Анна Старобинец. Первый отряд: Истина

Отрывок из книги

— …Что ты видела?

— В смысле?

— В нашем кинозале, полчаса назад. Что — ты — видела — там?

— Нам показывали мультфильм. Русско-японский. «Первый отряд» называется. На пиратском диске — поэтому качество было не очень. Экранка. Но мне все равно понравилось…

Это не вранье. Это еще не вранье…

— Так, мультфильм. Замечательно. И что там было, в мультфильме?

— Ну, там. Вторая мировая война. Пионеры-герои. У них там такие… экстрасенсорные способности. В первый день войны их убивают фашисты. Остается только одна девочка, Надя. И она получает задание от Шестого отдела — отправиться в мир мертвых и попросить этих бывших пионеров… то есть, друзей, ну, которых как бы убили…

…У него прозрачные глаза, у Подбельского. Прозрачные — и самую малость в голубой, как пластиковая бутылка из-под Аква-минерале. Смотрит без выражения. Слушает, не перебивая. Или вообще не слушает…

— …Как бы она должна попросить их о помощи. Чтобы они приехали из мира мертвых и приняли участие в битве с фашистским бароном…

— А еще что-нибудь ты видела?

— …Ну и они соглашаются, а этот барон…

— Я говорю: еще что-нибудь ты видела? Другое?

Если молча помотать головой, но не говорить «нет», если не говорить вслух, будет почти не больно…

— Что ты мне головой тут трясешь? Я тебя русским языком спрашиваю… Или ты по-русски не понимаешь? Так я тебя на мове спрошу: шо ты бачила?

Ненавижу. Ненавижу, когда он «шокает». Как у хохлов у него все равно не получается. А получается ненатурально и тупо. Фальшиво…

— Шо ты бачила, дивчина?

Презирает, типа. Переход на мову — это у него обозначает презрение. С недоделками — недоделанным языком…

— Шо не размовляешь? Ну что ты молчишь? Ничего не видела, да? А вот другие почему-то видели!

…Да, они видели. Каждый по маленькому кусочку. Цыганка видела. Рыжий видел. И Клоун. Жирная видела… А Н емой все последние полчаса проскулил — значит, тоже видел… Я дала ему листок и карандаши, попросила нарисовать. Он взял белый. И нарисовал круг. Белый круг на белом листе…

— Цыганка видела, — Подбельский загибает на руке палец, длинный и желтый. — Рыжий видел…

— Почему вы называете ее цыганкой, Михаил Евгеньевич? Вы же сами нас за это штрафуете. Учеников следует называть по именам. Ее зовут Лена…

— Цыганка видела кровь! Рыжий видел огонь! — он орет; кадык елозит под тонкой коричневой кожей, как акулий плавник, — Клоун видел лед! Немой видел луну! — вверх-вниз, вверх-вниз, если он заорет громче, этот плавник вспорет ему шею изнутри… — А ты? Что видела ты?

…А я — я видела все.

Я могу сложить этот паззл.

В красочном мелькании кадров, между девочкой с тонкими ножками и перекошенными рожами фрицев, между мечом и катаной, между березой и танком, на какую-то долю секунды, но я все-таки видела —

Луну — огромную и червивую, как шляпа гигантского гриба, гнойно-желтую луну во все небо, источенную черными пятнами океанов.

И лед — непрозрачный и желтоватый, как слипшийся старый сахар.

И круг — пустой черный круг, который очерчен на льду…

И я знала, я как всегда знала, что в этот круг должен кто-то войти, но он не пришел, этот кто-то, и это его отсутствие обозначает конец…

И всего лишь на долю секунды — но я слышала шепот: «Все. Время вышло».

А потом была тень — тонкая, острая, быстрая.

А потом была кровь.

И взрыв.

И огонь.

И это не был мультфильм. Это было между мультфильмом. Секундное копошение жизни — или, может быть, смерти — среди разноцветных картинок. Секундное вкрапление бреда — моего бреда — в японское анимэ…

Я могу сложить этот паззл — потому что я складывала его много раз. Огромная луна и ледяная короста, круг, в котором нет никого, но в котором должен быть кто-то, и черная тень, и кровь, и огонь…. Я видела эту картинку сто раз, я вижу ее в своих снах. Я не знаю, что она значит — но я точно знаю: в русско-японском мультфильме ее быть не должно.

И еще я знаю — Михаилу Евгеньевичу, директору интерната, я ничего не скажу.

Потому что не знаю, кто он на самом деле.

Мы давно уже договорились — все мы шестеро, я и Цыганка, Рыжий и Клоун, Жирная и Н емой — мы не будем ему доверять. Благодарность — пожалуйста. Где бы мы были, если б не он? В засранных украинских, русских и белорусских детдомах под Донецком и Харьковом, под Мурманском и С ыктывкаром, под Барановичами и В итебском… Было бы у нас теплое море? Нет. Был бы у нас дельфинарий? Нет. Свежие фрукты и шоколад, орехи и рыба, креветки и чипсы? Ха-ха. А иностранные языки, английский и немецкий с четырех лет? Нет. Кинозал, интернет, библиотека, медкабинет — укомплектованный, как в президентской больнице? — не-а. Только зачем он нам здесь, в севастопольском интернате для детей-сирот, такой вот медкабинет? Все эти проводочки, экранчики, подмигивающие кнопки, кабинки с нарисованными на стекле ангелочками и надписью «Дневной сон»?.. Непонятно.

Раз в неделю — а иногда чаще — по распоряжению Михаила Евгеньевича белокурая медсестра делает каждому из нас по укольчику. В вену. «Витамины», — говорит Михаил Евгеньевич. Он добрый, он учит нас языкам, он заботится о нашем здоровье… Витаминов в организме должно быть в избытке. Только вот от его витаминов почему-то очень хочется спать. Дневной сон — в аккуратных кабинках.

Дневной сон на спине так полезен для организма подростков. Медленней бьется сердце и расслабляются мышцы. Кровь отливает от ног, расправляется позвоночник. Дневной сон дарит отдых. Дневной сон порождает чудовищ…

Мы все видим огонь и лед. Раз в неделю — а иногда чаще.

Они видят огонь и лед — а я вижу еще больше. Огромную гнилую луну — и круг, в который никто не вошел… «Это все от усталости», — говорит Михаил Евгеньевич. — «От нехватки витаминов в организме».

Мое первое воспоминание — эта фраза. Мне пять лет, я только проснулась. Сквозь тонированную стенку кабинки едва пробивается солнце — а мне приснилась луна, и я громко кричу от страха. Я кричу: «Папа!». Он сразу приходит. Он гладит меня по волосам, наш директор, наш добрый папа Подбельский. «Это все от нехватки витаминов», — говорит он. — «Поспи еще — и все пройдет, девочка». Он врет. Он врет — и мне больно…

У остальных ничего не получилось. Совсем ничего. Когда-то они тоже видели сны, страшные сны в аккуратных стеклянных кабинках — а потом перестали. И Подбельский утратил к ним интерес. Они доучиваются в интернате по упрощенной программе, постепенно забывая английский с немецким, они едят в столовой простую еду, они предоставлены сами себе — зато никто больше не вкалывает им витамины… Остались только мы шестеро. На нас он еще не поставил крест. Мы заходим в кабинки с надписью «Дневной сон», и пока мы засыпаем, белокурая медсестра закрепляет на наших телах холодные присосочки с проводками, и закрывает нам глаза черной повязкой, и когда мы уже почти спим, когда мы уже не можем спросить «зачем?», мы чувствуем, как к нашим лбам прикасается холодный металл, как металлический обруч обхватывает наши головы плотным кольцом. И, засыпая, мы слышим, как пищат электронные датчики где-то там, за пределами наших тесных кабинок. Мы привыкли засыпать под их мерный, ласковый писк. Он заменяет нам колыбельную — всегда заменял, с раннего детства.

— …Почему ты не хочешь сказать, а, Ника? — Подбельский уже не орет, он смотрит на меня своими прозрачными бутылочными глазами, и я тоже смотрю на него, смотрю и не могу отвести глаз, и чувствую себя мухой, намертво прилипшей к стеклу. — Другие все рассказали. Потому что тут дело серьезное. Расскажи, что ты видела, куколка.

Иногда он называет нас куколками. Пока мы спим в своих тесных кабинках, обмотанные проводками, он говорит с нами. Он говорит, что мы похожи на куколок, на скрюченных гусениц в коконе сна… Когда нам снятся наши кошмары, когда мы вздрагиваем во сне, он ждет, он надеется, что наружу пробьются бабочки… Еще немного — и мы станем его бабочками, что бы это ни значило. Еще немного — и мы станем его бабочками, так он нам говорит… Так он говорил раньше. Теперь он все больше злится. Теперь он почти в отчаянии. «Почему же вы не летите?» — кричит он нам, спящим. «Разве вы не хотите взлететь?», — шепчет он грустно, и его шепот пробивается в наши кошмары, пробивается через лед и огонь. «Ника, Ника, моя милая девочка…. Ты умеешь уходить дальше всех…. Ты уже у самой границы… Почему же ты не хочешь лететь?..».

Я не знаю, что это значит. Но я точно знаю — я не хочу. Я хочу, чтобы все это кончилось. Витамины и дневной сон, его голос — и электронный писк датчиков. Все скоро кончится. Мне осталось недолго. Из шестерых «куколок» я самая старшая. Всего один месяц — и я закончу интернат. Остальные останутся — они младше меня. А я попрощаюсь с дельфинами, я попрощаюсь с Подбельским, я попрощаюсь со всеми и уеду. Месяц назад я получила письмо из Берлинского университета — он согласны платить мне стипендию. Два дня назад я забрала из консульства загранпаспорт — со студенческой мультивизой. Я буду учиться на биологише факультэте, по вечерам я буду подрабатывать в баре, я буду ездить автостопом по всей Европе, у меня будет бойфренд арийской наружности — и я забуду про лед и огонь.

Я буду скучать по друзьям. Я буду скучать по дельфинам…

И я буду скучать по нему.

В детстве я звала его папой. Это сейчас я называю его Михаилом Евгеньевичем и «на вы», а в детстве я звала его папой. Это что-то, да значит.

И еще. В детстве я знала, кто он. А потом поняла, что он врет.

