовалось именно ему. Для этого не было ни малейших причин. Между Сергеем и директором не существовало никаких особенных отношений, а предприятие его и по тематике, и по привлеченным людям отстояло так далеко от институтской верхушки, что до сегодняшнего дня Сергей был уверен, что директор вообще ничего не знает о его существовании. Озабоченно ожидая продолжения, Сергей молчал.

Директор, видимо как-то по-своему истолковавший это молчание, как показалось Сергею, с неким непонимающим беспокойством взглянул на него.

— Тебя такой вариант интересует?

Сергей, спохватившись, механически кивнул.

— Интересует.

— Хорошо. — Директор успокоенно переложив какую-то цветную скрепку на поверхности стола, секунду помедлив, снова ожидающе поднял глаза на Сергея.

— Ты имей в виду. Дело серьезное, и заказ серьезный, так что на выполнении его надо будет сосредоточиться полностью, все остальные твои дела и работы на время придется отложить. Для тебя реально это?

— Ну, в общем, реально…

— В общем, реально. — Удовлетворенно повторив это вслед за Сергеем, директор мгновенье заторможенно смотрел куда-то мимо него. Впечатление было такое, что каждый раз, энергично задав вопрос и получив ответ, он впадал в некое замешательство, не очень представляя, что говорить дальше.

— У тебя при институте фирма? — вдруг спросил он.

Сергей, насторожившись, осторожно поднял глаза.

— В каком смысле?

Директор, встретившись с ним взглядом, поморщился, словно вспоминая некие ключевые слова.

— Ну, учредители, юридический адрес, помещение…

— Нет.

— Нет?

— Нет. — Сергей, подкрепляя свои слова, холодно покачал головой. — Официально никакого отношения не имеет.

— Гм… — Директор, внешне никак не выказав своего отношения к сказанному, заглянул в какие-то листочки, спрятавшиеся между покрывавшими стол грудами бумаг.

Сергей с некоторым беспокойством наблюдал за ним. Предприятие его арендовало помещение в одной из лабораторий, платя за это ее начальнику. Ввиду того, что в договоре о сотрудничестве, имевшемся с этой лабораторией, была указана весьма символическая цифра, всякие расспросы на эту тему представлялись крайне нежелательными. Директор между тем, положив листок на место и плотно укрепив локти на столе, не спеша выпрямился в кресле. Выражение лица его неуловимо изменилось. Похоже, если у него и были какие-то сложности или сомнения, связанные с происходящим, то сейчас он махнул на них рукой и был занят совсем другим. Пошарив на столе, он нашел записную книжку и, что-то выписав из нее, вновь обратился к Сергею.

— Значит, слушай. — Он по-деловому наклонился вперед. — По поводу этого договора. Не по сути работ — об этом ты еще поговоришь, и уже конкретно, и не со мной — и по содержанию, и по оргвопросам. Но — главное. — Он с серьезной доверительностью взглянул на Сергея, как бы авансом уважая в нем солидность и внимание. — В этом деле — а я так понимаю, что ты в принципе согласен, — от тебя потребуется максимум ответственности. Об этом я тебя предупреждаю сразу. Заказ это из тех, что случаются не каждый день, и выполнению его придается особое значение. Отношение должно быть самое серьезное и добросовестное, иначе нет смысла браться. Эта сторона вопроса ясна тебе?

— Гм… Ясна.

— Добро. — Директор, секунду внушительно помолчав, кажется, обдумывая что-то, тяжело шевельнулся в кресле, по-прежнему рассматривая Сергея исподлобья.

— Значит, чтобы ты представлял себе серьезность задачи. Объем договора — сорок семь с половиной миллионов рублей. Понятен тебе масштаб?

Сергей кивнул. Масштаб был единственным, что он понимал в данный момент, внешне, однако, он мог позволить себе лишь некую заинтересованную деловитость.

— А кто заказчик?

Директор не торопился с ответом. Упершись локтями в стол и сцепив пальцы, он некоторое время значаще-строго смотрел на Сергея.

— Заказчиком будет министерство.

Сергей медленно отвел глаза, переваривая услышанное. Загадочность ситуации шла по нарастающей. Как всегда с начала года министерство вело борьбу с инфляцией. Десятки институтских договоров лежали в министерских кабинетах неподписанными. Получение финансирования на рядовую исследовательскую или конструкторскую тему в обычном объеме в несколько сот тысяч рублей было проблемой. В этих условиях выделение министерством в сто раз большей суммы на договор с никому не известной частной фирмой казалось делом невероятным. Задавать вопросы, впрочем, не имело смысла. Понимая, что ближайшие минуты вероятно рассеют туман, Сергей молча наблюдал за директором, который, нахмурившись и энергично навалившись на стол, озабоченно листал перекидной календарь — ежедневник, по-видимому выискивая какую-то запись, сделанную на его страницах.

Продолжение

О книге Семёна Лопато «Ракетная рапсодия»

Семён Лопато. Ракетная рапсодия

Отрывок из романа. Вторая часть

Начало

Кабинет между тем наполнился фоном от включившейся громкоговорящей связи. Грузно повернувшись в сторону селектора, директор, косо наклонив голову, стал прислушиваться. После паузы и прокашливаний возник голос жаждущего немедленного общения заместителя по экономической части, директор послушно отреагировал, и они сходу углубились в видимо незадолго до того прерванный разговор на тему раскассирования и утилизации одного из недавно развалившихся отделов. Пока в эфире шло раскладывание пасьянса, с обсуждением дежурных в таких случаях вопросов типа «а куда мы денем того», «а куда мы денем этого», Сергей, отстраненно глядя в окно и стараясь быть готовым к продолжению разговора, наскоро обдумывал ситуацию. Размышления эти были малоприятными. Сергей поморщился. Смутное подозрение, зародившееся у него в самом начале беседы и получавшее подпитку на всем ее протяжении, укрепилось, превратившись почти в уверенность, и сущность договора, который собирался предложить ему директор, была уже ему практически ясна. За романтическим флером загадочно-интригующих вступлений скрывалась по-видимому более чем прозаическая суть — речь скорее всего шла о самой вульгарной обналичке. Дело это было обычным, всем известным, осуществлялось оно либо в чистом варианте, когда соответствующий договор был целиком фиктивным, и сумма его обналичивалась полностью, либо, что случалось чаще, в смешанном, когда работы по договору реально велись, и обналичивалась лишь часть его стоимости, шедшая затем соответствующему чиновнику в оплату за предоставленное финансирование. Распространена эта практика была повсеместно, при военных заказах она, по слухам, вообще доходила до ста процентов — в Минобороны сидели ребята простые, не понимавшие оттенков, в данном же случае, судя по размерам суммы, скорее всего, имел место первый вариант. По внешним признакам все сходилось — министерские функционеры редко перечисляли бюджетные средства напрямую обналичивающим структурам, предпочитая действовать через буферные фирмы, отчисляя им небольшой процент. Что реально произошло, какие министерские пружины сдвинулись, так что в качестве буферной оказалась выбрана не фирма из обычного списка, а совершенно посторонняя, конкретно именно фирма Сергея, это как он понимал, ему сегодня, возможно, и не суждено было узнать. В любом случае, однако, все это было скверно и некстати. Сергей был знаком с практикой обналички, однако одно дело обналичивать собственные, твоим же предприятием заработанные деньги, уводя их из-под налога, и совершенно другое — проделывать то же самое с перечислениями из бюджета или внебюджетных фондов, по сути участвуя в расхищении государственных средств. От всего этого следовало как можно быстрее и деликатнее отстраниться. Сергей перебирал варианты и предлоги, прикидывая, каким образом это плавнее и аккуратнее можно было сделать, когда директор, тренированно перетерпев разговор с замом и деловито попрощавшись, отвернулся наконец от селектора. Вновь придвинув к себе календарь и тщательно его пролистав, он нашел и аккуратно отделил от него нужную страницу.

— Вот…

Озабоченный чем-то, он мельком взглянул на Сергея, словно проверяя, на месте ли тот по-прежнему. — Вот здесь номер кабинета и телефоны, куда тебе нужно будет пойти в министерстве. — Он поморщился, глядя в листок. — Они там сейчас все перебазировались, не в тех кабинетах сидят, что раньше… Ладно. — Он положил листок на стол, не отдавая его, однако, Сергею. — Ну, хорошо. У тебя наверно есть еще какие-то вопросы ко мне?

Сергей, ожидавший, что директор именно сейчас даст наконец все необходимые пояснения, понял, что тот сознательно отдает ему инициативу, видимо находя это в силу каких-то причин более удобным для себя. В сложившейся ситуации, впрочем, это было удобнее и для Сергея, позволяя ему сразу, без лишних предисловий выяснить главное.

— Вопрос, в сущности, один — какая реальная задача ставится передо мной в связи со всем этим. Поскольку все так серьезно, хотелось бы побольше знать заранее. То есть что за договор, насколько он по моему профилю и, главное, какие конкретные работы по нему предстоят.

Поколебавшись секунду, Сергей осторожно поднял глаза на директора. — Они вообще там есть — эти работы?

Слушая себя, Сергей почувствовал, что последняя фраза прозвучала резче, чем он рассчитывал.

Судя по выражению лица директора, тот мгновенно понял, о чем идет речь. Реакция его, однако, была совершенно не той, что ожидал Сергей.

Словно готовый к этому вопросу, он с решительностью, отсекавшей всякие сомнения, гарантирующе покачал головой.

— Полностью техническая работа. — Он, всем своим видом показывая уверенность и спокойствие, подождал секунду, предоставляя возможность задавать дополнительные вопросы, и, не дождавшись их, как показалось Сергею, с каким-то удовлетворением ударил толстыми согнутыми пальцами по столу.

— Полноценная, настоящая опытно-конструкторская разработка с действующим макетом в конце. Никаких субподрядов, никаких сторонних организаций, все сорок восемь миллионов — объем собственных работ. — Он, словно одобрительно слушая самого себя, подытоживающее кивнул. — В общем, все так, как должно быть. Окончание работ через полтора года, три этапа, аванс пятьдесят процентов. С перечислением проблем не будет. — Он чуть заметно улыбнулся, глядя на Сергея. — Все для тебя.

Сергей, напряженно слушавший, все время ожидая какой-нибудь мелкой детали, которая все перечеркнула бы, одновременно все объяснив, и так и не дождавшись ее, еще не решаясь поверить, смотрел на директора.

— Чисто техническая работа?

— Абсолютно.

— А тематика?

Директор все с той же терпеливой благосклонностью кивнул снова.

— Тематика твоя. Я там в министерстве заглянул в техзадание. Цифровая компрессия динамических изображений, узкополосная передача, ортогональные преобразования, фрактальные преобразования — в общем, все, чем ты занимаешься.

Сергей, невольно зацепленный технической стороной дела, подавшись вперед, быстро взглянул на директора.

— А для кого это? Что за система?

Директор, казалось, удивленный вопросом, слегка пожал плечами.

— Плановая межотраслевая разработка, предусмотренная государственной программой. — Мягко осаживая Сергея, он легким движением головы вернул его к спинке кресла. — Ну, это тебе все в министерстве объяснят.

Сергей помедлил, не зная, что сказать. В правдивости директора он не сомневался ни секунды. Вновь утраченное понимание ситуации, однако, побуждало задавать хотя бы какие-то вопросы. При том, что самый естественный из них — «почему я» был едва ли уместен в данной ситуации, оставались, впрочем, одни только мелочи. Так ничего и не придумав, Сергей вновь ожидающе поднял глаза на директора. Понимая, что на данной стадии он уже мало что выяснит, он решил дать событиям развиваться.

Директор, похоже удовлетворенный таким поворотом дела, на мгновенье задумавшись, вновь взял в руки листок.

— Значит, так. — Он деловито взглянул на Сергея, как бы призывая его к мобилизованности. — Сейчас ты поедешь в министерство. Лучше всего прямо сейчас, потому что тебя там ждут. Можешь ты это сделать?