Он говорил, что он бывший моряк. Капитан дальнего плавания. Он говорил, у него была верная жена. Он говорил — у него был корабль, большой и белый, с тремя мачтами и скоростью хода в тридцать узлов. Он назывался «Надежда». Когда «Надежда» возвращалась в С евастопольский порт, его жена надевала белое платье и белую шляпу и приходила на Графскую пристань. Она махала оттуда белым платком. Она была самой красивой. Они виделись лишь несколько раз в году, и каждый раз он проводил с ней неделю, не больше, но она всегда спокойно ждала его, ждала года за годом, и никогда не жаловалась на жизнь — а потом умерла. Он говорил, что детей у них не было — а они всегда так мечтали иметь много детей… В тот год, когда его жена умерла, Севастополь перестал быть русским городом. Подбельскому предложили вступить в украинский флот, сунули в руку листок с текстом украинской присяги. «Уважающие себя люди присягают раз в жизни», — спокойно сказал Подбельский, комкая в кулаке бумажку. — «И служат только одной стране». Тогда украинские моряки потребовали продать им большой и белый корабль, который назывался «Надежда». Подбельский сказал твердое «нет». В отместку командующий украинского флота приказал «Надежде» покинуть севастопольский порт. «Хорошо», — ответил Подбельский, — «Я продам вам корабль, лишь подождите три дня». Через три дня он продал корабль. Только теперь корабль был черным и назывался «Туга» — «печаль»… Он говорил, что на деньги, полученные за «Тугу», он открыл в С евастополе интернат для детей-сирот — ведь своих детей у него не было, а им с женой всегда так хотелось иметь много детей.

Он назвал интернат «Надежда».

Когда я была маленькой, он часто рассказывал мне эту историю. Я слушала ее и мне было больно. Я думала, это оттого, что история такая печальная.

Каждый раз детали его рассказа слегка менялись — разное количество мачт было у его белого корабля, другими именами звались матросы, и цвет глаз любимой жены становился из зеленого синим, а из синего голубым… И чем больше изменялся рассказ, тем мне было больнее. Я показала ему, где мне больно: в середине меня, там, где сходятся ребра. Чуть выше пупка, но внутри, глубоко внутри. И он объяснил мне, что там — солнечное сплетение. Так написано в учебниках по анатомии. И еще — там у человека душа. Так написано в книгах мудрецов. Он сказал, что мне больно, потому что мне грустно. А раз мне так грустно, он не станет больше меня огорчать.

И он перестал рассказывать мне про корабль «Надежда». Позже я поняла: мне было так больно, потому что он врал.

Не было корабля, ни белого, ни черного, и не было жены, а если и была, то совсем не такая, и не был он капитаном, а кем он был, я не знала… Я до сих пор не знаю, кто он такой. На мой вопрос он давал мне много ответов — и все они были ложью, полной или частичной. Я стала называть его Михаилом Евгеньевичем. Я перестала называть его папой. Я перестала спрашивать, чтобы не мучаться.

Я чувствую неправду, как другие чувствуют ожог или царапину. Я чувствую неправду, как другие чувствуют удар. Я живой индикатор искренности. Я ходячий детектор лжи. Я бесполезна: правда не открывается мне. Мне просто больно, если мне врут. Я бесполезна. Я бессмысленная болячка.

…Другой его рассказ был почти правдой. Он рассказывал, что в конце девяностых объехал все свое когда-то огромное, а теперь уже не существующее советское государство, и видел сотни и тысячи одиноких малышей, и выбрал из них только двенадцать — и привез их сюда, в интернат. Это был первый набор. Это правда. С тех пор каждый год он и его сотрудники привозят еще по двенадцать детишек. Лично меня они подобрали где-то под Мурманском. Он говорит, что они выбирают самых несчастных — чтобы дать им надежду. Это вранье.

Они выбирают нас как-то иначе. Я не знаю, как именно. Я не знаю, зачем. И я больше не спрашиваю — чтобы не слышать лживых ответов.

…Он говорит:

— Так что там с мультфильмом?

Он говорит:

— Ну, хорошо, Ника.

Он говорит:

— Я предлагаю тебе сделку. Если ты будешь честна со мной, если ты будешь сотрудничать, я тоже расскажу тебе все, что ты хочешь знать.

Он говорит, что на этот раз он будет со мной честен. Он говорит — я киваю, и закрываю глаза, и жду, когда придет боль.

О книге Анны Старобинец «Первый отряд: Истина»

Остановка на пути к бессмертию

В 1988 году я сидел в Ленинской комнате и переписывал от руки в тетрадочку напечатанные в свежем номере «Огонька» «Римские элегии». Застав меня за этим занятием, мой приятель, служивший в штабе части, взял журнал и куда-то его унес. Через полчаса он вернулся и отдал мне отксерокопированные страницы. «Так гораздо быстрее и надежнее», — сказал он. Уходила в прошлое целая эпоха самиздатовских перепечаток, сделанных на стареньких советских пишущих машинках, плохо пропечатывающих буквы «о», «в», «ш». На смену самиздатовскому хенд-мэйду пришли ксерокопии, порожденные в недрах цитадели системы. Процесс был уже необратим, и запретная поэзия стала учиться жить в эпоху технической воспроизводимости.

24 мая русскому поэту Иосифу Бродскому исполнилось бы семьдесят лет. Круглая дата, которая, тем не менее, может пройти незамеченной. Об этом юбилее, скорее всего, не забудут упомянуть в новостях по Первому каналу, а группа энтузиастов (состоящая почти сплошь из одних знакомых) соберется у дома Мурузи, чтобы почитать стихи любимого поэта.

Известно, что в России поэт — это больше, чем поэт, и, вероятно, Бродский — последний, к кому это может быть отнесено в полной мере. Ведь когда мы говорим о поэте, речь идет не только о стихах, а скорее об определенной роли. И в случае с Бродским слишком уж много разнонаправленных культурных импульсов сошлось в одной точке.

Будучи порождением и жертвой системы (если понимать под системой одновременно политику и культуру), он, как никто другой, воплотил ее дух и внутренние противоречия. Во всей его истории была какая-то чарующая избыточность: еврей, западник, влюбленный в культуру, где русская культура — лишь один эпизод, и, может быть, даже не самый существенный. Человек с биографией — здесь, и без биографии — там, нашедший последний приют на венецианском кладбище, лауреат Нобелевской премии (называвший ее просто «нобелевкой»), так респектабельно смотревшийся в смокинге во время своего триумфа. Кто не читал его стихов в 70 и 80-х годах? Все читали! И многие до сих пор помнят их наизусть. Но что-то безнадежно изменилось. Наступила другая эпоха, которую Бродский уже не застал: он умер в самую оптимистическую часть 90-х годов, когда, казалось, еще одно усилие — и жизнь станет прекрасной и удивительной.

За что любили Бродского его тогдашние читатели? За особый петербургский дух, которым пропитаны его тексты, за интеллигентский нонконформизм и культуру. Сейчас надо признать, что эта интеллигенция и эта культура уже в прошлом и поэт, как пророк ее, утратил значительную часть своей харизмы. Поэзия растворилась в сетях, проектах, малых группах, окончательно и бесповоротно изменив масштаб. И Бродский на этом фоне выглядит как-то одиноко и в стороне. Он оказался в какой-то промежуточной зоне. Ведь прошло слишком много времени, чтобы современный человек ощущал связь с эпохой, с которой у него уже так мало общего. И прошло слишком мало времени, чтобы избавиться от ностальгии по этому прошлому, ностальгии, окрашивающей все в один цвет. Для нынешних радикалов Бродский недостаточно радикален, нервируя их своим старорежимным диссидентством, для нынешних поэтов слишком уж традиционен. Современная русская поэзия пошла своим путем, оставив его ученым-филологам и тем, кто тщательно оберегает свои «культурные ценности» и свое прошлое от агрессивных вторжений массмедиа. Очевидно, должно пройти какое-то время, может быть лет десять или пятнадцать, чтобы можно было посмотреть на Бродского совсем другими глазами. Обрести нужную дистанцию и распознать самое главное, что осталось, — его стихи.

Портрет работы Михаила Лемхина

Дмитрий Калугин

Ян Барщевский. Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастичных повествованиях

Отрывок из книги

Мой дядя пан Зава́льня, довольно состоятельный шляхтич на огороде, жил в северной, дикой, стороне Беларуси. Его усадьба стояла в очаровательном месте; к северу, недалеко от дома, разлилось Нещердо, большое озеро, похожее на морской залив. В ветренную погоду в доме слышался шум вод, а в окно было видно, как пенистые волны вновь и вновь поднимают и опускают рыбацкие лодки. К югу зеленели низины, покрытые кустами лозы, и пригорки, поросшие берёзами и липами; на запад простирались широкие луга, а речка, бегущая с востока, пересекала эти окрестности и вливалась в Нещерду. Весна там необычайно прекрасна, когда разольются по лугам воды, а воздух над озером и в лесах зазвенит голосами птиц, вернувшихся из тёплых краёв.

Пан Завальня любил природу, наибольшим удовольствием для него было сажать деревья, и потому, хотя дом его и стоял на горе, уже за полверсты его невозможно было заметить, поскольку со всех сторон его скрывал лес, лишь взорам рыбаков с озера открывалось всё строение. С рождения был он наделён душой поэта и хоть сам не писал ни прозы, ни виршей, но любая сказка о разбойниках, богатырях, о чарах и чудесах чрезвычайно его занимала, и каждую ночь засыпал он не иначе, как слушая разные истории. Потому стало уже обычаем, что, покуда он не заснёт, кто-нибудь из челяди должен был рассказывать ему какую-нибудь простонародную повесть, а он слушал терпеливо, хоть бы одна и та же история повторялась несколько десятков раз. Если же приезжал к нему по какой-нибудь надобности путник либо квестарь (Кве́старь — сборщик милостыни для католического или униатского монастыря.), то он принимал его как можно ласковее, потчевал, оставлял ночевать, исполнял все прихоти, одаривал, лишь бы только тот рассказал какую-нибудь байку, особенно осенью, когда ночи долгие. Самым дорогим был для него тот гость, который имел в запасе много историй, разных былей и анекдотов.

Когда я приехал к нему, он очень мне обрадовался, расспрашивал о господах, на службе у которых я провёл столько лет, рассказывал о своём хозяйстве, о берёзах, липах и клёнах, которые широко простёрли свои ветви над крышей его дома. Некоторых соседей хвалил, иных же порицал за то, что занимаются лишь собаками, лошадьми да охотой. Наконец, после долгой беседы о том о сём, сказал мне: «Ты человек учёный, ходил в иезуитскую школу, читал много книжек, говорил с мудрыми людьми, так, верно, должен знать много разных историй. Расскажи же мне сегодня вечером что-нибудь интересное».

Мысленно стал я припоминать, чем бы похвалиться, ведь я ничего не читал, кроме историков и классиков. История народов не слишком занимательный предмет для того, кого не интересует театр мира и персоны, что разыгрывают в нём разные сцены. Для моего дяди единственной историей была Библия, из светских же преданий он где-то вычитал, что Александр Македонский, желая узнать о вышине неба и глубине моря, летал на грифах и спускался на дно океана, такая смелость поражала и занимала дядю; надо было и мне рассказать что-нибудь в подобном стиле, потому решил я начать с «Одиссеи» Гомера, ибо в этой поэме полным-полно волшебства и чудес, как и в некоторых наших простонародных повестях.