— Могу.

— Хорошо. Так вот. В министерстве ты пойдешь к Червеневу. У него все документы — техническое задание, проект договора — в общем, все, что тебе нужно будет изучить. — Директор махнул рукой. — Вот с ним ты будешь обсуждать — и технические твои вопросы, и назначение, и все остальное. Ну и дальше ты уже с министерством будешь работать самостоятельно. Возьмешь документы, посмотришь, можешь ли ты это подписать в таком виде, или нужна какая-либо доработка, в общем, сам увидишь. Но, в любом случае, затягивать с этим не надо, дело слишком серьезное. — Он протянул Сергею листок. — Так что действуй. Пропуск тебе в министерстве уже выписан.

Сергей взял листок, сразу увидев знакомый телефон. Червенева, начальника одного из управлений министерства, он знал давно. В свое время именно Червенев помог Сергею и его напарнику организовать их первое предприятие, сумев привлечь в учредители один из крупных тогда заводов. Впоследствии он не раз помогал им, разумеется, не бескорыстно, используя естественные при его положении возможности и связи — порой, в некоторых обстоятельствах он бывал просто незаменим. В последние годы, правда, их общение было не столь интенсивным, как в прежние времена, когда Червенев, в результате их совместной деятельности даже построил себе дачу, однако в любом случае, то, что работу, как выяснилось, курировал именно он, несколько меняло ситуацию. С Червеневым можно было говорить без затей, открытым текстом, и теперь Сергей надеялся, что после беседы с Червеневым он получит, наконец, нужную ясность. Директор, наблюдая за Сергеем, кивнул в сторону листка.

— Можешь ехать без звонка, он в курсе, и сегодня на месте весь день. В крайнем случае, подождешь в кабинете. Ты вообще Червенева знаешь?

— Знаю.

— Ну, вот и хорошо.

Словно желая развеять некое недопонимание, он осторожно взглянул на Сергея:

— Есть вообще у тебя интерес к этой работе?

Сергей, сообразивший, что для человека, которому предложили контракт на сорок восемь миллионов, он ведет себя почти по-хамски, с поспешной благодарностью кивнул.

— Да. Конечно.

— Ну и отлично. Значит, вопрос решен. — Директор удовлетворенно опустил ладони на стол. — Думаю, о своем выборе тебе жалеть не придется. Работа интересная, творческая, так что проявить себя будет где. Тут все твои теории в практику переходят, так что кому как не тебе и карты в руки. — Он с доверием взглянул на Сергея. — Ты ведь, насколько я понимаю, в этой тематике уверенно себя чувствуешь? Полностью самостоятельно?

— Да вроде бы.

— Ну, это самое главное.

Словно несколько задумавшись, директор сложил руки на животе. — Я считаю, в профессиональном отношении ты тут выиграешь больше всего. Не вечно же тебе коммерческими заказами заниматься. То есть коммерческие заказы конечно нужны, и важны, но профессионального роста они не дают, а тут совсем другое дело, тут ты действительно на уровне международных требований работать должен. Согласен со мной?

— Ну, в общем да.

— Ну, то-то же. Так что оформляй все как надо и приступай. — Директор, одобрительно нахмурив брови, покивал. — Хорошая работа, хорошая. Так что ты особенно не раскачивайся, приступай скорей. Сделаешь хорошее дело — и для страны, и для бизнеса.

Сергей, не удержавшись, с улыбкой развел руками.

— Бизнес на благо страны всегда был моей целью.

— Но-но, особенно-то не веселись, работы невпроворот. Ты даже объема себе не представляешь. — Директор, поморщившись, полез в ящик стола. — Ну ладно, давай закругляться. Все, что нужно я тебе сказал, Червенев по технике подтвердит, а ты иди. — Он, снова поморщившись, кивнул. — У меня тут свои дела. Через полчаса сюда делегацию из «Моторолы» привезут, мне подготовиться надо. Если что не так, звони, хотя, я думаю, нестыковок не будет. До двух звони, после двух я уеду. Ну, давай. — Директор, вновь выпрямившись над столом, обозначил отпускающий жест. Сергей встал и, аккуратно задвинув кресло под стол, вышел из кабинета.

… — Ты не сделаешь этого, Хосе-Луис!

— Нет, клянусь богом и святой Мадонной, я сделаю это!

В приемной ничего не изменилось. Мельком взглянув на экран и мысленно пожелав Хосе-Луису непременно это сделать, Сергей секунду постоял у двери. Все та же комната, все те же секретарши у телевизора, дымящиеся чашки кофе на столе, брошенное на кожаном диване вязанье. Заметив, что до сих пор сжимает меж пальцев листок с телефоном Червенева, который он знал наизусть, он скомкал его и выбросил в корзину для бумаг. Оставив приемную и пройдя полутемным холлом, он вторично преодолел сопротивление тяжелой пружинящей двери и вышел на лестничную площадку. Здесь было пусто. Сдунув пепел, он прислонился к подоконнику.

За окном разгорался весенний день. Солнце плыло за деревьями, на асфальте заднего двора вздрагивали, то густея, то разжижаясь, перепутанные серые тени. Присев на подоконник, Сергей вдвинулся поглубже, подтянув колено к животу. Что-то однако надо было делать. Ясно было одно — двадцатиминутная беседа с директором полностью разрушила все планы на день. Размышляя, Сергей скользнул взглядом по свежевыкрашенным стенам. Вспоминая только что происшедшее, он не испытывал и доли того коммерческого энтузиазма, который по идее должен был бы ощущать на основании услышанного. Тому были свои причины. Опыт научил его, что заманчивейшие и выгоднейшие предложения начальства, казалось бы сулящие немедленные и головокружительные успехи, в девяноста случаях из ста оказываются пустым сотрясением воздуха, о котором потом само начальство с трудом и недоумением вспоминает, однако в данном случае дело было даже не в этом. Произошло то, чего в принципе не могло быть. Маленькой частной фирме, не имеющей серьезных выходов к высшим номенклатурным кругам, поручили многомиллионный заказ при бюджетном финансировании. Как говорил кто-то из старых либеральных деятелей, глупость или измена. Конец анализа. В сущности все сводилось к тому, было ли все им услышанное полным недоразумением, либо за этим все же скрывались какие-то процессы, на периферии которых при правильном поведении можно было получить кусочек выгодной работы. Впрочем, что бы там ни говорил директор, наиболее вероятным был все же третий вариант — какая-то финансовая комбинация. Философски вздохнув, Сергей соскользнул с подоконника и взглянул в окно. Беззвучная жизнь природы. Под невидимым напором сгибались кроны, ветер, просеиваясь сквозь ветви, сдувал с них какую-то засохшую чешую и муть, висела в воздухе древесная пыль. Загнав под урну валявшийся на шахматном полу ссохшийся окурок, Сергей стал спускаться по лестнице. К визиту в министерство следовало подготовиться. Спустившись на второй этаж и пройдя зимним садом, Сергей по застекленному переходу над землей прошел в старое здание института, где помещались вспомогательные отделы и административные службы. Здесь народу было заметно побольше.

Свернув в боковой коридорчик, он уступил дорогу двум техникам, тащившим, вероятно на выброс, остатки старой, огромной вычислительной машины, и, пройдя чуть дальше, привычно потянул ничем не приметную, обшитую черным дермантином дверь.

— …Четные стволы настроили, по нечетным денег ждем. Модемы? Можем. Или в мае, или в сентябре, как оплатите. Алло, не слышно вас, пропадаете, алло. Пропали, пропали, пропали. Ага, так лучше. Номера стволов сверить? Можно. Минутку, бумажку найду. Так, это не это, это не это, чики-чики-чик. Диктуйте.

Сергей был в своем офисе. В комнате с высоким потолком, тесно заставленной канцелярской мебелью, было темновато и как-то по-отчужденному спокойно, как иногда бывает в старых, забытых помещениях, где окна выходят на какое-нибудь безлюдное, бессолнечное место. Здесь они выходили во внутренний двор — колодец. Несмотря на телефонную суету, все казалось скучноватым и мирным, словно никакие проблемы не проникали сквозь эту дверь. Словно примирившись с собственной ненужностью, неразборчиво бубнило радио. Шевелились листья герани на шкафу, и сгибался, вновь распрямляясь, одинокий белый лист, торчавший из принтера.

Пройдя через комнату, Сергей сел на стул спиной к окну между двумя обращенными друг к другу письменными столами. Сидевший справа от него его напарник Андрей Корольков разговаривал по телефону. Прижав трубку к уху плечом и листая блокнот, он машинально протянул ему руку. Сидевшая слева бухгалтер Лена, словно во сне то и дело поворачивалась на вертящемся стуле от распечаток баланса сбоку на тумбе к экрану монитора на столе. Подняв глаза и заметив Сергея, она на секунду вспыхнула улыбкой и почти тут же, разом все забыв и отключившись, вновь припала к бумагам.

Положив ногу на ногу, Сергей ждал, пока Андрей Корольков закончит разговор. С Андреем Корольковым они работали вместе уже несколько лет. Организационно это выражалось в наличии двух предприятий, в одном из которых Сергей был директором, а Андрей заместителем, а в другом наоборот — так сложилось исторически. На деле они представляли собой одну фирму — бухгалтер Лена вела оба баланса, хотя наличие двух юридических лиц, зарегистрированных к тому же в разных налоговых инспекциях, и давало иногда возможность маневра — особенно по части налогообложения. По итогам этих лет Сергея связывало с Андреем множество нитей, однако сейчас главным было другое — в отличие от Сергея, Андрей был начальником отдела, он был ближе к институтской верхушке, и подсказка его могла оказаться решающей.

Андрей Корольков между тем, закончив разговор, спокойно повернулся к Сергею. На лице его уже было привычно включившееся выражение ненавязчивой предупредительности и внимания — качество, бывшее у него скорее чертой характера, чем отработанной манерой. Словно на ходу что-то вспомнив, он отклонился к куче бумаг, лежавших на столе, и быстро порывшись в ней, извлек и протянул Сергею листок банковского извещения, пришедшего по факсу.

— Новые вести с Балкан, — с небрежным удовлетворением произнес он.

Сергей искоса взглянул в документ. Судя по некруглой цифре, болгарская государственная компания «Булгарком» наконец рассчиталась с ними за оборудование, которое они имели неосторожность поставить ей без стопроцентной предоплаты полгода назад. Тридцать с лишним тысяч долларов поступили на транзитный счет. Победа была одержана. Вспомнив, сколько суеты и телефонных звонков потребовалось для выбивания в сущности незначительной суммы, Сергей разжал пальцы, дав бумаге спланировать на стол.

— Гора родила мышь, — произнес он.

Андрей, листавший ежедневник, хладнокровно кивнул.

— Да. Роды были тяжелыми.

— Очевидно, они уже не могли сдерживаться.

— Ну, после того как мы их трахали четыре месяца.

— Хорошо, что не девять. Вроде даже опережение.

— Ну, у мышей это бывает быстрее.

Обменявшись этими фразами, оба замолчали. Сергей, глядя мимо Андрея, побарабанил пальцами по столу.

— Еще что-нибудь происходит?

Андрей пожал плечами. — Да в общем, нет. Так, по мелочи. Уфа и Питер заплатили за модемы. В Воронеже еще репу чешут. — Словно что-то почувствовав, он сдержанно взглянул на Сергея. — А что у тебя?

Сергей поморщился, собираясь с мыслями. Не зная, с чего начать, он нехотя встретил взгляд Андрея.

— Слушай. У меня тут был какой-то шизофренический разговор с Баклановым…

Произнося это, он умолк, ища коротких формулировок. Андрей, не дождавшись продолжения, философски взглянул в окно.

— У меня тоже был шизофренический разговор — с опытным заводом. — Отвечая на немой вопрос Сергея, он, мрачнея, пожевал губами.

— Для переприемных стативов оснастка не пошла.

Сергей встревожено взглянул на Андрея.

— Оснастка не пошла? А что? Какая-то ошибка?

Андрей невозмутимо покивал.

— Угу. Ошибка. Ошибка состояла в том, что нужно было монтажникам на пару сотен долларов больше заплатить, тогда бы любая оснастка пошла на ура. Ладно. Уже исправляется. — Он, быстро переключившись, с готовностью поднял глаза на Сергея. — Извини, перебил. Ну так что Бакланов?

Сергей помедлил секунду. Сжатого резюме случившегося не получалось. Видимо начинать следовало сразу с середины. На протяжении следующих пяти минут Сергей почти дословно пересказывал Андрею содержание своего разговора с директором. Андрей слушал, опустив глаза. По ходу рассказа лицо его все более приобретало то характерное рассеянно-отсутствующее выражение, которое всегда возникало у него, когда он слышал какую-то информацию, способную иметь значение на будущее. По окончании рассказа он некоторое время сидел молча, слегка раскачиваясь в кресле и задумчиво поглядывая вокруг.

— Сергачев звонил, — произнес он.

Сергей, не сразу связавший одно с другим, непонимающе взглянул на Андрея.

— Сергачев? Давно? А что, какие-то проблемы?

Андрей, заинтересованно размышляя, передвинул подставку для карандашей на столе.

— Полчаса назад. Я как раз пробовал тебя разыскать — тебя не было. Собственно, ему ты был нужен.

— А зачем, он сказал?

— В общих чертах. Собственно разговор получился какой-то сумбурный. Он не от себя звонил, торопился, сказал, что еще перезвонит. Я только под конец его понял. В общем… — Андрей выжидающе взглянул на Сергея. — В общем, он спрашивал, не связывались ли с нами из министерства насчет крупного заказа.

Сергей, до того невнимательно слушавший, недоумевающе поднял голову.

— Какого заказа?

Андрей, опустив глаза, сдержал улыбку.

— Крупного. Слышно было плохо, но это он повторил несколько раз. Так что это я хорошо уловил. Других подробностей было немного. — Повеселев, Андрей развел руками. — Ну, если заказ крупный, какая разница, какой.

Так же быстро вернувшись к серьезному тону, он осторожно посмотрел на Сергея. — В общем, насколько я понял, это касается тех документов, которые мы писали осенью, когда подавали бумаги на тендер.

Сергей, которому потребовалось несколько секунд, чтобы осознать, о чем идет речь, еще некоторое время с недоверием смотрел на Андрея.

— Это насчет анализа многомерных полей?

Андрей, не любивший обсуждать вопросы вне своей специализации, отстраненно повел плечами.

— Не знаю насчет многомерных, но это те бланки и формы, что приносил Сергачев. Ты же их заполнял. В общем, все это сочинение, что мы писали то ли для кагэбешников, то ли для военных.

— «Как я провел лето у дедушки»?

— Вроде того. Ну, если так, то наверно для кагэбешников. Хотя их сейчас уже мало интересует, кто как провел лето.

Сергей в замешательстве пожал плечами.

— Но это же несерьезно. То есть просто невозможно.

Андрей с непроницаемым выражением лица нейтрально отстранился к спинке кресла.

— Тем не менее сказано было именно это.

— Ты уверен, что правильно его понял?

— Ну так, процентов на девяносто.

— Мистика.

Отведя глаза, Сергей замолчал. Неожиданности следовали одна за другой. При этом вторая, то есть сообщенная Андреем, была пожалуй покруче первой. Разница была в том, что если директор в разговоре о теме работ напустил туману, то касательно новости, сообщенной Андреем, Сергею было отлично известно, что собой представляет заказ, о котором шла речь. Именно это, однако, и делало новость невероятной, безотносительно к тому, была ли между ней и разговором с директором какая-то связь, как видимо сразу предположил Андрей, или нет. В чистую случайность однако верилось с трудом. Стараясь припомнить в деталях то, что было полгода назад, Сергей задумался.

О книге Семёна Лопато «Ракетная рапсодия»

Пол Челлен. Доктор Хаус, которого создал Хью Лори

Первая глава книги

1.1. Пилотный эпизод

Дата премьеры: 16 ноября 2004 г.
Сценарий: Дэвид Шор
Режиссер: Брайан Сингер
Приглашенные актеры: Робин Танни (Ребекка Адлер), Рекха Шарма (Мелани Ландон), Майа Массар (мама астматика), Дилан Басу (астматик), Ава Ребекка Хьюджес (Сидни), Кварра Виллис (второй ребенок), Этан Кайл Гросс (Молнар/пациент), Кандус Черчилл (учительница), Мишель Эсчер (женщина с яйцами и салатом), Алана Хазбэнд (техник), Джанет Глассфорд (медсестра регистратуры), Эндрю Эйрли (оранжевый пациент)

Постановка диагноза

Так или иначе, стартовый эпизод не может не отличаться от последующих — так происходит при съемках любого сериала, — однако его недостатки ни в коем случае не должны отпугнуть зрителя. Задача первой серии — влюбить зрителя в мизантропа и сухаря доктора Грегори Хауса (Хью Лори), а также в его обаятельных и ироничных помощников. В начале первой серии, прежде чем мы проникнем в вымышленный госпиталь Принстон-Плейнсборо, озаренный утренним солнцем, будет рассказана предыстория первой пациентки, причем гораздо подробнее, нежели в последующих сериях.

Итак, Ребекка Адлер (Робин Танни), двадцати девяти лет, учительница младших классов, внезапно начинает лепетать у доски, точно годовалый младенец. И, успев-таки накалякать на доске: «Позовите медсестру», Ребекка теряет сознание. К доктору Хаусу она попадает с подачи лучшего друга последнего — доктора Джеймса Вилсона (Роберт Шон Леонард), между прочим, заведующего онкологическим отделением. Предполагаемый диагноз интереса у Хауса не вызывает: по его мнению, опухоль мозга слишком скучное заболевание. Однако и Вилсон — которого, между прочим, частенько именуют доктором Ватсоном при Хаусе-Холмсе как сами создатели шоу, так и критики, — знает, что делает: предвидя реакцию Хауса, он заявляет, что пациентка — его двоюродная сестра. Дальше выяснится, что это ложь, однако цель достигнута: Хаус соглашается. А для нас в эти первые семь минут сериала будут обозначены главные его темы: правда и ложь. В общем, «все лгут», как любит говаривать Хаус.

Любопытно отметить, что, когда Хаус впервые появится в сериале, мы как раз его и не видим. Нам покажут лишь его трость. Хаус, по своему обыкновению, прогуливается по госпиталю в арьергарде у Вилсона, который несет историю болезни. И зрителю предстает не сам Хаус, а его хромота — и рука, опирающаяся на ручку трости. Итак, по задумке авторов, первая вещь, которую нам необходимо знать о Хаусе, — это его ущербность. Он инвалид. И мы тут же узнаем, что он сам думает по этому поводу. «Людям не нужен больной врач», — разъясняет он Вилсону, аргументируя, почему он не желает носить белый халат. Мы еще не знакомы с Хаусом достаточно хорошо, а потому не готовы предположить, что главная причина его нежелания встречаться с пациентами лицом к лицу заключается совсем в ином: для него больные — логические загадки.

О, вот и команда. Эрик Форман (Омар Эппс) — новый член диагностического коллектива, приступивший к своим обязанностям невролога всего лишь три дня назад. Доктор Эллисон Кэмерон (Дженнифер Моррисон) — врач-иммунолог, в госпитале шесть месяцев. И Роберт Чейз (Джесси Спенсер) — врач-реаниматолог, в госпитале один год.

— Доктор Хаус не любит общаться с пациентами, — шепчет Кэмерон Форману во время их первой диагностической сессии.

Тогда же проявляются и первые разногласия между Форманом и Хаусом. Эти двое безусловно в чем-то очень похожи — не зря эпизодом позже Кэмерон ехидно заметит, что Форман начал носить кроссовки. Да, у Хауса и Формана много сходства, и прежде всего они одинаковы в своем эгоцентризме и манере упорствовать до конца в том, что считают правильным. Но при этом и противоречия между ними достаточно серьезны. Форман, например, считает, что врач лечит пациентов, а Хаус — что врач лечит болезни. Эта разница в подходах, заявленная в самом начале фильма, лейтмотивом протянется и дальше.

Итак, первое обсуждение получается напряженное, и буквально через секунду Форман и Хаус уже препираются по поводу диагноза. Форман цитирует расхожее врачебное кредо: «Еще на первом курсе учат, услышав стук копыт, предполагать, что это лошадь, а не зебра». На что Хаус тут же парирует: «Так ты все еще на первом курсе?» Судя по всему, обидеть или унизить подчиненного — для Хауса не проблема. Очевидно, что работать с ним непросто, но при этом запросто можно его возненавидеть. Однако зрительто отмечает, что бестактность для него лишь средство, чтобы выявить все нюансы и определить истинное положение вещей. Нельзя забывать, что зачастую на карту поставлена человеческая жизнь. Но Форман успевает произвести на него впечатление. Он использует логику самого Хауса, заявив, что раз все люди лгут, то можно и облажаться в диагнозе, а значит, все тесты надо переделать. Этот обмен репликами напоминает нам о старинной поговорке «Не верь никому, разве только каждому тридцатому», в данном случае сокращенной до «Не верь никому». Тема всеобщего вранья будет продолжена и дальше, когда Хаус и Форман примутся обсуждать историю пациентки. Так куда вывернет философия «Все лгут»? Да очень просто: к тезису «Всякая правда начинается с вранья».

Ну что же, раз с Форманом заключено временное перемирие, а Кэмерон с Чейзом не являются достойными противниками, Хаус приступает к разборкам с начальством — доктором Лизой Кадди (Лиза Эдельштейн). Эта привлекательная дамочка тоже очень зубаста. Кадди не только босс Хауса, она еще и его спарринг-партнер по словесному пинг-понгу: на любую реплику Хауса у нее найдется мгновенный и острый ответ. Эта парочка соревнуется в весьма сомнительных шуточках, однако их уважение друг к другу также не вызывает сомнений. В первых двух сезонах редкий эпизод обходится без комментария Хауса о декольте Кадди, ее неглиже, о том, что она неровно к нему дышит. А Кадди издевается над его хромотой, не забывая проводить сравнение трости с фаллосом и постоянно указывая, что Хаусу ее никогда не догнать… Между прочим, Кадди отлично управляет вверенным ей госпиталем, да и выходки Хауса ее редко шокируют. И безусловно, две столь сильные личности не могут не биться за первенство. И у каждого свое оружие. В первой серии Кадди аннулировала доступ Хауса ко всему оборудованию. В результате он не может ни провести сканирования, ни даже по межгороду позвонить — пока не отработает положенные часы в поликлинике (а прогулов у него накопилось за несколько лет преизрядно). Хаус орет, Кадди мило отвечает ему и в конце концов добивается своего: проклиная все на свете, Хаус отправляется в ненавистную поликлинику принимать икающих и шмыгающих носами пациентов. Другого выхода у него нет — ему позарез необходима МРТ*, вернее, его пациентке.


* Магнитно-резонансная томография (МРТ) — метод исследования внутренних органов и тканей с использованием ядерного магнитного резонанса. МРТ позволяет визуализировать с высоким качеством головной, спинной мозг и другие внутренние органы, измерять скорость кровотока, тока спинномозговой жидкости, определять уровень диффузии в тканях, видеть активацию коры головного мозга при функционировании органов, за которые отвечает данный участок коры.