Около десяти вечера, когда деревенские жители окончили работу, дядя после молитвы идёт почивать. Уже собралась вся челядь послушать новые повести, и он сказал так:

— Ну, Янко́, расскажи-ка нам что-нибудь интересное, я буду внимательно слушать, ибо чую, что сегодня скоро не засну.

Тогда я, чтобы мои повести были более понятны слушателям, кратко поведал о самых главных греческих богах, богинях и героях, потом о золотом яблоке, о суде Париса и об осаде Трои. Все слушали с интересом и изумлением. Некоторые из челяди говорили меж собою:

— Гэтай басьнi прыпомныць не можна, дужа цяшкая.

— А было ли взаправду то, что ты рассказываешь? — после долгого молчания перебил дядя.

— Так когда-то верили язычники, ибо это было до рождения Христа. О существовании этого народа известно из истории, известно также и о его религии.

— И этому вас учат в школах иезуиты? На что ж это нужно?

— Кто учится, — отвечаю, — тот должен знать обо всём.

— Ну тогда рассказывай дальше.

И дальше я говорил без перерыва. Уже было за полночь. Домашние, расходясь, тихо повторяли меж собой:

— Нам гэтай басьнi ня выучыца, усё што-то нi па-нашэму, тут нiчаго нi прыпомнiш.

Через некоторое время я услышал мощный храп моего дяди и, обрадованный этим, перекрестился и заснул.

На другой день он, как рачительный хозяин, встал очень рано, пока я ещё дремал, успел осмотреть всё своё маленькое имение, а вернувшись в дом, подошёл ко мне и окликнул: «О, как вижу, ваша милость любит спать по-пански! Вставай, для простых людей это грех, и тебя назовут гультяем (Гультя́й — лентяй, лодырь, праздный, гулящий человек.)! А твоя вчерашняя история очень уж мудрёная, хоть убей, не могу вспомнить ни одного имени этих языческих богов. Ну да она не последняя, погостишь у меня до весны и за долгие зимние ночи много чего расскажешь о том да о сём».

Во время моего гостевания в дому у дяди пришлось мне почти пять недель каждую ночь убаюкивать его пересказами поэм известных греческих и латинских классиков, но больше всего понравились ему проделки Улисса из «Одиссеи» во владениях Цирцеи и на острове циклопов. Порой он говорил мне: «А что, может, когда-то давно и бывали такие огромные великаны? Только удивительно, что с одним глазом на лбу. Однако, что за хитрец этот Улисс! Напоил, выколол глаз, да и выбрался на свободу, уцепившись за барана».

Не мог он также забыть шестой песни Вергилия «Энеиды», где Эней спускался в ад. Частенько повторял мне: «Хоть он и был язычник, но какие питал благородные чувства, какую любовь к отцу! Пошёл в такое опасное место. Однако странная у них вера: у нас спасённые души идут на небо, а они выдумали себе царствие небесное так глубоко под землёю. Вот чудеса!»

Однажды, беседуя со мною, спросил он, давно ли я был в Полоцке.

— Без малого год не доводилось бывать в этом городе.

— Если как-нибудь поедешь туда, хорошо было бы узнать у отцов-иезуитов, как учатся мои Стась и Юзь (Юзь — уменьшительное от Юзеф, Иосиф.). О! Нехудо быть учёным человеком! Вот! Как ваша милость рассказываешь из разных книжек, того неуч и во сне не увидит! Хорошо всё знать. Будучи в Полоцке, я и моя покойная жена, вечная ей память, просили отца-префекта (Префект (от лат. praefectus — начальник) — здесь: монах, возглавлявший учебное заведение.), чтоб не жалел розог.

Розгою Дух Святый детище бити велит:
Розга убо мало здравия вредит.

О! Это замечательные стихи, розга учит разуму и вере. Некоторые наши паничи, коих родители баловали, только и знают, что забавляться с конями и собаками, а придёт какой из них в костёл, так даже не перекрестится. Какая тут утеха родителям, только кара Божья!

Уже были первые дни ноября; я сидел у окна и в задумчивости слушал завывание осеннего ветра, шелест берёз и клёнов, которые густо поднимались над крышей дома. Вихрь крутил на дворе жёлтую листву и поднимал её ввысь. Повсюду было тихо, лишь изредка забрешет пёс, коли учует прохожего или вышедшего из лесу зверя. Мысли мои были заняты печальными грёзами. Тут входит женщина, что была у моего дяди за хозяйку, она приходилась сестрой его жене-покойнице и пребывала уже в солидных годах. Увидев, что я задумался, сказала: «Скучно тебе у нас, пан Янко́. Человек ты молодой, а подходящей компании тебе не находится. Да, поди, уж и ночные байки эти опротивели. Но потерпи немного — как только Нещердо замёрзнет, мимо нашего фольварка (Фо́льварк (польск. folwark из нем. Vorwerk) — небольшое панское хозяйство, усадьба, хутор.) через озеро пройдёт санный путь. О! Тогда пан Завальня зазовет к себе много гостей, чтобы рассказывали что кому в голову взбредёт».

Прошло несколько дней; ясными, погожими ночами заискрились морозы. Озеро уснуло под покровом толстого льда, из облаков посыпал снег — и вот уже зима. Вдоль Нещерды пролегла широкая дорога, по ней идут путники, тянутся в Ригу возы, гружённые льном и пенькою; на льду показалась ватага рыбаков. Мы с дядей любили частенько ходить к тоням (То́ня — здесь: участок водоёма, выбранный для ловли рыбы.) посмотреть на богатый улов рыбы. С этого ещё и та польза была, что он, проведя весь день на морозе, быстро засыпал, и я по ночам был свободен от обязанностей рассказчика. К тому ж чаще стали бывать у нас и заезжие гости, которым дядя очень хвалил и меня, и иезуитские науки, рассказывая, что слышал от меня много новых повестей, да таких мудрёных, что и запомнить тяжко. Был и я рад гостям, поскольку кто-нибудь из них заступал моё место, а мне уж было приятней слушать, чем рассказывать.

Стоял хмурый вечер, небо было покрыто тучами, нигде ни звезды, падал густой снег. Вдруг подымается северный ветер, вокруг страшная буря и метель, окна замело снегом. За стеною, будто над могилой самой природы, завыли тоскливыми голосами вихри. За один шаг око ничего не видит, и собаки на подворье лают, кидаются, будто на какого-то зверя. Выхожу из дома, прислушиваюсь, не подошла ли стая волков — в такие вьюжные ночи эти хищные звери часто ищут добычи, рыская возле деревень. Поднял заряженное ружьё, чтоб хоть отпугнуть их, если замечу сверкающие волчьи глаза. Вдруг на озере послышались крики, несколько человек перекликались между собой тревожными голосами, будто не в силах помочь друг другу в страшной беде. Я возвращаюсь в хату и говорю об этом дяде.

«Это путники, — ответил он. — Метель замела снегом дорогу, они заблудились на озере и не знают, в какую сторону податься».

Говоря это, он взял зажжённую свечу и поставил на окно. Пан Завальня имел обыкновение делать это каждую вьюжную ночь. Как и у всякого доброго христианина, жила в его сердце любовь к ближнему; кроме того, он был рад гостям, желая побеседовать с ними и послушать их истории. Заблудившиеся путники, завидев с озера свет в окошке, радовались, как измученные бурными волнами мореплаватели, когда углядят издалека в ночной тьме свет маяка, и съезжались все в усадьбу моего дяди, будто в придорожную корчму, чтоб обогреться и дать отдых коням.

Ветер не стихал, дом окружили снежные сугробы, похожие на высокие валы. Средь шума бури послышался скрип снега под нагруженными возами, стук в запертые ворота и крик:

— Рандар! (Ранда́р (аренда́рь) — здесь: корчмарь-арендатор.) Рандар! Адчынi вароты! Ахцi, якая мяцелiца, саўсём перазяблi, i конi прысталi, чуць цягнуць. Рандар! Рандар! Адчынi вароты!

На этот крик выходит батрак, недовольный, что приходится идти по глубокому снегу:

— Пагадзiця, адчыню. Чаго вы крычыця? Тут не рандар жывець, а пан Завальня.

— Ах, паночык, — думали, что это сам хозяин, — пусцi нас пiраначаваць, ноч цёмная, нiчаго не вiдна, i дарогу так замяло, што i найцi няможно.

— А цi ўмеiце сказкi да прыкаскi?

— Да ўжо ш як-нiбуць скажым, калi толька будзе ласка панская.

Отворяются ворота, на двор заезжает несколько возов, навстречу выходит дядя и говорит:

— Ну, добре, будет вам ужин и сено для лошадей, только с уговором: кто-нибудь из вас должен рассказать мне интересную байку.

— Добре, паночык, — отвечают крестьяне, снимая шапки и кланяясь.

Вот выпрягли они и привязали к возам лошадей, положили им сена, прошли в людскую, обтрясли снег, там дали им ужин. После этого некоторые из них зашли в комнату дяди, он налил им ещё по рюмке водки, посадил путников рядом с собой и улёгся в постель с намерением, однако, слушать сказки. Собрались домашние, и я сел поблизости, с большим интересом ожидая услышать новые для меня простонародные повести.

О книге Яна Барщевского «Шляхтич Завальня, или Беларусь в фантастичных повествованиях»

Человечество глохнет

Эссе из книги Андрея Макаревича «Вначале был Звук»

Человечество глохнет. То есть оно и слепнет и глупеет, но это темы для другого исследования. Среда, окружающая нас, с каждым днем становится насыщенней и агрессивней, и у нашего организма один выход — спасать себя. А значит — защищаться.

В естественной природной среде каждый звук ценен потому, что он несет тебе конкретную и важную информацию. Зашумело в ветвях — значит начинается ветер, застучали капли по листьям— пошел дождь, хрустнула ветка — кто-то идет, не к тебе ли?

Жизнь в городе наполнена несметньм количес твом совершенно бесполезных для тебя звуков: не сутся машины под окном, пролетел самолет, груз чики матерятся во дворе, разгружают трубы и эти трубы жутко гремят, в телевизоре кто-то хохочет или рыдает. Сосед-сволочь второй день сверлит стену — и что тебе от этого знания? Учимся не замечать.

И вот мы начинаем бояться тишины. Чувствуем себя дискомфортно. Придя домой, сразу включаем телевизор — не смотреть , нет , он вообще в другой комнате — просто чтоб кто-то разговаривал. Я знаю девушек, которые элементарно не могут общаться, если в качестве фона не играет какая нибудь музыка — все равно какая.

А музыка —это вообще-то чтобы слушать.

О каком, к черту, качестве звука мы говорим?