Эти несчастные пациенты поликлиники частенько будут появляться в фильме, и порой именно через осмысление и обсуждение их незначительных болячек Хаус сможет решить настоящие загадки. Или хотя бы найти промежуточное решение, которое позволит на время поддержать тяжелого больного, — но лишь до того момента, пока ему опять не станет хуже. И именно такое предсказуемое развитие фильма в немалой степени и делает его столь популярным. Пациенты поликлиники — это клоуны, которые своими не всегда обычными болезнями, а также своим идиотским поведением подталкивают Хауса к истине. В этой клоунаде нет и намека на красоту — в любом значении этого слова, но, как и всякая клоунада, она притягивает зрителей. Ведь на самом деле мы с вами вряд ли обрадуемся, если доктор будет прятаться от нас в смотровой, наслаждаясь сериалом «Больница», и уж точно нам не понравится, когда нам в лицо заявят: «Откуда взялись все эти люди?» Нет, на месте бедных жертв Хауса мы быть не хотим. А вот на месте Хауса — с превеликим удовольствием. Многие из нас совсем не прочь вести себя так же раскованно, как Хаус, и столь же откровенно выражать свои чувства, но страх и чувство такта не позволяют нам этого. И маленькое шоу в поликлинике — это юмореска на вечную тему «как увильнуть от работы», что Хаус проделывает каждый раз с изощренной виртуозностью. В первой серии он поделится с одним пациентом викодином (наркотический анальгетик, который он принимает от постоянных болей в ноге), небрежно поинтересуется у другого, в курсе ли тот, что у его жены роман на стороне. Хаус не выписывает пациенту рецепт, он даже не осматривает его на предмет жалоб — болей в спине. И подобное поведение типично для Хауса, как и милые словечки «идиот» или «болван», которыми он щедро осыпает пациентов. И при всем том этот человек — истинный герой, ибо его диагноз правильный в девяти случаях из десяти.

Ну и конечно, из этой серии мы можем составить представление о характерах Чейза и Кэмерон. Во-первых, молодым докторам приходится часто полагаться исключительно на интуицию Хауса — он не всегда дает им разъяснения, заставляя действовать вслепую. Например, после того как они прекратили облучение Ребекки, им приходится как-то объяснить это пациентке. Доктор Чейз ловко изворачивается, Кэмерон более прямолинейна и попросту отмалчивается. Мы еще увидим в следующих сериях, что такой стиль поведения для них очень характерен. Кэмерон ненавидит лгать пациентам и в то же время старается ободрить их. С ее образом милой и доброй девушки дурные вести совсем не вяжутся, и она отчаянно желала бы быть вестницей только хороших новостей. Кэмерон из тех, кто всегда поступает правильно, даже если это и выводит ее саму из эмоционального равновесия. Чейза раздражает, что она потакает ложным надеждам пациентки, но Кэмерон настаивает, будучи уверенной, что в данном случае ложь — это лучше, чем ничего. И здесь мы опять возвращаемся к теме правды и лжи.

Поскольку автор идеи шоу Дэвид Шор признается, что при его создании он вдохновлялся произведениями Бертона Руше («Медицинские детективы», 1980, «Настоящие истории медицинских открытий», 1996), то и сериал построен по детективным канонам. Первые два сезона доктора постоянно заняты захватывающими поисками токсинов, аллергенов, грибов, наркотиков и домашних животных, способных переносить вирусы, — в общем, всего, что может стать причиной заболевания. В первой серии, после обследования места работы Ребекки, Формана, как новичка, отправляют обследовать ее жилье. Надо сказать, что Форман шокирован таким заданием, однако Хаус тут же напоминает ему кое-какие юношеские проступки, за которые его даже привлекали к суду. Несмотря на закрытость такой информации, Хаус, когда хочет, всегда может докопаться до нужных ему деталей, и он объясняет Форману, что именно его «знание жизни на улице» явилось одной из причин, почему его взяли на эту работу. Состояние пациентки ухудшается, у команды иссякли идеи, и Форман все-таки отправляется на дело, прихватив с собой для спокойствия «белую цыпочку» Кэмерон. Да, в фильме достаточно часто можно услышать рассуждения по поводу расизма, обычно этим занимаются Форман и Хаус, однако первая шуточка такого рода принадлежит все-таки Форману.

Итак, команда торопится выяснить истинную причину симптомов пациентки, и идея у них уже есть. Вот только теперь возникает новая проблема: сама пациентка теряет к ним доверие. Единственное, чего она хочет, — это вернуться домой и умереть. Хаус будет вынужден встретиться с ней — ее упрямство вполне может соперничать с его собственным. Ей выпадает редкий для пациента шанс поставить диагноз доктору — и заодно еще раз дать возможность осмыслить самым невнимательным или «не въехавшим» зрителям жизненные установки Хауса.

Надо отметить, что параллели между ситуациями и характерами Хауса и Ребекки подчеркнуты одинаковой цветовой гаммой их одежды, и смысл этой сцены абсолютно прозрачен: он — тот, кто преодолел болезнь, она — та, кто отказывается бороться. Зато Ребекка критикует Хауса за манеру прятаться от людей, объясняя это его нежеланием выставлять на всеобщее обозрение свою увечность (это, кстати, перекликается с беседой между Хаусом и Вилсоном), — так что, по ее мнению, ему не с чего ожидать стойкости от нее. Аргументы Хауса в этом споре убедительны — но всетаки недостаточно. В конце концов Ребекка соглашается на тесты, вот только какой это может быть тест? Одной убежденности мало. Надо подтвердить, что в мозге Ребекки поселились личинки свиного цепня (врачи подозревают у нее цистицеркоз). «Мы здесь не автомобили делаем, мы не выдаем гарантий», — заявляет Хаус. Чейз быстро предлагает неинвазивный способ обследования пациентки, который и наводит Хауса на мысль поискать личинки в мышцах бедра, — вот и еще одна параллель между Ребеккой и Хаусом.

Серия подходит к концу, и каждая сюжетная линия должна найти свое завершение.

Одна из них связана с Кэмерон — после разговора с Форманом, который признается в своих юношеских судимостях, Кэмерон рвется выяснить у Хауса, какими же причинами он руководствовался, наняв ее? Хаус любезно сообщает, что выбрал ее из массы других кандидатов, потому что она очень красива. Но причина слишком банальна и проста, тут явно есть подводный камень. И Хаус разъясняет: «Роскошные женщины не поступают в мединститут, разве что с ними что-то не так». По его мнению, она бросила вызов закону человеческой психологии, в соответствии с которым люди идут по пути наименьшего сопротивления, и вместо того, чтобы эксплуатировать свою внешность, предпочла тяжкую профессию врача. Именно в этой сцене между ними впервые возникает какая-то другая, «нерабочая» энергия.

Вторая сюжетная линия — это Оранжевый пациент с предположительно неверной ему женой. Он уже не оранжевый (наверное, исключил из рациона морковку и витамины, по совету Хауса, а вот на то, что у него прошла боль в спине, мы можем только надеяться), и на его пальце отсутствует обручальное кольцо. В ответ на его претензии к Хаусу, Кадди вынуждена ответить честно: «Сукин сын — лучший врач, который у нас есть».

Третья концовка серии — ученики Ребекки радостно общаются со своей выздоравливающей учительницей, для такого случая доктора сделали исключение и допустили их в палату.

И последнее — финальная беседа Хауса с Вилсоном, который признается, что солгал о родственных связях с Ребеккой. Что же, эпизод начинается с доверительной беседы двух докторов и ей же заканчивается. Хаус же в ответ уверяет: «Я-то никогда не лгу». И тут, словно для того, чтобы утвердить в наших головах философию «все лгут», является один из пациентов поликлиники — с требованием очередной дозы викодина, вместо которого Хаус подсунул ему плацебо — конфетки из автомата в холле. Вот так!

Интересные моменты

С чувством и жаром Хаус рассуждает о проблемах жизни и смерти — далее в сериале мы этого больше не увидим.

Верная подруга

Знаменитая трость Хауса — это приспособление, придающее ему сексуальности. Применяется также как орудие угрозы. Ну и при ходьбе, само собой. Хаус любит вращать тростью в минуты тягостных раздумий, а в самые напряженные моменты он даже отшвыривает ее, как и во время реанимационных процедур, когда ему нужно действовать двумя руками. В таком эпизоде он говорит Кадди: «Ты собираешься ухватиться за мою трость, чтобы остановить меня?»

Смотровая

  • Хаус опирается на свою трость со стороны больной ноги — то есть держит ее правой рукой. Дэвид Шор по этому поводу отмечает: «Некоторые люди чувствуют себя намного комфортнее с тростью в доминирующей руке, и это вполне допустимо».
  • Хаус читает желтую прессу, что-то вроде «Самые горячие штучки этой весны», — что ж, Шерлок Холмс, оказывается, еще и не чурается плотского.
  • В этой серии Хаус одет в костюм. Позже мы всегда будем любоваться им в джинсах.
  • У Вилсона модная прическа, и волосы его почти такой же длины, как у Чейза. К следующему эпизоду он будет уже более традиционно пострижен.
  • За исключением Формана, команда вроде бы не старается соблюдать дистанцию в отношениях со своим боссом. В одной сцене Чейз стоит за белой доской Хауса, напротив полок. В другой раз он бездельничает в кресле Хауса. Кэмерон же держит его драгоценный маркер для белой доски — и никаких комментариев со стороны Хауса. (Кстати, во втором сезоне подобные поползновения на его имущество будут беспощадно пресекаться.) Но одна сцена в этом эпизоде весьма красноречива: Хаус решает наполнить свою чашку, и вся команда послушно следует за ним из офиса в другую комнату, словно марионетки.
  • На картинке, которую приносят Ребекке ее ученики, можно разглядеть темные угрожающие спирали. Внутри открытки написано: «Мы рады, что Вы не умерли, мисс Ребекка».
  • Мы можем сделать вывод, что Кадди прекрасно справляется как с обеспечением финансирования госпиталя, так и с руководством самим госпиталем. В сцене разговора с Оранжевым пациентом она упоминает деньги, которые тот вложил в госпиталь. Дальнейшие события в сериале еще напомнят нам об этой беседе, например, когда в госпитале появится некто Эдвард Воглер — миллионер, желающий царствовать здесь единолично.
  • Здесь, как и в последующих эпизодах, команда часто задается вопросом: «А если мы не правы?» Хаус в таких случаях обычно отвечает: «Тогда он/она умрет». Но в этом эпизоде он отвечает несколько мягче: «Тогда будем знать что-нибудь еще». И уже в финальной сцене, когда они вместе с Вилсоном смотрят медицинскую мыльную оперу, один из персонажей на экране телевизора спрашивает другого, зачем они это делают. Нужно ли озвучивать ответ? «Потому что мы врачи. Когда мы ошибаемся, люди умирают».

Другие темы

Уважение — эта тема начинается с общения Хауса и Кадди, когда он цитирует песню — «Роллинг Стоунз»: «Нет, ты не всегда можешь получить то, что хочешь». Позже Кадди ответит ему другой строчкой из этой песни: «Если попытаться, то можно получить, что хочешь».

Эту тему можно проследить и в беседе пациентки с Вилсоном, когда она спрашивает, хороший ли человек доктор Хаус. Ответ Вилсона заставляет ее призадуматься: можно ли быть хорошим врачом, не заботясь о людях? Когда Ребекка отказывается от лечения, команда прикидывает, а нельзя ли опротестовать ее решение в судебном порядке, представив дело в таком свете, что болезнь оказала влияние на ее умственные способности? Здесь Хаус абсолютно тверд в своем решении не допустить такого поворота событий. Вилсон полагает, что теперь, встретившись с пациенткой лицом к лицу, Хаус уже не будет воспринимать Ребекку просто как еще одну историю болезни. Хаус уважает ее, а следовательно, должен уважать ее желания.

Форман и Кэмерон — обоих не устраивают причины, по которым их наняли на работу. Им кажется, что это свидетельствует о недостатке уважения со стороны Хауса. Получается, что Хаус пренебрег их заслугами в блестящих медицинских школах, успехами и даже тем, что они просто хорошие врачи. Кэмерон тем не менее настойчиво требует уважения от Хауса. «Как тяжело работать с человеком, который тебя не уважает», — говорит она.