Один мой товарищ рассказал мне об очень интересной теории —теории ухудшающей конкуренции. Представьте себе компанию, выпускающую музыкальные комбаины — бытовую музькальную технику. Их техника являет собой эталон стабильного среднего качества — хороший ширпотреб. Эта компания завладела рьнком, и что должна сделать конкурирующая компания, чтобы ее подвинуть? Самый простой способ — выбросить на рынок аналогичный продукт за меньшую цену. При этом и качество его несколько понизится, это неизбежно, но об этом мы кричать не будем, а вот о том, что на рупь дешевле — обязательно. Сработало, и вот уже продукция победившей компании заполоняет рьнок, и ее чуть пониженное качество назавтра становится эталоном. Что должны сделать следу ющие конкуренты? Правильно!

Эта несколько упрощенная схемо но в целом понятно, правда?

Когда мы записывались на студии «Эбби Роуд» (мы поехали туда не за пафосом и не из желания быть как Битлы, клянусь. Мы поехали зо Звуком) я пел в микрофон «Пато Маркони» изготовленный в одна тысяча девятьсот сорок восьмом году. В этот же микрофон в свое время пела Элла Фитцжеральд, Фред Астер, Джон Леннон. Микрофонов этой модели на студии «Эбби Роуд» семь (а самой студии, на минуточку, семьдесят шестьлет!) их там берегут как зеницу ока — не потому, что в них пели великие, это студия, а не музеи — просто они звучат так, как никакие другие микрофоны в мире не звучат. Самые современные не звучат. Странно, правда? Вроде и наука идет вперед, и технологии не стоят на месте.

MP-3 — очень удобный формат. Скачал две тысячи песен в спичечный коробок и ходишь себе, слушаешь. Звучит, конечно, чуть хуже, чем CD, но ведь это только чуть-чуть — зато две тысячи! А разницу в качестве звука ты через час уже и замечать перестанешь. А завтра и сидишкиканут в прошлое— как устаревший носитель. И неуемное человечество придумает новый — какой-нибудь МР-6, и можно будетуже десять тысяч песен мгновенно скачать себе под ноготь или в специальное дупло зуба, а то, что звучит это дело чуть хуже, чем МР-3 — ерунда , привыкнем.

Есть еще в мире обеспеченные безумцы, приобретающие себе за огромнье деньги суперхайэндовскую студийную акустику, ламповые усилители, вертушки на мраморных столах и провода с платиновьми контактами, чтобы все это соединить. Это не из желания расстаться с деньгами — это ради настоящего Звука. Динозавр последний раз бьет хвостом. В мире даже наблюдается возрастающий интерес к винилу (боюсь, увы, ненадолго) и на нем переиздаются старые альбомы и кое у кого выходят новые. А винил отличается от СD на столько же, насколько CD от MP-3, и словами это описатьневозможно — это надо услышать.

Совсем недавно изобрели электронную му зыку. (Я имею в виду не электрогитару, где живой звук инструмента усиливается и если надо, трансформируется. Я говорю о синтезированных звуках.)

Человечество ахнуло — какая красота! Да это новое рождение музыки! Да здравствует прогресс! Прошло несколько лет —наигрались. Новорожденное чудо оказалось пустышкой, годной разведля озвучивания низкобюджетных фантастических фильмов. Ибо жизнь в мертвые звуки не вдыхалась. Все там было — кроме живых обертонов, делающих неживой голос живым. То есть того, что отличает живые инструменты. Человек слышит за время жизни, наверное, сотни тысяч голосов, а голос своей любимой узнает даже через телефонные помехи мгновенно.

Какие мы оказывается разборчивые!

Тогда электроника кинулась имитировать живые инструменты. В самом деле — что проще: возить с собой симфонический оркестр или небольшой клавишный инструмент, этот оркестр практически заменяющий?

Пракгически. Это слово в русском языке выполняет довольно странную функцию, а мы и не задумываемся. «Я практически не опоздал» — это значит, все-таки опоздал. «Я практически попал в цель» — значит не попал» Практически заменяющий — не заменяющий.

Либо заменяющий, согласно теории ухудшающей конкуренции. И соответственно — нашей растущей глухоте.

Стремясь уйти от электронного звука, придумали мелотрон. Это и не электронный инструмент — на кольца пленки записаны ноты, сыгранные на живьх скрипках, виолончелях, духовых. Ноты сыгранные хорошими музыкантами. Нажимая на клавиши, ты включаешь звучание этих записанных нот. В основе все живое правда?

Попробуйте записать на любой звуконоситель сто слов, произнесенных лучшими чтецами, а потом составить из этих слов рассказ. Вам станет страшновато —люди так не говорят. Это вы сегодня еще заметите. Пока. А разве со скрипками не то же самое?

Отличите , нет?

Сегодня мелотрон уже стоит в музее. Кольца магнитофонной пленки заменили на микрочипы, несущие цифровую информацию.

И чтоизменилось?

Хороший биг-бенд— это когда роскошные щеголеватые ребята хором рассказьвают тебе веселую и слегка интимную историю. Держат тебя за своего. Партия этого же биг-бенда, сыгранная нота в ноту на электронном заменителе, может, и вызовет в твоем воображении сверкание дудок и белые пиджаки музькантов, а лиц ты уже не увидишь и никакой сопричастности не ощутишь, и из истории уйдет весь шарм и вся соль. Анекдот без последней фразы.

Ну, натуральная кожа и кожзаменитель — так понятно? С двух метров — один к одному а на ощупь — не то. И пахнет дерьмом , и вся спина вспотела.

И вот еще что. Никогда в истории человечества музыка не вела себя по отношению к человеку так агрессивно. Она всего каких-то сто лет назад стала достоянием, как сказал бы Ленин, широких масс. Одновременно с изобретением звукозаписи. А до этого светская музыка была привилегией человеческой верхушки (это, дай бог, одна тысячная часть населения), церковная музыка жила в храмах и соборах, а народ развлекал себя сам, правда, это тоже была музыка. Три этих направления не пересекались и музыка не гонялась за человекоми не набрасывалась на него. Любое исполнение музыкального произведения — даже в крепостном театре — было единственньм и уникальным, и нельзя было поворотом ручки убрать громкость или нажать на «стоп», если, конечно, барин не выходил из себя. С изобретением радио музыка хльнула в наши уши, а звукозапись сослужила двойную службу: с одной стороны у каждого появилась возможность услышать великих музыкантов и великие произведения, с другой стороны, оказавшись на пластиночке, музька девальвировалась до «чего изволите?» «Сними Паваротти, поставь Моцарта, сделай потише и пусть несут горячее!»

Сегодня музыка несется на нас отовсюду только электроутюг еще не поет, но это ненадолго. Причем это не та музыка, которую мы хотели бы слышать. Вы хоть помните, чего вы хотели? Или вам так и не дали понять? Смиряемся, выбираем из того что есть, переключаем диапазоны радиостанции — одна другой лучше.

Жуем кожзаменитель.

Друзья мои. Шесть с половиной миллиардов людеё, населяющих нашу планету, плывут в неизвестное будущее бескрайней рекой, и мы с вами — пес чинки в этом потоке. И если вы думаете, что вы волей своей и действиями способны изменить это течение, умерьте гордыню. Мы думаем, что мы делаем, а на самом деле с нами происходит (это кажется Гурджиев). Но… Нам с вами посчастливилось родиться и жить на удивительном повороте этой реки, в эпоху Великой Музыкальной Революции, и мы свидетели уникальных музыкальных событий и явлений, и чудо нашего момента состоит в том, что еще помнят и чтят Великих Позавчерашних, еще любят Великих Вчерашних, и пока есть возможность услышать Великих Сегодняшних. Будутли Завтрашние? Бог даст, будут. Конечно, будут. Просто Река бежит быстрее и быстрее а за поворотом—понесет и не будет уже ни Позавчерашних, ни Вчерашних, их место займут редкие Сегодняшние и то вряд ли: не такие уж они великие, а память человеческая стремительно укорачивается обратно пропорционально скорости течения.

Вы еще не поняли, что нет ничего Вечного?

Так вот, мы с вами сегодня на удивительном повороте. И у нас еще есть возможность услышать грознье библейские пророчества Баха, светлые и грустные повести Рахманинова, милые женские рассказы Шопена, безумные саги Майлса Девиса — истории без слов. Есть еще возможность пропустить через себя электричество Битлов, языческие пляски Джаггера, восхититься полетом голоса Эллы Фитцджеральд, с удивлением ощутить улыбку на лице слущая трубу Армстронга.

Мь еще не потеряли способность вдруг заплакать от сочетания нескольких божественных звуков — как нас ни глушат.

Не упускайте свой шанс, друзья мои. Жизнь коротка.

Что за жвачку вы там жуете? Выплюньте немедленно!

Москва — Кабо Верде, 2008

О книге Андрея Макаревича «Вначале был Звук»

Фредерик Бегбедер. Французский роман

Отрывок из романа

Пролог

Я старше, чем мой прадед. Капитану Тибо де Шатенье было 37 лет, когда 25 сентября 1915 года, в девять пятнадцать утра, во время второго сражения в Шампани, он погиб где-то между долиной речки Сюипп и опушкой Аргоннского леса. Чтобы узнать подробности, мне пришлось терзать вопросами мать. Наш семейный герой — неизвестный солдат; он похоронен в замке БориПети, в Дордони (где живет мой дядя), но фотографию, на которой застыл высокий, стройный молодой человек в синей военной форме с ежиком светлых волос, я увидел в замке Вогубер (где живет другой мой дядя). В последнем письме моей прабабке Тибо сообщает, что у него нет кусачек, а то бы он перерезал колючую проволоку и пробрался к вражеским позициям. Он описывает плоский белесый пейзаж и беспрестанные дожди, превращающие землю в грязевое месиво, и добавляет, что получил приказ наутро выступить в атаку. Он знает, что погибнет; его письмо поражает как «snuff movie» — фильм ужасов, в котором убивают по-настоящему. На рассвете он отправился исполнять свой долг, распевая «Песню жирондистов»: «Смерть за отчизну! Разве есть удел прекрасней и достойней?!» 161-й пехотный полк наткнулся на стену огня; как и предполагалось, прадеда и его людей изрешетили немецкие пулеметы; выживших дотравили хлором. В общем, можно сказать, что Тибо прикончили высокие начальники. Он был рослый, красивый, молодой, и Франция приказала ему умереть за нее. Точнее говоря, Франция отдала ему приказ покончить с собой — и в этом есть странная перекличка с современностью. Подобно японскому камикадзе или палестинскому террористу, этот отец четверых детей вполне сознательно принес себя в жертву. Потомок крестоносцев, он был обречен повторить подвиг Иисуса Христа — отдать свою жизнь ради других.

Я веду происхождение от доблестного ры царя, распятого на колючей проволоке в Шампани. 