Ляпы

  • В сцене, где Форман и Кэмерон вламываются в квартиру пациентки, Форман одет в костюм, в то время как на Кэмерон только открытая маечка на бретельках. Получается, что у худеньких двадцати-с чем-то-летних докторов уже бывают приливы? Или это просто такой способ намекнуть: «Что-то сегодня жарковато на улице, не правда ли?»
  • В этой же сцене Форман обследует собачью лежанку и замечает, что у собаки блохи. Животного при этом не видно, и сценой ранее нас убеждали, что у Ребекки никого нет. Так кто же следит за ее собакой?
  • Ребекка слепнет после разговора с Вилсоном, однако потом, когда она разговаривает с Хаусом, что-то не похоже, что она совсем ничего не видела, — она смотрит на дождь за окном, делает Хаусу «большие глаза» и весьма эмоционально плачет. Она же отказалась от лечения, почему же прозрела? Даже если она и способна различать только тени, ее жестикуляция выглядит фальшиво.

В чем дело, док?

  • Трахеотомия в этом эпизоде максимально детализирована.
  • Шейный бандаж слишком высоко размещен на горле Ребекки.
  • Фанаты сериала вели споры по поводу возможности проведения трахеотомии в палате, где находится МРТ-сканер, поскольку намагниченность металлических предметов может сказаться на нем. Но некоторые уверяют, что хирургические инструменты вовсе не обязательно должны быть намагничены.

О книге Пола Челлена «Доктор Хаус, которого создал Хью Лори»

Юнас Бенгтсон. Письма Амины

Отрывок из романа

Я сижу в комнате отдыха на одном из жестких деревянных стульев, стоящих вдоль стены. Никого нет, здесь собираются только покурить или посидеть у маленького телевизора, который висит на стене.

Не могу совладать с руками, они все время в движении, задеваю самокрутку и роняю пепел на брюки, отряхиваюсь. Скоро мне идти на прием к доктору Петерсону.

По коридору проходит Кристиан. Его видно сквозь большие окна из плексигласа, отделяющие комнату отдыха от прохода. Ему чуть за тридцать, голова с редкими волосенками, как всегда, опущена на грудь. Просто поразительно, насколько он ни во что не вникает. Он не обращает на меня внимания, его вообще мало что трогает.

Кристиан — шизофреник, как и я, но его болезнь серьезнее. Большую часть взрослой жизни до больницы он прожил со своей старой матерью. Она кормила его, подтирала за ним, а он все больше уходил в себя. Пока не заблудился. Стал совсем тихим, и всё, вот мать и не думала, что ему нужно к врачу: он ведь просто тихоня… Положили его после того, как он выпрыгнул с третьего этажа. Он упал на стоящие под окном велосипеды, которые смягчили падение, так что с ним ничего страшного не случилось. В больнице выяснилось, что он страдает аутизмом.

Термос с кофе мы с Кристианом увидели одновременно: белый термос с коричневыми кофейными пятнами на столике у стены. Реакция почти комическая: глаза Кристиана округляются, рот растягивается в глуповатой улыбке. Обычно термосы у нас убирают, но сегодня днем приходили студенты-медики, с нашими правилами, по-видимому, не знакомые.

Кристиан высматривает санитаров. Он стоит, вытянув шею, и напоминает суслика. Затем медленно проскальзывает в комнату отдыха, останавливается у двери и снова смотрит, нет ли санитаров. На меня ему плевать, меня здесь просто нет. В данный момент во всем мире существуют только он и белый термос, и санитары — единственное, что может встать у него на пути. Всё, медлить нельзя. Кристиан кидается к термосу, откидывает крышку и подносит его ко рту. Он пьет, из горла валит пар. Слышно бульканье.

Кофе течет по груди, окрашивая белую футболку с Колдинского фестиваля. Его тошнит, коричневая блевотина лежит на полу и дымится. А он снова подносит термос ко рту.

Проблема Кристиана в том, что он все время хочет пить. Дай ему волю, он бы упился до смерти.

Это я нашел его в тот раз, когда мы должны были красить наши комнаты. Задумано это было как часть терапии для трудоспособных пациентов. Ну и конечно, в целях экономии. И вот Кристиан исчез, все его искали. Он был на складе. Я нашел его опрокидывающим пятилитровое ведро с белой краской прямо в глотку. После того случая термосы и запретили.

В комнату входит Карин, санитарка. Заметив Кристиана, она быстро разворачивается, выбегает в коридор и зовет на помощь. Она пробует отнять у него термос, сил не хватает; ошпарив руку, она ругается от боли. Вбегают два санитара. Они дерутся с Кристианом, не могут его удержать. Всё в комнате забрызгано кофе. Появляется четвертый санитар с каталкой. Вот они надевают на него смирительную рубашку. Кристиану все равно, он по-прежнему борется за термос.

Его укладывают и делают укол. Кристиан крутится, пока укол не начинает действовать, затем его увозят. Карин смотрит на меня с упреком. И она права. Я мог позвать на помощь. Мог сбегать за санитаром. Но Карин знает, что я не лезу в чужие дела. Не хочу, чтобы на мне лежала вина за то, что мой товарищ провел всю ночь после припадка привязанным к кровати. И еще мне, наверное, было интересно посмотреть, сколько кофе в него влезет.

До прихода Микаеля я успел выкурить полсигареты: пора отправляться к Петерсону.

Мы идем по длинному светло-зеленому коридору. Репродукции Моне в рамках так прочно прикреплены к стенам, что их не отодрать даже в буйном припадке.

Микаель смотрит на меня:

— Чудно́, что тебя больше здесь не будет. Останутся одни придурки, грызущие ногти на ногах.

— Я хочу выйти сегодня.

— Конечно, конечно. Будем надеяться, что шведский гений не передумал…

Микаель — самый младший из санитаров, у него длинные волосы, собранные в хвост. Он не скрывает, что работает здесь, только чтобы по вечерам заниматься музыкой. Микаель слывет веселым малым. Верно, потому, что у него больше общего с пациентами, чем с кем-то из врачей или других санитаров. Случись ему на ночном дежурстве застукать кого-нибудь с косячком, он запросто может сесть рядышком и покурить за компанию.

Навстречу нам идет один из новых пациентов. Ему еще не принесли одежду, и он ходит в длинной больничной рубашке. Микаель кладет руку ему на плечо:

— По_моему, тебя ищет Гите. У тебя ведь в два бассейн?

Глаза безумные:

— Я не хочу… плавать…

— Не дергайся, я не знаю, что ей надо, она просто тебя искала.

Микаель отправляет его дальше по коридору. Он медленно, с пыхтением продвигается вперед.

— Не плавать… — бормочет он.

— Похоже, его перекормили лекарствами.

Микаель улыбается мне. Не будь на нем бейджика с именем, мы могли бы подружиться.

Мы идем дальше. Он ободряюще похлопывает меня по плечу:

— Конечно, он тебя выпишет. Конечно выпишет…

Я хочу выйти сегодня. Хочу выйти. Если Петерсон скажет: давай посмотрим, как пойдут дела, давай подождем пару недель или месяцев, я возьму с полки справочник по психологии — большой том в кожаном переплете, он достает его, только когда к нему приходят родственники пациентов, — разобью им оконное стекло, и — только меня и видели.

Я сделал все возможное, чтобы меня выписали. Последние несколько месяцев я много работал. Когда начинался приступ, я прятался в туалете. Кусал одеяло, чтобы не кричать. Следил за тем, как хожу, как ем, говорю. Усаживался, закидывал ногу на ногу, осознавал и признавал, сначала неохотно, но затем им удалось меня убедить. Меня потрепали по плечу, все были рады: их система работает, они могут больше, чем просто пичкать нас лекарствами.

О книге Юнаса Бенгтсона «Письма Амины»

Тоталитаризм и рождаемость

Глава из книги Массимо Ливи Баччи «Демографическая история Европы»

ХХ век приносит с собой новое явление: правительства и государства пытаются повлиять на демографические тенденции — зарождается подлинная демографическая политика. По правде говоря, сам принцип не нов: в XVII и в XVIII вв. была особенно распространена меркантилистская идея о том, что «governar es poblar» («управлять значит заселять» — исп.), и проводились некоторые меры, направленные на поддержку многодетных семей и стимулирование брака. Но подлинная демографическая политика прошлых веков состояла в том, чтобы перемещать население с места на место, имея в виду колонизацию, заселение новых территорий или укрепление границ. Мы уже упоминали об этих попытках, частью удавшихся, частью завершившихся провалом. Но только в XX столетии зарождается и набирает силу идея, что общество может вмешиваться в поток демографических событий и модифицировать его путем убеждения либо поощрения одних видов поведения и порицания или запрещения других. Этого не случилось бы, если бы в начале нашего века не обнаружилось со всей очевидностью, что пары контролируют рождаемость, а значит, планируют их, и что продолжительность жизни увеличилась в связи с очевидными успехами здравоохранения. Ход демографических событий уже не зависит только от милостей природы, от этих слабо поддающихся влиянию сдерживающих сил, о которых столько было сказано, а может быть направлен в определенное русло. Кроме того, вырисовывается такой тревожный феномен, как падение рождаемости, рассматриваемый не как неизбежный результат демографического перехода, а как ослабление общественных связей.

Однако прежде, чем мы будем говорить о «политике», следует упомянуть о жестоком уроне, какой конфликты великих держав нанесли европейскому населению, как за счет прямых потерь, так и вследствие насильственных переселений, проходивших после пересмотра границ. Это — тоже последствия «политики», глубоко затронувшие демографическую историю нашего века. Подсчитано, что в европейских странах, участвовавших в Первой мировой войне, за пять лет войны было мобилизовано 58 млн чел., то есть, грубо говоря, половина активного мужского населения, а убитых и пропавших без вести насчитывалось около 9 млн чел., что составляет 15,5% всех мобилизованных. Но к прямым военным потерям следует прибавить потери среди гражданских лиц, а также косвенные потери, вызванные новым повышением смертности от инфекционных болезней, например потери в 1918—1919 гг. от крупномасштабной пандемии инфлюэнцы, которая, вследствие лишений, вызванных войной, распространилась на обширных территориях и унесла более 2 млн жизней. Кроме того, полученные раны и увечья, перенесенные лишения и страдания долго тяготели над поколениями, в чью жизнь так или иначе вмешалась война. Массовая мобилизация имела такие прямые последствия, как отложенные браки или распад пар и, что само собой разумеется, заметное снижение рождаемости в военные годы. Были сделаны попытки оценить «несостоявшийся прирост» народонаселений некоторых стран, подсчитывая избыток смертей и дефицит рождений, но эти подсчеты остаются очень приблизительными — еще и потому, что в 1919—1921 гг. значительно повысилась рождаемость, а точность оценок сильно страдает от произвольности некоторых гипотез. Следуя такой методике, можно счесть, что для Европы — за исключением России — прямые и косвенные потери, вызванные войной, составляют 22 млн чел., то есть 7% населения, имевшегося в 1914 г. По России данные еще более приблизительные, к тому же последствия войны трудно отделить от потерь, причиненных революцией; Лоример считает, что, если не принимать в расчет эмиграцию, война и революция стоили стране 10 млн несостоявшихся рождений и 16 млн избыточных смертей, как на фронтах, так и среди гражданского населения. Вторая мировая война причинила потери того же порядка, что и первая, и приблизительность оценок, превышающих 20 млн, ничуть не меньшая еще и потому, что сильно возросла доля потерь среди гражданского населения. Ощутимый дефицит рождений в период 1939–1945 гг. был все же значительно меньшим, чем в период 1914–1918 гг. Сразу после войны возрастная структура наиболее пострадавших народонаселений — Германии, Польши, Советского Союза — несла на себе трагическую печать обоих конфликтов: малочисленными оказались поколения, рожденные в военное время, а поколение 1914–1918 гг. понесло потери еще и во время второго конфликта; ненормально обескровленными оказались классы возрастов, попавших под мобилизацию в обеих войнах (рожденные в последнее десятилетие XIX в. и между 1915 и 1925 гг.); обнаружилось и нарушение равновесия между полами.