1
Подрезанные крылья

Я только-только узнал, что мой брат представлен к ордену Почетного легиона, и тут меня упекли в кутузку. Поначалу полицейские не стали заламывать мне руки и сковывать их наручниками; они сделали это позже, когда перевозили меня в больницу «Отель-Дьё», а потом вечером следующего дня, по дороге в камеру предварительного заключения на острове Сите. Президент Республики написал моему старшему брату трогательное поздравительное письмо с выражениями благодарности за вклад в развитие французской экономики: «Вы являете собой пример того капитализма, к которому мы стремимся, — предпринимательского, а не спекулятивного». 28 января 2008 года в комиссариате Восьмого округа служащие в синей форме, вооруженные револьверами и дубинками, раздели меня догола и обыскали; отобрали у меня телефон, часы, кредитку, деньги, ключи, паспорт, водительские права, ремень и шарф; взяли образец слюны и отпечатки пальцев; приподняв мне яйца, удостоверились, что я ничего не прячу в анусе; сфотографировали меня анфас, в профиль и в три четверти; внесли в дело антропометрические данные, после чего запихнули в клетушку размером два на два метра с исписанными, захарканными и запятнанными кровью стенами. Тогда я еще не знал, что через несколько дней окажусь в куда более просторном помещении — парадном зале Елисейского дворца, где моему брату будут вручать орден Почетного легиона, а я буду стоять и смотреть, как за огромными окнами мотаются на ветру ветви дубов, словно бы выманивая меня в президентский сад. Около четырех часов утра, лежа в темноте на бетонной скамье, я пришел к простому выводу: Бог верит в моего брата, а меня Он покинул. Как у двух существ, столь близких в детстве, могли оказаться столь несхожие судьбы? Меня вместе с другом задержали на улице за употребление наркотиков. В соседней камере карманник колотил по стеклу кулаком — не слишком убедительно, зато достаточно усердно для того, чтобы лишить сна остальных заключенных. Впрочем, заснуть здесь все равно было практически нереально — даже когда смолкали вопли узников, надзиратели в коридоре продолжали перекликаться во весь голос, как будто под охраной у них были одни глухие. В камере воняло потом, блевотиной и разогретой в микроволновке говядиной с морковью. Без часов время течет медленно, особенно, если никто не догадался выключить мигающую под потолком лампу дневного света. В ногах моего ложа прямо на грязном бетонном полу валялся какой-то псих в этиловой коме, он стонал, храпел и пердел. Было холодно, но я задыхался. Старался ни о чем не думать, но это плохо получалось: если человека запереть в тесной конуре, в голову ему волей- неволей лезут самые жуткие мысли; он, конечно, постарается не паниковать, да что толку. Кто-то впадает в истерику и молит открыть дверь, кто-то пытается наложить на себя руки и признается в преступлениях, которых не совершал. Все на свете я отдал бы тогда за книжку или таб летку снотворного. Но, не имея ни того ни другого, принялся в уме, без ручки, с закрытыми глазами писать вот этот текст. Желаю, чтобы эта книга позволила вам, как и мне той ночью, откуда-нибудь сбежать. 

2
Утраченная благодать

Детства своего я не помню. Когда я в этом признаюсь, мне никто не верит. Все помнят свое прошлое: зачем жить, если жизнь забыта? Во мне не осталось ничего от меня прежнего: с нуля до пятнадцати лет в памяти зияет сплошная черная дыра (в астрофизике этот термин означает: «Массивный объект, обладающий гравитационным полем такой силы, что ни вещество, ни излучение не могут его покинуть»). Я долго считал себя нормальным человеком, уверенный, что и все остальные страдают подобной амнезией. Впрочем, задавая вопрос: «Ты помнишь свое детство?» — я выслушивал в ответ кучу всяких баек. Мне стыдно, что моя биография написана сим патическими чернилами. Почему детство не впечатано в меня несмываемой краской? Я чувствую себя изгоем; у мира есть археология, а у меня нет. Я сам, как преступник в бегах, стер за собой все следы. Стоит мне заговорить об этом изъяне, родители воздевают очи горе, прочие родственники возмущаются, друзья детства обижаются, а бывшие невесты борются с искушением представить вещественные доказательства в виде фотографий.

«Ты вовсе не потерял память, Фредерик. Просто мы тебе безразличны!»

Потерявшие память наносят окружающим оскорбление; близкие принимают их за нигилистов. Как будто можно забывать нарочно! У меня не просто провалы в памяти; роясь в своей жизни, я ничего не нахожу — чемодан пуст. Иногда я слышу, как мне в спину шепчут: «Не могу понять, что он за тип». Действительно. Попробуйте-ка сказать что-нибудь определенное о человеке, который и сам не знает, откуда он взялся. Как говорит Жид в «Фальшивомонетчиках», я — «конструкция на сваях: ни фундамента, ни подпола». Земля плывет под ногами, я парю на воздушной подушке, меня, как бутылку, несет по волнам; я — мобиль Колдера (Александр Колдер — американский художник и скульптор, автор абстрактных динамических конструкций, которые в 1950-е годы пользовались большой популярностью в качестве элементов декора интерьеров.). Чтобы нравиться людям, я отказался от позвоночника и, подобно человеку-хамелеону Зелигу, предпочел слиться с ландшафтом. Хочешь добиться любви — забудь свою личность, лишись памяти; стань тем, кто нравится другим. В психиатрии подобное расстройство именуется «дефицитом самосознания». Я — форма без содержания, жизнь без основы. Мне говорили, что в своей детской спальне, на улице Месье-Ле-Пренс, я прикрепил к стене афишу фильма «Мое имя — никто». Очевидно, я отождествлял себя с главным героем.

Все персонажи моих книг — люди без прошлого; они принадлежат сиюминутности, выхвачены из лишенного корней настоящего — призрачные обитатели мира, где чувства эфемерны, как бабочки, а забвение служит обезболивающим. Можно хранить в памяти — и я сам тому доказательство — только разрозненные обрывки детских воспоминаний, к тому же большей частью ложных или сфабрикованных впослед ствии. Общество потворствует подобной амнезии: даже из нашего языка исчезает грамматическая категория будущего предшествующего времени. Моя дефективность скоро перестанет кого-либо удивлять и станет общим местом. Признаем, впрочем, что симптомы болезни Альцгеймера у человека средних лет пока все же редкость.

Частенько я «вспоминаю» свое детство просто из вежливости. «А помнишь, Фредерик?..» Я охотно киваю: «Ну да, конечно. Я собирал стикеры Панини и фанател от группы „Rubettes“, точно-точно». Горько признавать, но факт остается фактом: мне никогда ничего не вспоминается, я обманываю сам себя. Понятия не имею, где я был с 1965 по 1980 год; может, по этой причине я сегодня и сбился с дороги. Я все надеюсь, что есть какой-то секрет, какой-то тайный фокус, какое-то волшебное заклинание, — стоит его найти, и я выберусь из душевного лабиринта. Если мое детство не было кошмаром, почему мозг отказывается будить память?

3 Стоп-кадр

Я был послушным ребенком. Покорно следовал за матерью в ее бесконечных переездах, попутно ссорясь со старшим братом. Я один из множества детей, которые не создают взрослым никаких проблем. Иногда меня охватывает страх: а вдруг я ничего не помню только потому, что мне и помнить- то нечего? Мое детство, видимо, представляло собой длинную череду пустых, скучных, тоскливых и однообразных, как волны на пляже, дней. А если на самом деле я все помню? Просто начало моего существования не отмечено ни одним ярким событием? Детство избалованного, опекаемого, живущего в холе и неге ребенка, нормальное детство без потрясений — на что ж тут жаловаться? Никаких несчастий, драм, горя и потрясений — для становления мужчины самое оно. Неужели моей книге суждено стать исследованием бесцветной пустоты, чем-то вроде спелеологической экспедиции в глубины буржуазной нормы, репортажем на тему обыденного существования среднестатистического француза? Благополучное детство всегда и у всех одинаково, пожалуй, оно и не стоит того, чтобы о нем вспоминать. И подберутся ли слова для описания каждого рубежа, который вынужден был преодолевать маленький мальчик в Париже шестидесятых—семидесятых? Уж лучше рассказать про то, как мои родители получили налоговую льготу на второго ребенка.

Ныряя в этот омут, я надеюсь на одно: в процессе писания оживится память. Литература часто помнит то, о чем сами мы забыли; писать — значит читать в себе. Облечение ощущений в слова вдыхает жизнь в воспоминания, так что это занятие можно сравнить с эксгумацией трупа. Каждый писатель — своего рода ghostbuster, то есть охотник за привидениями. В произведениях знаменитых романистов порой возникали невольные реминисценции, и это очень любопытное явление. Писательство обладает сверхъестественной властью. Начиная новую книгу, ты как будто обращаешься за помощью к магу или колдуну. Жанр автобиографии располагается на перекрестке дорог, между Зигмундом Фрейдом и мадам Солей (Мадам Солей — известная французская прорицательница, ведущая передач на радио и астрологических рубрик в журналах. Консультировала президента Франсуа Миттерана.). В статье, опубликованной в 1969 году и озаглавленной «Зачем нужны писатели?», Ролан Барт утверждает, что «сочинительство <…> выполняет работу, источник которой нам неведом». Может быть, эта работа в том и заключается, чтобы вернуть забытое прошлое? Как у Пруста с его мадленой, сонатой, щелью между досками во дворе особняка Германтов, возносящими его «к молчаливым вершинам памяти»? Э-э, только не надо, пожалуйста, давить на меня слишком сильно. Лучше я выберу более свежий, хотя и не менее наглядный, пример. В 1975 году Жорж Перек начал свой роман «W, или Воспоминание детства» словами: «У меня нет детских воспоминаний». Но вся книга буквально кишит ими. Стоит за крыть глаза, пытаясь вызвать картины прошлого, и начинается мистика; память — как чашечка саке, которое подают в некоторых китайских ресторанах: пока пьешь, на дне постепенно проявляется фигура обнаженной женщины, исчезающая с последним глотком. Я ее вижу, созерцаю, но при малейшей попытке приблизиться она ускользает, улетучивается; так и мое утраченное детство. Молюсь о чуде: пусть мое прошлое постепенно выступит на страницах этой книги, как очертания картинки на полароидной пленке. Позволив себе дерзость самоцитирования, — а отказываться от созерцания собственного пупа в автобиографическом опусе значило бы усугублять тщеславие глупостью, — отмечу, что я уже сталкивался с этим любопытным феноменом. Когда в 2002 году я писал «Windows on the World», вдруг откуда ни возьмись передо мной всплыла такая сцена: холодное зимнее утро 1978 года; я выхожу из материнской квартиры и топаю в лицей, стараясь не наступать на цементные полоски между плитками мостовой. Изо рта у меня вырывается пар, мне тоскливо, хоть сдохни, и больше всего на свете хочется броситься под автобус 84-го маршрута. Глава заканчивается так: «В то утро я так никуда и не пошел». Минул год, и вот на последней странице «Романтического эгоиста» возник запах кожи, от которого меня мальчишкой мутило в английских машинах отца. Спустя еще четыре года, работая над романом «Идеаль», я с наслаждением вспоминал один субботний вечер в отцовской двухэтажной квартире, когда мои домашние тапочки и стыдливый румянец покорили сердца нескольких манекенщиц нордической внешности, слушавших двойной оранжевый альбом Стиви Уандера. В ту пору я наделил этими воспоминаниями литературных персонажей (Оскара и Октава), но никто не поверил, что они вымышленные. А это была моя робкая попытка рассказать о своем детстве.

После того как родители развелись, моя жизнь раскололась надвое. С одной стороны — материнская суровость, с другой — отцовский гедонизм. Иногда расклад менялся: стоило матери чуть-чуть ослабить вожжи, как отец впадал в угрюмое молчание. Настроение родителей подчинялось принципу сообщающихся сосудов. Или зыбучих песков. Думаю, ребенком мне приходилось строить свою жизнь на плывуне. Чтобы один из родителей ощущал себя счастливым, желательно было, чтобы второго одолевали противоположные чувства. Они вовсе не вели сознательную войну, ничего подобного, не выказывали друг другу ни малейшей враждебности, однако коромысло весов неумолимо раскачивалось, и наблюдать за теми, кто его раскачивал, было тем горше, что с лиц у них не сходила улыбка.

О книге Фредерика Бегбедера «Французский роман»

Папа римский нас проспал

Глава из книги Владимира Рекшана «Земля: Дорога до…»

…В декабре восемьдесят девятого поехали мы раздолбайской толпой в итальянский город Бари. Перестройка цвела пышным светом и граждан свободолюбивой России принимали на Западе приветливо.

Принимать-то они принимали, но с билетами начались фиговости. Лететь самолетом тогда стоило дешево, однако в самолет пробились только Курехин и Коля Михайлов из Рок-клуба. Основная же толпа рванула поездом. В Бари открывался фестиваль независимого питерского искусства и следовало прибыть вовремя. За день до основной группы отвалил фотомаэстро Андрей «Вилли» Усов, предполагавший потратить лишние сутки на монтаж выставки.

По дороге с Вилли приключилась история. О ней — позже, поскольку она с нами всеми приключилась. Сели мы в поезд и покатили по огромной родине в сторону Ужгорода, за которым начиналась граница с Венгрией. Ехали нервно и возбужденно. Я уже ездил на Запад, выступая во Франции под спортивными знаменами сборной Советского Союза. Было это давно, супер-давно, в шестьдесят восьмом году. Поскольку перед отъездом я отказался стричься, то более на Запад не брали. И на Юго-Запад, и на Северо-Запад не брали. Вот, через двадцать один год прорвался.

Перед границей Старый Рокер, Анатолий Августович «Джордж» Гуницкий достал из-под полосатого матраца бутылку портвейна и предложил:

— Давай выпьем перед расставанием.

После долгого стояния состав переехал узкий мост. Началась колючая проволока.

Мы чокнулись и сказали:

— Прощай, родная сторонка!

Портвейн прошел хорошо. Печали не наблюдалось. Через пару утренних часов мы въехали под своды вокзала города Будапешта. Авангардный контрабасист Волков достал из носка доллары и купил пачку «Кэмела». На прибывших набежали негры-спекулянты, пришлось по грабительскому курсу менять рубли на форинты. Джордж тоже что-то обменял. Мы не собирались тут задерживаться, но хотелось немедленно вкусить иностранной жизни. Пока нонконформисты занимались валютными операциями, поезд, отправлявшийся в Рим с соседнего перрона и в который следовало запрыгивать немедленно, уехал. Следующий шел через сутки. Так свободолюбивый коллектив застрял в Будапеште. Группа некрореалистов Юфита, державшаяся обособленно, откололась и ушла по своим, надо понимать, некро-делам. Постепенно все разбрелись. В Италию я взял гитару, предполагая поразить мастеров бельканто простуженным северным басом. Теперь вот болтайся по Венгрии с гитарой!

Вилли Усов таким же образом отстал от итальянского поезда. Об Усове — впереди.

Будапешт — город красивый. Но в декабре все-таки зима. Может до костей пробрать, если болтаться по улицам утро, день и вечер. Но мы с Джорджом болтались и бодрились. А вечером даже попали в гости к знакомому знакомой, женатому на ленинградке.

— Когда я размышляю о театре абсурда! — говорил Джордж.

— Метод литературы, недавно открытый мной! — говорил я.

— Оч-чень интересно, — кивал венгр и скоро стал посматривать на часы.

— Вся соль абсурда в его диалоге! — говорил Гуницкий, а венгр уже и не отвечал, а только смотрел на часы, как на новые ворота.

— Мне завтра очень рано вставать, — наконец заявил он и, чтобы его лучше поняли, произнес фразу по-русски без акцента.

— Кто рано встает, тому бог дает, — совсем по-нашему продолжил хозяин квартиры, в которой мы рассчитывали досидеть до утра и отправиться на вокзал.

— А может бога и нет? — слабо предложил я.

— Что вы, что вы — бог есть! — настоял венгр и мы поняли, что пора отваливать.

На зимней ночной улице оказалось совсем холодно. В метро я впервые увидел нищих. Причем целую толпу, лежавшую на полу.

А на вокзале не топили! Почти. Негры-спекулянты спали в одном из коридоров вповалку. В зале ожидания имелась одна, не очень большая, но горячая батарея. Обняв ее, как родную, спал расхристанного вида плохо пахнущий гражданин Земли. Мы с Джорджом присели на краешек скамейки, оккупированной пьяным, почувствовали колебания теплого воздуха. Появилась надежда выжить и добраться-таки до теплой Италии.

— Бля-бля-бля-бля, — недовольно заворчал космополит и стал пинаться ногами.

Имелась альтернатива сдаться и отправиться спать на пол к африканцам, но русский рок закалил нас в музыкальных боях.

— Ну ты, урод, — с угрозой произнес я и сбросил космополита с теплой скамейки.

— Убью, — добавил Анатолий Августович, и урод понял, что его не взяла, поднялся и побрел к неграм…

За час до поезда все артисты стояли на перроне. Никто не опоздал, и мы покатили в Италию. Так же, только один, ехал Вилли Усов. О нем — скоро.

Европа состоит из маленьких стран. Лузгали мы эти страны, как семечки. Скоро Венгрия кончилась и началась Югославия. В одном из городов, забыл в каком, поезд стоял полчаса и я пробежал вокруг вокзала, посмотрел последнюю славянскую землю. Вокруг торговали чем попало, и на ценниках с трудом умещались нули. Про инфляцию я еще ничего не знал и удивлялся. И еще не знал, что гиперинфляция всегда заканчивается войной.

Поезд порыл дальше и в нашем купе оказался полный, приятной внешности мужчина средних лет с огромным чемоданом. Алжирец. Когда-то он учился в Москве, теперь работает инженером-мелиоратором в своих алжирских землях. Наш портвейн давно кончился, а у алжирца имелась бутылочка.

— Еду во Францию к сестре, — сказал алжирец, когда мы выпили по первой. — Но через Италию ехать! Пограничники все время бомбистов-террористов ищут. Могут и с поезда снять. Араб же я только по происхождению. А по сути — инженер, материалист.

— Да, — кивает Джордж, — абсурд!

Чем ближе к итальянской границе, тем больше материалист волнуется. Он вытирает вспотевший лоб платком и курит сигару. Нонконформисты струячат по вагону, слышны реплики:

— Италия, скоро Италия! Скоро свободный мир!

Наконец, поезд останавливается и возникают погранцы в пестрых фуражках. Они обходят одно купе за другим, берут красные паспортины, вскрикивают радостно:

— Руссо! Руссо!

Заходят и к нам, улыбаются. В кучу красных паспортов я засунул паспорт алжирца.

— Руссо! Руссо! — вскрикивает офицер, листая паспорта, и вдруг замолкает, спрашивает мрачно:

— Арабо?

— Уи, сеньоре. — Инженер ни жив, ни мертв.

— Выходи!

Алжирец почти плачет. Вот так бен-ладенами и становятся. Мы помогаем ему вынести чемодан из вагона.

— Да здравствует Советский Союз! — говорит инженер на прощание.

И мы едем дальше.

Утренний Рим — колыбель, люлька европейской цивилизации. После долгой дороги чуток покачивает в этой люльке. Напротив вокзала посреди площади, по которой в несколько рядов несутся машины, что-то вроде скверика с монументом. Там нас должны встречать. Должны были встречать и Усова. Через неделю, сидя на античном мраморе, мы выпивали на Форуме из граненых стаканчиков, взятых в Италию из Питера вместе с маленькой. Выпивали за здравие Вечного города, за римское право, за нас и за вас. Вот что через неделю на Форуме расскажет Усов: » Я вышел из вокзала с чемоданом и сумкой. Дождался зеленого света и перешел площадь. Только я пошел к монументу на встречу, как набежала толпа девок-малолеток. Цыганистые такие с виду. Они стали меня дергать за разные части тела и одежды. А я отмахивался. Они что-то прощебетали и ускакали. Поставил тогда чемодан и стал поправлять одежду. Вижу — сумка открыта! Роюсь в ней — нет бумажника! В нем — паспорт и обратный билет! За секунду понял, что стал международным бомжом. Оборачиваюсь и вижу, как девичья стайка бежит, перепрыгивая через машины. Бросаю чемодан на хер и бегу за ними. Я же один год в университете итальянский изучал. Но тут — все слова забыл. Кричу только:

— Сеньоре! Перфаворе!

Меня не задавили. А они уже по узкой такой улочке несутся. А я за ними. Они сейчас во двор нырнут — фиг найдешь. Навстречу трое итальянских мужиков идут. Они поняли мои вопли и малолеток тормознули. Тут и я добежал.

— Бля-бля-бля-бля! — вопят девки.

— Бля-бля-бля! — кричат мужики.

— Паспорт, бля, свиздили! — кричу я.

И минуты не прошло, как подлетает «воронок» с решетками и из него вываливают автоматчики. За автоматчиками лениво выходит что-то вроде местного сержанта. Все продолжают орать, а сержант крутил головой и ковырял в носу. Он наковырялся и произнес тихо так:

— Бля-бля.