Результаты обеих войн, особенно первой, следует оце­нивать не только по их влиянию на рост, структуру и распределение населения, но и в свете сложившегося убеждения в том, что Европа стремительно движется к демографическому оскудению, последствий которого давно опасались некоторые страны. Интересно проследить, как популярность доктрин Мальтуса, отражающих страх перед последствиями неконтролируемого роста, чередуется с противоположными опасениями, вызванными демографическим спадом. Страх перед «излишком» сменяется страхом перед «недостатком». Первые явные признаки этого обнаруживаются во Франции, где спад рождаемости был заметен уже в первой половине XIX в. После поражения в войне с Германией в 1870 г. растет и становится особенно драматичной озабоченность падением жизнеспособности Франции: с одной стороны — объединенная Германия, могущественная, густонаселенная, с мощными темпами прироста; с другой — побежденная Франция с ее небольшим приростом; чаша весов стремительно склонялась в пользу противоположного берега Рейна. Тревога по поводу демографической слабости или даже упадка Франции не ослабевает, и в начале века начинаются разговоры о конкретных мерах по повышению рождаемости. Доктрина о негативном влиянии демографического спада, с необходимыми поправками и добавлениями дожившая до наших дней, рассматривает военные, политико-дипломатические, культурные и экономические последствия демографического кризиса или застоя; выделим ее основные пункты. С военной точки зрения — когда войны преимущественно основывались на человеческом факторе — демографическая слабость по сравнению с другими нациями (англосаксонской, немецкой или славянской) выражается в отказе от экспансии, в поисках безопасности посредством заключения союзов, в опасениях спровоцировать другие державы (в первую очередь, Германию) напасть на Францию. Демографическое ослабление означает также сокращение колониальной экспансии, неспособность заселить новые территории и распространить французский язык и культуру. Все это не могло не сказаться отрицательно на политической роли Франции. Низкая рождаемость во Франции и высокая рождаемость в других странах притягивает иммиграцию, а это в свою очередь ослабляет французскую культуру и, так как иммигранты селятся в приграничных областях, подрывает ее безопасность. Наконец, демографическая слабость угнетает и экономическую систему, отражаясь на рынке рабочей силы, способности производства и накопления материальных благ, а также на духе предпринимательства.

Страх перед демографическим спадом понемногу распространяется по всей Европе одновременно с прогрессирующим падением рождаемости, последствия которого усугубляются потерями, причиненными войной, и достигает апогея между двумя мировыми конфликтами. На самом деле демографическая политика, осуществляемая сначала итальянскими фашистами, затем германскими нацистами, явилась искаженным выражением все того же страха перед демографическим кризисом — менее многообещающие меры борьбы с ним уже давно предпринимались во Франции, и почва для них была подготовлена. Речь идет о широкомасштабной политике, направленной на то, чтобы, используя различные рычаги, изменить сложившиеся формы поведения, касающиеся воспроизводства, брачности и, наконец, мобильности. Такая политика была характерна для тоталитарных идеологий. Неслучайно, что, кроме Италии и Германии, она расцветает во Франции Виши, в Японии и в Советском Союзе, где в 1930-е гг. был скорректирован достаточно «либеральный» закон о браке и семье, принятый в предыдущее десятилетие. В Италии демографическая политика была официально провозглашена Муссолини в его речи 1927 г. («Речь Подъема»): «Я утверждаю, что если не основным, то предваряющим условием политического, а тем самым и морального, и экономического могущества наций является их демографическая мощь. Будем говорить начистоту: что такое сорок миллионов итальянцев перед девяноста миллионами немцев и двумястами миллионами славян? Обратимся к западу: что такое сорок миллионов итальянцев перед сорока миллионами французов, плюс девяносто миллионов жителей колоний, или перед сорока шестью миллионами англичан, плюс четыреста пятьдесят миллионов в колониях? Господа! Если Италия хочет что-нибудь значить, она должна переступить середину этого века с населением не ниже шестидесяти миллионов человек». Первые конкретные меры были приняты в 1926 г. и состояли в изъятии из торговли противозачаточных средств; в 1927 г. был введен налог для холостяков в возрасте от 25 до 65 лет, то есть установлены налоговые привилегии для многодетных семей, а также премии, поощряющие брачность и рождаемость; в 1937 г. эти меры были усилены путем объявления семейного беспроцентного займа, который постепенно погашался с рождением каждого последующего ребенка. Этим основным мерам сопутствовали и другие, меньшего масштаба, касавшиеся заработной платы, преимуществ, предоставляемых на рынке труда лицам, состоящим в браке, или отцам многодетных семейств; организации пропаганды и т. д. Демографическая политика нацистской Германии проводилась с самого начала существования режима и основывалась на расизме, то есть защите чистоты «арийских» народов, что привело к запрету смешанных браков и стерилизации индивидуумов, «негодных» для воспроизводства. Принимались и меры, предполагавшие финансовую поддержку браков, рождаемости и многодетных семей. Я не буду говорить о геноцидах и о 6—7 млн жертв, которых они стоили: массовое уничтожение принадлежит к истории преступного безумия, а не демографической политики.

И в Германии, и в Италии — да и везде, где принимается подобная демографическая политика, — вводятся законы, препятствующие тому, чтобы «неомальтузианские» кампании и мода на малую семью приобретали новых сторонников. Ужесточаются наказания за аборты, не поощряется или прямо запрещается урбанизация, прекращается поток сельских жителей, стремящихся в города, эти рассадники неомальтузианства. Воспевается крестьянский мир, его здоровые обычаи, большие, многодетные семьи. Предпринимаются попытки укрепить семейную ячейку там, где она больше всего подвержена «опасностям индивидуализма и гедонистического эгоизма»: если невозможно изменить укоренившиеся обычаи, нужно хотя бы добиться, чтобы семьи производили на свет тех двоих или троих детей, которые необходимы для дальнейшего демографического развития нации. То, что католическая церковь заняла совершенно определенную позицию, объявив незаконным контроль над рождениями в энциклике Пия XI Casti connubii, выпущенной в 1930 г., послужило вкладом в фашистскую пропаганду, пусть и независимым от нее.

Как уже отмечалось, демографическая политика итальянских фашистов и германских нацистов обслуживала идеологии соответствующих режимов. Попытка стимулировать рождаемость предпринимается и во Франции, демографически ослабленной в результате войны и подверженной интенсивной иммиграции. В 1920 г. были приняты меры, усилившие запрет на аборты и поставившие вне закона «нео­мальтузианскую» пропаганду; в это же время контрацепцию приравнивают к абортам, поскольку она нарушает «высшие права нации», которая лишается своих потенциальных граждан. В 1932 г. выплаты пособий многодетным семьям, ранее совершавшиеся частными предприятиями, берет на себя государство. В 1938 г. суммы пособий увеличиваются, и становится понятно, что цель этих выплат — стимулирование рождаемости. В 1939 г. вводится Семейный кодекс, подкрепляющий меры в защиту семьи, особенно с тремя детьми. Демографическая политика правительства Виши начинает походить на фашистскую.

В Советском Союзе ситуация сложилась весьма своеобразная и непростая. Свобода брака, развода и абортов, провозглашенная в первые годы революции, сменилась в 1935—1944 гг. политикой, направленной на увеличение народонаселения, ограничивающей аборты и развод, укрепляющей единство семьи и авторитет родителей. Были введены семейные пособия и выплаты на детское питание. Новая политика была заявлена в мае 1935 г. в речи Сталина: «самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры». Но скрытые причины изменения демографической политики советского государства заключались вовсе не в тенденциях к снижению рождаемости, как в других европейских странах: в Советском Союзе рождаемость по-прежнему оставалась высокой. Изменения эти были вызваны ужасными демографическими по¬следствиями самой сталинской политики — сворачиванием НЭПа и началом чересчур амбициозной индустриализации. Последняя сопровождалась бурным процессом урбанизации. Чтобы поддержать эти нечеловеческие усилия, стали изыматься продукты из деревень (продразверстка). В 1927—1928 и 1928—1929 гг. кампании по продразверст¬ке оказались крайне неудовлетворительными, и в городах пришлось прибегнуть к распределению хлеба по карточкам. Индустриализация была близка к краху, и в 1929 г. было принято два важнейших решения: ликвидировать класс богатых крестьян («кулаков»), объявленных врагами революции, и осуществить насильственную коллективизацию. Первое решение реализовывалось в три этапа, вплоть до 1932 г. — в результате было сослано, согласно данным, приведенным Молотовым, 6–7 млн чел. (а по мнению некоторых — до 10 млн), многие из которых погибли во время изматывающих переездов или в трудовых лагерях от голода, холода, болезней, другие были расстреляны. Коллективизация же оказалась легким способом изъятия зерна — гораздо проще изымать зерно у находящихся под строгим контролем крупных коллективных хозяйств, чем у миллионов сопротивляющихся семей. Благодаря хорошему урожаю продразверстка 1930 г. прошла успешно, и появились иллюзии, будто в 1931 и 1932 гг. квоты могут быть увеличены. Но план провалился: крестьяне, насильно загнанные в колхозы, распродали инвентарь и утварь, забили скот, посеяли мало, а собрали еще меньше. В 1932 г. на Украине у крестьян было изъято 45 процентов и без того скудного урожая. Во всех сельскохозяйственных районах — в Поволжье, на Северном Кавказе — начался голод. Смертность от него была огромной — в 1933 г. по всей Украине количество смертей утраивается, наступает кризис смертности, сравнимый с самыми страшными кризисами, имевшими место при традиционном типе воспроизводства. Государство всеми способами скрывало информацию об этом и отрицало сам факт голода и высокой смертности: такую цену пришлось заплатить за грубейшие ошибки в планировании и безжалостное подавление деревни. Сопоставление данных переписи, проведенной в декабре 1926 г., с другими данными, в том числе и секретными архивными данными переписи января 1937 г., дают основания предполагать, что за десять лет раскулачивания и коллективизации погибли 9 млн чел.

Проводивший политику увеличения народонаселения и перед началом переписи 1937 г. торжественно объявивший, что население Советского Союза достигло 170 млн чел., Сталин не пожелал признать того, что, согласно подсчету данных переписи, эта цифра снизилась до 162 млн (тем самым, то, что тщательно скрывалось, сделалось явным). В феврале 1937 г. «Правда» писала: «Славная советская разведка, во главе со сталинским наркомом товарищем Н. И. Ежовым, разгромила змеиное гнездо предателей в аппарате советской статистики». Таким образом, в результате государственного насилия «пропало» почти 10 млн чел., результаты переписи были объявлены недействительными, а ответственные за ее проведение и все исполнители — ликвидированы.

Демографическая политика, направленная на стимулирование рождаемости, в общем и целом дала весьма скромные результаты. Хотя поощрения и вознаграждения вызвали ускорение браков и рождений (особенно в Германии, где были пущены в ход значительные средства), все это длилось недолго, до Второй мировой войны, и не оказало глубокого влияния на выбор, осуществляемый семейными парами. Но эра господства демографической политики имела по меньшей мере два негативных последствия: во первых, система запретов и препятствий к свободному репродуктивному выбору оставалась в законодательстве многих европейских стран вплоть до 1960-х гг., во-вторых, стремление порвать с тоталитарным прошлым надолго укре¬пило людей в мысли, что демографические переменные являются нейтральными и не зависят от явлений общественной и политической жизни.

О книге Массимо Ливи Баччи «Демографическая история Европы»

Случайный путник

Авторское предисловие Харуки Мураками к сборнику рассказов «Токийские легенды»

Я, Харуки Мураками, — автор этих историй. Рассказывать их я буду от третьего лица, а сам появлюсь только в предисловии. Как в каком-нибудь старинном представлении — выйду перед закрытым занавесом, скажу несколько слов, поклонюсь и уйду. Времени много не займет, поэтому наберитесь терпения.

Почему я здесь появился? Просто подумал, что пришло время рассказать несколько странных историй, случившихся со мной в прошлом. Признаться, случаи такого рода происходили в моей жизни нередко. Некоторые имели смысл и как-то повлияли на мою жизнь. Некоторые же так незначительны, что и не заслуживают особого внимания. Они никак на мне не отразились… пожалуй.

Но даже если вынести этот опыт на суд честной компании, ожидаемого воздействия он не окажет. Скорее всего, рассказ закончится отрезвляющим: «Вот оно как… Чего только на свете не бывает…» Беседу эта фраза не поддержит, а тема захлебнется банальным: «И со мной нечто похожее бывало». Будто пущенная не в то русло вода, мой рассказ уйдет — как в песок. Повиснет короткая пауза, и после нее кто-нибудь другой заведет совсем другой разговор.

Видимо, проблема тут — в манере речи, подумал я и попробовал описать все то же самое в журнальных очерках. Надеялся, что к письменной форме люди отнесутся с бо́льшим интересом. Не тут-то было — мне почти никто не поверил. Некоторые так и сказали: все это выдумки. Считали, раз я писатель, то все мои истории в большей или меньшей степени —фантазии. Действительно, когда я пишу прозу, то занимаюсь откровенным сочинительством, на то она и проза. Но в остальное время абсурдных небылиц нарочно не выдумываю.

Так вот, пользуясь случаем, вместо пролога к повествованию я хочу вкратце поведать вам одну причудливую житейскую историю. Самую незначительную. Иначе, если дело дойдет до событий, изменивших мою жизнь, на это уйдет как минимум половина книги.

С 1993 по 1995 год жил я в городке Кембридж штата Массачусетс. Имел статус преподающего писателя и работал над длинным романом «Хроники заводной птицы». На площади Чарльза в Кембридже есть джазклуб «Бар Регата», где мне довелось побывать на множестве джем-сейшенов. Зал у них подходящих размеров, атмосфера весьма располагает, там часто играют известные музыканты и много за это не берут.

Как-то раз там выступало трио под руководством пианиста Томми Фланагана. Жена моя тем вечером была чем-то занята, и я пошел в бар один. Томми Фланаган — один из самых моих любимых джазовых пианистов. Обычно в составе какого-нибудь джаз-банда он играет пылко и проникновенно, утонченно-уверенно. Его соло непревзойденно красивы. Устроившись с бокалом калифорнийского мерло в руке поближе к сцене, я наслаждался его выступлением. Но если честно, то в тот вечер его игра не зажигала. Может, он неважно себя чувствовал или был не в духе. Вечер едва начался. Нет, выступление было совсем не плохое, но в нем не хватало чего-то. Не брало за душу. Даже магического блеска в глазах не было. «На него не похоже. Может, еще поймает кураж», — надеялся я и слушал дальше.

Но время шло, а желаемый кураж не приходил. Чем дальше, тем больше во мне крепло что-то вроде раздражения. Не хотелось бы, чтобы все закончилось именно так. В этот вечер хотелось бы чего-то запоминающегося, а завершится все так — и останется лишь разочарование. Или почти ничего не останется. К тому же вряд ли представится случай услышать Фланагана еще раз (как, по сути, и произошло).

Меня вдруг посетила мысль: а что, если мне разрешат заказать две мелодии? Какие я предпочту? Хорошенько поразмыслив, я выбрал «Барбадос» и «Несчастных влюбленных». Первая — композиция Чарли Паркера, вторая — Дюка Эллингтона. Для несведущих в джазе поясню: ни ту ни другую популярной не назовешь. Играют их редко. Первую иногда удается услышать, но в творческом наследии Чарли Паркера она занимает далеко не главенствующее место. Что же до второй, многие ее вообще никогда не слышали. Этим я хочу сказать тебе, читатель, что выбор мой был сделан со вкусом.

У такого мысленного заказа маэстро, несомненно, были свои причины. Томми Фланаган их впечатляюще записал: первую — как пианист на альбоме «Dial J. J.» (1957 год) группы Дж. Дж. Джонсона, вторую — в составе квинтета Пеппера Адамса и Зута Симза на альбоме «Encounter!» (1968 год). За свою долгую карьеру Фланаган переиграл и записал бессчетное количество мелодий, но я любил его соло именно из этих двух— пусть короткие, но интеллектуальные и живительные. Поэтому я и подумал, что было бы здорово услышать их сейчас собственными ушами. Вот он спускается со сцены, прямиком подходит к моему столику и говорит: «Эй, привет! Давно смотрю на тебя. Похоже, ты хочешь что-то услышать на заказ? Валяй, назови пару мелодий!» Представляя эту картину, я не сводил с него глаз. Прекрасно осознавая, что это сумасбродная, несбыточная идея.

Однако Фланаган даже не взглянул в мою сторону. Не говоря ни слова, он просто сыграл под занавес одну за другой эти две композиции! Сначала балладу «Несчастные влюбленные», затем ритмичную «Барбадос». Не выпустив бокала из рук, я просто лишился дара речи. Я был просто ошеломлен. Надеюсь, любители джаза меня поймут. Вероятность того, что из бесчисленного количества джазовых композиций маэстро напоследок сыграет именно эти две, астрономически ничтожна. И — что немаловажно для такого события — исполнение было прекрасным и чарующим.

Второе событие произошло примерно тогда же. И тоже связано с джазом. В тот день я заглянул после обеда в магазин подержанных пластинок недалеко от музыкального колледжа Беркли. Порыться на полках со старыми дисками — один из немногочисленных смыслов моей жизни. В тот день я откопал старую пластинку Пеппера Адамса «10 to 4 at the 5 spot» лейбла «Riverside». Это живая запись неподражаемого квинтета Пеппера Адамса при участии трубача Доналда Бёрда в нью-йоркском джаз-клубе «Five Spot». «10 to 4» означает «без десяти четыре утра». В смысле, они так разошлись, что играли до рассвета. Фирменное издание в таком состоянии, будто конверт только что вскрыли, — и стоит каких-то семь-восемь долларов. У меня был японский диск, но уже изрядно мною запиленный. К тому же приобрести фирменное издание в таком состоянии и за такие деньги — своеобразное чудо. Сияя от счастья, я купил пластинку и направился к выходу. Там меня окликнул шедший навстречу парень:

— Hey, you have the time?*

Я взглянул на часы и машинально ответил:

— Yeah, it’s 10 to 4.

И только после этого чуть не поперхнулся, заметив совпадение. Да ну! Что же такое вокруг меня происходит? Такое ощущение, что бог джаза (если он есть где-нибудь в небе Бостона) улыбается, подмигивая мне: «Yo, you dig it?»**

Оба этих случая совершенно незначительны по своей сути. Течения жизни они не изменили. Просто меня поразила сама их причудливость. Из разряда «бывает же такое».

Признаться, я мало интересуюсь оккультными явлениями. Гадания меня не прельщают. Я считаю: чем идти за решением к гадалке, куда лучше напрячь собственную голову. Голова — так себе, но с ее помощью выйдет, по крайней мере, быстрее. Так же безразличен я к экстрасенсам. Если честно, нет у меня ни малейшего интереса ни к метемпсихозу, ни к духам, ни к посланиям насекомых, ни к телепатии, ни к концу света. Это совсем не значит, что я во все это нисколько не верю. Я даже считаю — пусть будет, раз есть. Лишь бы не касалось меня лично. И все же немногочисленные таинственные явления время от времени оставляют след даже в моей скромной жизни.

И что, я их целенаправленно анализирую? Ничуть. Просто принимаю как есть и продолжаю жить, как и прежде. Размышляя: «Бывает же такое» или «Пожалуй, бог джаза существует».

Следующую историю рассказал мне один знакомый. Я по какому-то поводу изложил ему два предыдущих эпизода, после чего он серьезно задумался и наконец произнес:

— По правде говоря, мне довелось пережить нечто похожее. Ни с того ни с сего. Особо странным этот опыт не назовешь, но подходящее объяснение происшедшему на ум не приходит. Как бы там ни было, случайное стечение обстоятельств в результате привело меня в совершенно неожиданное место.

Чтобы стало непонятно, о ком идет речь, я изменил несколько фактов, а в остальном сохранил его рассказ как есть.


* «Эй, время знаешь?» (англ.) (Здесь и далее прим. переводчика.)

** Здесь: «Ну как, в кайф?» (англ.)

О книге Харуки Мураками «Токийские легенды»

Олег Гладов. Мужчина, которому можно

Отрывок из книги

«Переход на Кольцевую линию. Уважаемые пассажиры, не забывайте свои вещи при выходе из вагона…»

Мы с Шиловым проснулись под вечер. Пока пили пиво и добирались из его Мытищ до метро — вечер превратился в ночь. Скоро переходы закроют. Чтобы не было скучно, у нас с собой четыре «светлого». Людей в вагоне почти нет.

— Я знаю одного чувака, — говорю я, — его отец озвучивал все эти объявления в метро.

— А я… — Шилов отхлебывает из банки, — нашел раз в метро сумку. Там был плеер и триста рублей денег.

Мы стоим, прислонившись к стеклу, за которым видно происходящее в соседнем вагоне. Там несколько мужиков со здоровенной «бетакамовской» камерой и логотипом одного из центральных каналов на спинах.

Гример пудрит лица парочке актеров.

— И где плеер? — спрашиваю я.

Шилов пожимает плечами:

— Дал одной тетке послушать. Третий месяц у нее по венам плавает.

Он смотрит по сторонам и прикуривает сигарету. Старушка в коричневом пальто, заметив это, неприязненно поджимает губы. На следующей станции, кинув на нас уничтожающий взгляд, она выходит.

— Слы, — говорю я, — дай сигарету.

— В жопу ракету. — Шилов смотрит, как актеры в соседнем вагоне, размахивая руками, спорят перед объективом камеры. — Ты бросаешь.

Точно. Я и забыл. Но курить все равно охота.

— Однажды я не курил целый месяц, — говорю я.

Шилов молчит.

— Ты знаешь, что я не ругался матом десять лет?

Шилов выдыхает дым.

— И как-то не занимался сексом целых два с половиной года?

Шилов допивает пиво и бросает в банку окурок.

Потом переводит взгляд на меня:

— Ты чё, ебанутый?

Следующая станция. В вагон заходит тетка в метростроевской форме с рацией в руке.

— Кто здесь курил?

Немногочисленные пассажиры смотрят на нас. Но молчат.

— Кто курил? — повышает голос она.

Мы тоже молчим.

— Не поедем, пока тот, кто курил, не выйдет. — Тетка обводит вагон суровым взглядом и угрожающе поднимает рацию.

Молчание. Поезд не трогается с места. Люди начинают переглядываться. Шилов хмыкает.

— Да не курил никто, — тоскливо говорю я, — поехали уже…

— Единственный поступок, которым я горжусь, — говорит Готье, — это то, что я бросил курить.

— Поступок, который меня не радует, — говорит он, — это то, что я начал курить опять.

Я бросаю.

— Купи новый автомобиль, выедь на нем на трассу и сбей первоклассницу. А потом попробуй бросить курить, — говорит Готье.

Я брошу.

— Трахни шлюху без презерватива, зарази свою любимую девушку СПИДом, а потом попробуй бросить курить, — говорит он.

У меня получится.

От никотина желтеют зубы. И кашель по утрам.

А еще курящие мужчины не нравятся ей. Она мне так сказала. Вернее, сначала улыбнулась и, сморщив нос, произнесла:

— Денис, ты бы мог не дымить на меня своей сигаретой?