Малолетки вздрогнули, а одна из них задрала юбку и вытащила из трусов мою паспортину с билетом. Мне вернули гражданство и социальное положение в обществе, а девку автоматчики схватили в охапку, бросили в воронок и укатили. Мужики тоже отвалили. Я пошел к чемодану, думая, что и его уперли. Но он уцелел. Только паспорт после неделю козой пах. Такая история…

В городе Бари тепло. Идет дождь. На некоторых стенах висят афиши нашего фестиваля. Город Бари известен лишь своей футбольной командой и мощами Николая Угодника, любимого русского святого. Скучновато барийцам живется, без андеграундного фестиваля им никак. Мы с Джорджом должны читать доклады в первый день фестиваля, но приехали ко второму. С нами не знают что делать. В конце концов предлагают выступить с речами в монастыре. Точнее — на лестнице бывшего монастыря перед выступлением театра «Дерево».

На каменной лестнице сидело с дюжину нетрезвых питерцев и несколько прибившихся к ним итальянцев. Я бодро прочел манифест «Метода социалистического идеализма», хитроумный текст которого не стану приводить, дабы не вызывать у читателя немотивированной агрессии. Желал я этим методом сразить Горького, но, как выяснилось позднее, не сразил. Джордж тоже что-то такое непростое говорил. Бедная переводчица с трудом справлялась с нашими заявлениями. В итоге все питерские слушатели заснули, сморенные вином и теорией, а итальянцы убежали.

Но итальянцы вернулись, чтобы эстетически насладиться выступлением театральной труппы «Дерево». При входе в зал, где предполагалось само представление, стали выламываться бритоголовые юноши и девушки, катались по каменным плитам. Катания и выламывания означали увертюру. После увертюры актеры ушли в залу, а итальянцы не поняли — им показалось, что представление окончилось. Итальянцы свинтили, а мы остались. В таком духе понимания-непонимания фестиваль и проходил.

Мрачные тона несколько разбавил Курехин, нашедший на окрестных пастбищах коня с конюхом, а в действующем монастыре — хор монастырских девушек.

Гордые тем, что нас никто не понял, мы с Джорджом собирались после трапезы в ресторане отправиться в местную Ла-Скалу смотреть на «Популярную механику» итальянского разлива.

Кормили нас обильно. Официанты подходили с бутылками и спрашивали:

— Бьянко? Россо?

Присмотревшись к их манипуляциям, я предложил товарищу:

— Ты заказывай «бьянко», а я закажу «россо».

— И что будет? — хмуро поинтересовался Джордж.

— А вот увидишь.

— Может, я «россо» хочу.

— Ладно. Давай ты — «россо», я — «бьянко».

Возник официант и задал вопросы. Мы ответили, как договорились. Официант и глазом не моргнул, поставил перед Джорджом целую бутылку «россо», а передо мной — целую бутылку «бьянко».

— И чего ты добился? — поинтересовался Гуницкий, когда халдей отошел.

— Как чего! Если б мы пили с тобой вино одного цвета, то получили б одну бутылку на двоих. А так — по бутылке каждому!

— Действительно, — согласился Анатолий Августович. — Абсурд какой-то.

В отличном настроении мы отправились в театр, при входе в который нас встретили молодые люди в ливреях с золотыми галунами и почтительно провели в партер. Театр сверкал золотыми же ложами, хрусталь огромной люстры под потолком лучисто переливался. Мы с другом сели где-то в первых рядах и стали смотреть, как в дыму, напущенном на сцену специальным механизмом, появилась группа «Игры» и довольно бодро и стильно заиграла оригинальные произведения. Накануне в театре выступал Морис Бежар, и зал, конечно же, более подходил для академического искусства. Но публике нравилось, так как звуки, лившиеся со сцены, все же казались более понятными, чем мрачный напряг некрореалистов и театра «Дерево».

В паузах между песнями из-за кулис доносился цокот копыт — это волновался конь Курехина.

«Игры» закончились, началась «Популярная механика». Сперва Сергей Курехин бил по клавишам рояля и ковырялся в его струнной пасти, затем в дыму появился Саша Ляпин с гитарой и стал извлекать из нее пригожие звуки. Затем они заиграли вместе. Постепенно появился хор монастырских девушек и запел. Курехин прыгал перед девушками и дирижировал. Снова Ляпин играл один. Играли Курехин с Ляпиным и пели монастырские девственницы.

Публика не сразу поняла, но постепенно врубилась. Уже смотрели на сцену с азартом, ожидая новых выкрутасов. И тут Курехин взмахнул рукой, а мог и ногой. И на сцену вышел конь. Размеры его были чудовищны. Коня за уздечку придерживал усатый итальянский крестьянин, впервые, похоже, как и конь, попавший в театр. Публика завизжала от счастья и ужаса. На сцену вышел Саша Титов с бас-гитарой, и ему помогли вскарабкаться на коня. Динамики забасили, конь возбудился, вывалил до пола красное эрегированное естество и собрался прыгнуть в партер на купивших билеты. Но крестьянин его удержал. Девственницы вопили, а Курехин ковырялся в зубах у рояля. В апафеозе каданса на сцену вылетел некрореалист Чернов с мертвым осминогом в руках. Он рвал зубами мертвое тело, а куски глотал. Зал выл и рукоплескал. Некрореалист, наглотавшись мертвечины, убежал прочь и после долго блевал за кулисами…

На вечернем приеме у местного коммуниста нонконформисты сразу же выпили годовой запас крепких напитков, а Анатолий Августович «Джордж» Гуницкий плясал вприсядку, высоко по-казачьи выбрасывая коленки. По дороге в гостиницу лучший мастер абсурда пытался крушить машины на обочине, тем выражая протест против бездуховного общества потребления, а утром обнаружил в номере на потолке следы от своих ботинок.

— Выходит, я ночью ходил по потолку, — удивился Джордж.

— Выходит, ходил, — согласился я.

— Абсурд какой-то! — вздрогнул Джордж и предложил: — Давай-ка лучше займемся коммерцией.

Анатолий Августович привез в Италию с дюжину командирских часов, предполагая озолотиться в разумных пределах. Но с часами, как выяснилось, нас в городе Бари не ждали. Джордж заходил в бакалейные лавки и с моей помощью предлагал товар. Работники лавок разглядывали циферблаты с нарисованными танками и красными звездами, только денег не давали.

В итоге мы забрели в порт на рынок краденых вещей. Крали, похоже, в основном из машин — на вместительных лотках лежали предметы, которые обычно можно слямзить из тачки. Кассеты, автомагнитолы, очки, часы… Ага, вот и часы!

Джордж подрулил к продавцу, мрачному громиле грузинского вида с наколкой на запястье — «Не забуду мамо мио!» И достал свою командирскую дюжину. Всякая вещь на лотке стоила десять тысяч лир. Всякую ворованную продавец покупал за пять. Он посмотрел на товар Джорджа и сказал:

— Пять тысяч.

— Это же чертовски мало! — изумился Джордж, — Это же настоящие командирские часы. Руссо, руссо! Пиф-паф!

На «пиф-паф» итальянец среагировал оригинальным образом. Он достал из-под прилавка кольт огромного размера и приставил его почему-то к моему лбу.

— Что же это вы такой негостеприимный? — только и мог сказать я.

С рынка мы ретировались в город целыми и пока что невредимыми, решив до поры оставить коммерцию в покое.

В холле гостиницы оживление. Вокруг чернокожего низенького господина роятся питерские артисты. По городу Бари расклеены афиши, объявляющие о том, что сегодня в театре, где накануне егозила «Механика», выступит с концертом Рэй Чарльз. Я-то думал — он не играет больше. Старый ведь блюзовый дедушка! А он, бедный слепой, все еще работает… Так вот, чернокожий человек из его команды. Что-то вроде администратора. Он хлопает нас по плечам и спинам, мы хлопаем его. Не помню кто, кажется Ляпин, дает чернокожему закурить «беломорину».

— Марихуанна? — заговорщески спрашивает господин, опасливо оглядывается, затягивается и закашливается, от кашля становится почти белым.

— Велл! — наконец говорит он. — Ай вил би вэйтинг ю! Подходите за два часа до начала. Я вас проведу на концерт.

Мы пришли с Джорджом за два часа, и наш новый фрэнд провел за кулисы. Там ходило много чернокожего народа — музыкантов и музыканш. На сцене кларнет полировал пространство, однако старины Рэя Чарльза пока не видно.

Пустой зал и пыльные кулисы выглядели довольно уныло, а предстояло тут околачиваться и путаться под ногами долгие два часа. К тому же в ресторане, кроме обильной еды, ждали «россо» и «бьянко». Мы решили свалить, а потом вернуться.

Возвращаясь, мурлыкали песни Рэя и ковыряли в зубах фирменными зубочистками, представляя, как сейчас насладимся блюзом, побратаемся с Чарльзом, и вообще заживем припеваючи с этой самой минуты…

Возле служебного входа стоял наряд полиции и никого не пускал. Из-за наряда чернокожий администратор пожимал плечами и мотал головой. Пришлось идти восвояси в отель. Так мы Рэя Чарльза фактически пропили.

Если все интересное описывать, то бумаги не хватит. Я пишу то, что мне вспоминается в первую очередь, а в первую очередь почему-то вспоминаются пьянки.

Перед отъездом в Рим все нарезались, у кого как получилось. Только Курехин делал маленькие глоточки, вкручивая организатору Антонио планы. Планы-громадье!

— Я хочу в Риме. В Колизее! Чтобы тысячи гладиаторов. И пятнадцать роялей. Чтобы тигры грызли христиан! Ты меня, Антонио, выведи на министра культуры.

— Не получится, — с сожалением объяснял Антонио, молодой худощавый мужчина с аристократическими чертами лица. — Колизей — это культурный памятник. Там нельзя.

— Можно, можно. Ты только выведи.

Тут появился гитарист «Игр» Андрей Нуждин, бледный, как спирохета. Сперва он говорить не мог, после не хотел. Но выпив виски, рассказал:

— Он дверь запер и стал суровый, словно прокурор. Говорит мне: «Я всех пробовал — немцев, поляков, монголов, нубийцев даже, всех, всех, всех, а русских — нет еще!» Пришлось мне прыгать в окно…

Дело в том, что в течение нескольких дней во время обедов и ужинов в ресторане некий улыбчивый господин в пестром жилете посылал на дегустацию гитаристу разные блюда. Гитарист, как и всякий другой русский, благосклонно относящийся к халяве, эти блюда принимал и отвечал на улыбки. Перед нашим отъездом улыбчивый подкараулил Нуждина в коридоре и заманил в номер, где и постарался совершить надругательство…

Ближе к ночи мы стали грузиться в автобус. Барабанщика Игоря Чередника, человека худощавого и невысокого, мне пришлось нести. Он купил магнитофон и положил в рюкзак. А с рюкзаком не мог подняться. Водила автобуса, увидев сильно пьяных артистов, заявил, что не поедет. Пассажиры, мол, ему салон заблюют.