А потом сказала, что курящие мужчины ей не нравятся. Я вообще хорошо запомнил все, что она говорила, в том кафе, где мы сидели после харизматематического PARTY.

— А Любомир курит? — спросил я.

— А при чем тут Любомир? — Она пожала плечами.

Отлично. Один мудак ни при чем. При чем другой мудак. Лёня.

— Это ты снимался в том сериале? — спросила она его, как только Слоненок покинул нас.

Два специальных «мудака» от жюри конкурса.

— Мне понравилось, — сказала она и посмотрела на нас: — А вам?

Шилов промолчал.

И я — член жюри, — впервые нарушив пакт со своей совестью, подыграл одному из главных номинантов.

— Да, — сказал я, — понравилось.

Именно Лёня пригласил ее в кафе. Именно там продолжился их разговор. Именно из-за этого приходится теперь терпеть этого мудака в нашей компании.

Я брошу курить.

— Вынь родного брата, еще теплого, из петли, сделанной из маминой бельевой веревки. А потом попробуй бросить курить, — говорит Готье.

Лёня Кошмар провожает ее домой. Он бывает на ее фотосессиях. Она снимается для каталогов. Ее называют Надин. С ударением на второй слог. Мне тоже можно ее так называть.

Теннис. Бассейн. Утренняя пробежка. Кофе без сахара и сливок.

Ее ждет какой-то крупный контракт за бугром. Лёня говорит с ней, когда она сидит с ним рядом за столиком в очередной кафешке. Лёня подвозит ее иногда на папином «бумере». Ей нравится машина. Она тоже хочет такую же. Только красного цвета. Кабриолет.

Мудак, которого приходится терпеть. Или это ему приходится терпеть нас?

Шилов по моей просьбе вежлив.

Готье извлекает из себя свои лучшие перлы. По моей просьбе.

Надин часто улыбается в нашей компании.

Я начал отжиматься по утрам.

И еще — она всегда носит белое.

— Аптечка в шкафу, — говорит Чаппа, откидывая со лба дреды.

Он щурится от дыма торчащей в углу рта сигареты и жует жвачку. Диван, на котором он сидит, стоит посредине комнаты. На стене красно-зелено-желтый флаг и постер Боба.

На маленьком столике перед диваном — пакет, привезенный нами. Чаппа отсчитывает купюры. Шкаф — за моей спиной.

Мы с Шиловым упорно надирались весь предыдущий вечер и полночи. Башка раскалывается. Фыл молча пьет пиво в одном из кресел. От этого зрелища мои почки начинают намекать о своем существовании.

— В другом ящике, — говорит Чаппа.

Выдавливаю на ладонь четыре таблетки. Тупо смотрю на них. Чаппа тушит сигарету в пепельнице и, выдохнув клуб дыма в потолок, откидывается на спинку дивана. Его дреды достают до плеч.

— Чё, забыл, как это делается?

Я обвел комнату взглядом в поисках стакана воды.

— Если ты собираешься это пить, то делаешь большую ошибку, ман.

Пошел нах, думаю я, членосос хренов.

— Анальгин, как и все в этом мире, нужно употреблять правильно. — Он зевает.

Шилов молча заливает в себя пиво.

— Знаешь, как правильно?

Членосос хренов.

— Врачи об этом не расскажут… — Чаппа достает из-за уха туго заряженную папиросу. — Они о многом не рассказывают. Вот анальгин, например… Тут же из названия понятно, как его правильно принимать, ман.

Он прикуривает косяк.

— Чё ты на меня смотришь? Да, чувак… Ты правильно понял.

Он еще раз затянулся.

— Через анал… То есть через жопу…

Пилюли подействовали минут через десять. Гвоздь из виска переместился к затылку. Или это чапповский сканк помог? Для себя он держит качественный. И для нас не жадничает. Когда пустая папиросная гильза отправилась в пепельницу, он завел The Wailers.

Я вспомнил, что три года назад Чаппа и знать не знал, кто такой Боб Марли. Он жил себе во Львове, выращивал коноплю на даче и толкал ее местным хлопцам. И усиленно экспериментировал со своей продукцией.

Однажды этот в хлам накуренный хрен сорвал себе какой-то контроллер в башке. Взял и принял ислам. Поехал в Россию, нашел мусульманскую общину и сделал обрезание. Полгода ходил с бородой, совершал намаз и мечтал отрезать башку Салману Рушди. Потом контроллер повернулся в другую сторону. Или вообще, нах, оторвался. Потому что сейчас Чаппа убежденный растаман.

Ходит теперь с дредлоком и обрезанным хуем.

— Если будешь принимать анальгин правильно, нужно к проктологу раз в полгода ходить. Проверять, правильный ли у тебя прикус…

И задвигает такие вот телеги.

— Я умный, — говорит он после второй папиросы. — Я пиздец какой умный. Думаешь, я не знаю, как зарабатывать деньги легально? Знаю.

— Главное — идеи, — говорит он, постукивая себя пальцем по виску, — а идей здесь… Не задумок, ман… А настоящих идей…

«I shot the sheriff…» — поет Боб из динамиков.

Чаппа вещает, забравшись с ногами на диван. Фыл впервые на моей памяти не жрет ничего после косяка. Это сразу должно меня настораживать. Но мне не до Шилова. Этот мутант готовит в себе коктейль Молотова, качественные ингредиенты которого стопудово снесут ему башню полчаса спустя. Я сквозь остатки анабиозного похмелья, опускающего действия анальгина и вступившей в силу второй волны каннабиола, рассеянно внимаю Чаппе:

— Никому не приходит в голову, как неудобно сидеть на обычной мебели беременным теткам… — говорит он. — И это моя основная идея…

«BUFFALO SOLDIER…» — поет Боб.

— Тут ничего сложного… — Чаппа облизывает губы и сует руку куда-то за спинку дивана.

— Плод создает избыток веса и давит своей тяжестью на поясницу, на крестец и вообще на тазовые кости…

Он достает бутылку газированной минералки, наливает мне в стакан, а сам пьет прямо из горлышка. Пузырьки проходят по языку легкой наждачкой, щиплют нос и выступают на глазах мягкой влагой.

— Спасибо, — говорю я.

— За что?

— За воду.

— За воду спасибо не говорят. — Он снова приложился к бутылке.

— А за газ в воде?..

Чаппа уставился на меня. Потом хмыкнул:

— Не знаю… Тогда на всякий случай пожалуйста…

Во-о-от… Нужно производить специальную мебель для беременных… Анатомические кресла там… Ну и самое главное — столы с вырезом для пуза.

Чаппа взял подушку, засунул ее себе под майку и уселся возле стола в углу комнаты: псевдоживот уперся в столешницу.

— Как, нах, с таким пузом можно чё-нибудь делать?

Он поднял руки и несколько раз ткнул животом в стол.

— Всего ребенка помнешь…

В бутылке Шилова осталось треть.

— Но самое главное — никто не думает о людях, которые ненавидят сладкое…

Чаппа, не вынимая подушки, вернулся на диван.

— О них думаю я, ман… — Он снова постучал себя пальцем по виску. — О людях, которые не могут есть варенье, торты и пирожные. — Специально для них я буду

выпускать соленое мороженое, жвачку со вкусом бекона и «SNICKERS SALT» с соленым арахисом… Я буду производить круассаны с соленым повидлом… И само соленое повидло… Торты с маринованными грибами… Бля!

Все, что угодно, чувак…

— Ни хуя себе, — сказал я.

— И самое главное — эта ниша не занята… Никем.

Он вынул подушку из-под майки и кинул на пол.

— FUCK! Думаю, чё так стрёмно сидеть-то?!

Чаппа взял со столика пачку денег и взвесил ее в руке.

— Но есть еще один способ получения капусты… Его можно реализовать в любом городе, где есть крупные фирмы и телефоны. То есть в любом, ман. Идея не моя, поэтому дарю…

К тому моменту, когда Чаппа закончил рассказывать, Шилов допил бутылку до дна.

В метро Шилов забрал у меня плеер, где торчал диск из «Китайского летчика». Людей в вагоне было много. Поэтому зрителей, видевших, как он устраивает слэм, сидя на скамейке, и подпевает «Мясотрясам», хватало. Потом, пока я немного отстал, завязывая шнурок, на выходе со станции, этот мутант безуспешно пытался взобраться

на эскалатор.

Я подошел и секунд двадцать с удовольствием наблюдал за этим зрелищем.

— Блядь! Да что с этой херовой лестницей! — наконец распсиховался он.

— Чувак! — сказал я. — По этому эскалатору спускаются! А вот по тому… — Я показал большим пальцем за спину, — поднимаются наверх. Нам туда.

И зачем мне понадобилось покупать стельки?

— Лось! Тетя-мотя-тетя-мотя! Лось! Тетя-мотя-обормотя! — орал Шилов, расхаживая туда-сюда по тротуару и специально расталкивая прохожих возле обувного недалеко от ГУМа. Слава богу, он не зашел внутрь.

— Заполните, пожалуйста, этот купон. — Продавщица протянула мне бумажку. — Тогда вы сможете участвовать в розыгрыше призов.

— Каких? — спросил я.

Продавщица не ответила. Она смотрела мне за спину.

— Саша, — сказала она рослому парню в футболке с эмблемой магазина, — сделай что-нибудь…

Я поглядел через плечо.

Вообще-то Фыл не танцует. Сам говорил, что не любит. Зря. Есть на что посмотреть. Особенно когда он в настроении. Шилов подпрыгивал на одной ноге, отставляя другую в сторону, и хлопал в ладоши. Три прыжка в одну сторону. Три обратно.

— Эй! Здарова — цыц — капец! Это далеко еще не канец! — орал он.

Из следующего магазина нас попросили уйти сразу.

— Шилов! — сказал я на улице, начиная свирепеть.

— Да? — с готовностью ответил он, внезапно перестав хлопать в ладоши.

— Ты можешь не петь, а?

— Легко, — ответил он и снова начал подпрыгивать.

Три прыжка вправо. Три влево.

В ГУМе нас тормознули на входе.

— Чувак! — сказал я. — Давай я возьму такси и отвезу тебя домой, а?

— Нормуль, — ответил он.

За минуту до этого Шилов раз тридцать крикнул гумовскому охраннику «Пока, красавчик!», каждый раз поднимая сжатую в кулак руку над головой.

— Я ссать хочу, — сообщил вдруг он.

— Блин. До дома не потерпишь?

— Нет.

В туалет возле Кремлевской стены он спустился сам. Подозрительно спокойный. И почти сразу я понял, что мне тоже следует туда войти — из-за громких голосов за дверью.

— Блядь! Этот урод вообще охуел! — услышал я, проникнув в гулкое помещение.

Возле писсуаров стояли три злых мужика. Самый злой отряхивал свои брюки носовым платком. Шилова нигде не было видно. Я быстро прошел вдоль кабинок. Шилов

стоял в предпоследней. Он мочился, держась одной рукой за стену, и, тихо смеясь, покачивал головой так, будто услышал что-то очень веселое.

— Хули, успокойся! Он обоссал меня! — донеслось от писсуаров. — Убью, на хуй!

— Наверх выйдет, там его и мочканем, — сказал другой голос.

Дебилы. Наверху полно карабинеров. Так что веселья не будет. Если троица не против переночевать в райотделе, конечно. Шилов появился из кабинки, застегивая штаны. Наушники от плеера волочились за ним по полу.

— Шилов, с тебя новые уши, — сказал я, вытащив из кармана остро заточенный карандаш и вставив его между пальцами правой руки. Словно FUCK. Простейшее оружие городского партизана.

Но оно нам не понадобилось.

Я чё, зря, что ли, стригусь под ноль и отъел ряху на девяносто килограммов?

О книге Олег Гладов «Мужчина, которому можно»