— Не фига, — пробормотал Чередник. — Мы добро на ветер не бросаем.

Итальянец понял русскую правду и согласился ехать.

Вспоминается пьянка. Или что-нибудь на фоне пьянки. Так оно и было на самом деле.

В Риме мы болтались целый день, а к вечеру меня, как Рафаэля, разбила лихорадка. В Риме я запомнил только утро — как с фотографами Усовым и Потаповым выпивал на Форуме и как напротив Сан-Анжело негры писали в Тибр. Нет, помню еще, как мы с фотографами добрались до Ватикана, в соборе-махине святого Петра разглядывали Микеланджело, а после заснули на стульях прямо посреди зала. Может, Папу Римского проспали. Может, он нас проспал…

О книге Владимира Рекшана «Земля: Дорога до…»

Микель Биркегор. Тайна «Libri di Luca»

Отрывок из книги

Всю жизнь Лу́ка Кампелли мечтал умереть в окружении своих обожаемых книг; поздним октябрьским вечером это его желание исполнилось.

Разумеется, подобного рода мысли практически никогда не озвучиваются, даже наедине с самим собою они не так уж часто формулируются, однако у тех, кто хоть раз видел Луку за прилавком его букинистического магазинчика, подобная мечта не вызвала бы удивления — по-другому с ним просто и быть не могло. Маленький итальянец уверенно и плавно передвигался в полном книг тесном зале, как будто был в собственной гостиной, и ни секунды не раздумывал, безошибочно направляя посетителя к полке или витрине, где находилась интересовавшая того книга. Уже после нескольких минут разговора собеседнику становилось ясно, что любовь Луки к литературе больше похожа на страсть. При этом абсолютно не имело значения, о чем именно шла речь — популярном чтиве в бумажном переплете или же первом издании кого-то из античных авторов. Такая широта кругозора свидетельствовала, сколь долгие годы проведены им наедине с самыми разнообразными книгами. Фигурка Луки настолько естественно вписывалась в интерьер его букинистической лавки, что казалась неотъемлемой ее частью; у посетителя здесь сразу же возникало ощущение умиротворения и даже некоего благоговения.

Нынешний октябрьский вечер оказался непохожим на прочие: помимо того, что он стал последним вечером в жизни Луки, хозяин вернулся в свою букинистическую лавку после целой недели отсутствия. Стремясь как можно скорее попасть из аэропорта к себе на Вестербро*, он взял такси, доставившее его в Копенгаген к самым дверям магазина. Во время всей поездки Лука от нетерпения сидел как на иголках, а когда машина наконец остановилась, поспешно расплатился и даже не стал дожидаться сдачи, так что чаевые таксисту перепали более чем щедрые. В благодарность тот выгрузил из багажника два чемодана Луки и, поставив их на тротуаре у ног старика, уехал.


* Вестербро — улица в Копенгагене.

Нельзя было сказать, что с потушенными огнями заведение выглядело гостеприимно, однако при виде желтой надписи на витрине — «Libri di Luca»** — лицо хозяина озарила счастливая улыбка. Протащив свои чемоданы те несколько метров, что отделяли край тротуара от крыльца, пожилой букинист с трудом взгромоздил их на нижнюю ступеньку. Пытаясь отыскать во внутреннем кармане связку ключей, Лука чувствовал, как пронзительный осенний ветер с неистовой силой треплет полы его плаща.


** «Книги от Луки» (итал.).

Колокольчик над входом издал мелодичную приветственную трель, приглашая хозяина внутрь. Спасаясь от ветра, Лука волоком перетянул чемоданы через порог на темнобордовое ковровое покрытие, устилавшее пол магазина, и поспешно запер за собой входную дверь. Разогнув натруженную спину, он несколько мгновений постоял с закрытыми глазами, блаженно вдыхая знакомый запах пожелтевших бумаг и старинной кожи. Лишь когда смолкли последние звуки колокольчика, он наконец открыл глаза и зажег люстру. Что, впрочем, было вовсе необязательно. За те более чем пятьдесят лет, что он мерил шагами помещения своего заведения, он мог бы без малейших проблем ориентироваться тут даже в темноте. Тем не менее он один за другим опустил рукоятки тумблеров, расположенных на щитке за дверью, включая подсветку всех книжных шкафов в зале и витрин с книгами, расположенных на верхней галерее.

Пройдя за прилавок, Лука снял плащ, нагнулся и извлек из нижнего ящика бутылку и рюмку. Плеснув себе порядочную порцию коньяку, он вышел на середину торгового зала и принялся который раз осматривать свое хозяйство. Блаженно улыбаясь от того удовольствия, которое приносило ему это занятие в сочетании с изрядным глотком ароматной золотистой жидкости, он пару раз кивнул каким-то своим мыслям и глубоко вздохнул.

Затем, по-прежнему с рюмкой в руке, он стал прогуливаться между стеллажей, внимательно разглядывая стоящие на них ряды книг. Будь на его месте кто-нибудь другой, он бы не обратил внимания на происшедшие здесь за истекшую неделю незначительные изменения. Другой — но только не Лука. Его глаза подмечали и отсутствие изданий, которые были проданы либо обменены на другие, и новые тома, появившиеся среди заполнявших полки старых знакомых, и передвинутые на новое место либо перемешанные стопки литературной продукции. В ходе своей инспекции Лука любовно выравнивал корешки книг, заметив малейший непорядок, заботливо менял их местами. При этом он время от времени отставлял свою рюмку, чтобы вынуть с полки издание, которого прежде не видел. С любопытством перелистывая страницы, он внимательно изучал типографский шрифт и на ощупь пытался определить структуру бумаги. В заключение осмотра он прикрывал глаза и подносил книгу к носу, наслаждаясь ее особым ароматом так, как если бы это было какое-то старинное вино. И наконец, еще раз внимательно рассмотрев обложку и переплет, осторожно помещал том на его прежнее место, сопровождая это действие либо недоуменным пожатием плеч, либо удовлетворенным кивком. Как бы там ни было, но кивал он в процессе этого своего обхода гораздо чаще, из чего можно было заключить, что действия ассистента за время отсутствия хозяина букинистической лавки получили полное одобрение со стороны последнего.

Ассистента звали Иверсен. Он находился здесь уже так давно, что мог бы, наверное, по праву считаться скорее партнером, нежели наемным работником. Однако, хотя Иверсен и был влюблен в свое дело не меньше, чем сам Лука, он никогда не пытался завести речь о том, чтобы стать его компаньоном. Букинистический магазин достался Луке по наследству от его отца Армана и всегда считался фамильным предприятием семейства Кампелли.

С тех пор как Арман передал свою лавку Луке, там произошло не так уж много изменений. Самым значительным из них было появление галереи. Она ярусом более полутора метров шириной тянулась по внутреннему периметру магазина на высоте второго этажа. Здешние завсегдатаи сразу же окрестили новое сооружение «небесами», ибо именно здесь под надежной защитой застекленных витрин хранились самые ценные и редкие издания.

Перед тем как подняться наверх, Лука вернулся к прилавку, чтобы налить себе еще коньяка. Затем прошел вглубь магазина, где была расположена винтовая лестница, ведущая на галерею. Когда он поставил ногу на первую из ненадежных ступенек, лестница угрожающе зашаталась, однако старый букинист бесстрашно продолжил свое опасное восхождение и вскоре был уже на самом верху. Повернувшись, он окинул взглядом свои владения. С некоторой натяжкой можно было принять стеллажи внизу за причудливо устроенный лабиринт аккуратно подстриженных кустов. Тем не менее Лука отлично здесь ориентировался и сразу же отыскал глазами стоящие у двери два своих чемодана.

Изборожденное морщинами лицо старика внезапно посерьезнело, в карих глазах появилось отстраненное выражение, будто перед ними была не панорама торгового зала, а какие-то далекие пейзажи. В задумчивости Лука поднес рюмку к носу, понюхал коньяк, сделал небольшой глоток и перевел взгляд со столь не вписывающихся в строгий интерьер двух инородных тел на книжные витрины, коими была уставлена галерея.

Благодаря мягкой подсветке, хранящиеся в витринах тома выглядели весьма романтично. Да и расставлены они были живописно, так чтобы посетитель мог оценить достоинства каждой из книг: одни раскрыты на страницах с красочными иллюстрациями к содержавшимся в них фантастическим историям, другие, наоборот, закрыты и повернуты таким образом, чтобы лишний раз продемонстрировать искусство полиграфиста либо мастера, изготовившего кожаный переплет.

Придерживаясь одной рукой за перила, а другой плавно покачивая рюмку, так чтобы содержимое ее слегка колыхалось по кругу, омывая стеклянные стенки, Лука медленно двинулся вдоль галереи, который раз ощупывая взглядом свое богатство. Среди шедевров, собранных здесь, на втором этаже, как правило, изменения случались нечасто. Мало у кого было достаточно средств, чтобы приобрести какую-нибудь из выставленных здесь книг, а если таковой все же находился, то покупка всегда была целенаправленной, чтобы возместить некий пробел в личной коллекции, и потому редко составляла более одного или двух изданий сразу.

Пополнялся магазин книгами почти исключительно за счет покупок выморочного имущества и — реже — отдельных изданий на специальных книжных аукционах.

Поэтому, увидев на полке незнакомую книгу, Лука застыл. Слегка нахмурившись, он поставил рюмку на перила и наклонился к стеклу, чтобы лучше рассмотреть роскошное издание с золоченым обрезом страниц, заключенное в черный кожаный переплет с золотым тиснением. Когда Лука прочел заглавие и имя автора, глаза его округлились от радостного изумления. Это было переработанное издание «Operette morali» Джакомо Леопарди*** в превосходном состоянии и, по-видимому, на языке оригинала — итальянском, родном языке Луки.


*** Леопарди, Джакомо (1798–1837) — итальянский писатель, поэт. Сборник эссе «Нравственные очерки» написан им около 1824 года и опубликован в 1827 году.

Лука с заметным волнением опустился перед витриной на колени и открыл стекло. Достав из кармана рубашки очки, он дрожащими руками водрузил их на нос, после чего осторожно, будто боясь спугнуть свою добычу, наклонился и, наконец, обеими руками взялся за книгу. Крепко сжимая трофей, он аккуратно извлек его из шкафа и принялся внимательно осматривать со всех сторон. Внезапно лоб Луки прочертили глубокие морщины; он нахмурился и рывком встал на ноги, настороженно озираясь по сторонам, словно опасаясь, что кто-то скрытно следит за ним и видит в данный момент эту его чудесную находку. Так никого и не увидев, он вновь обратился к книге, которую по-прежнему сжимал в руках, и бережно ее раскрыл.

Изучив титульный лист, он обнаружил, что это первое издание, что, с учетом времени выпуска — это был 1827 год, — вполне оправдывало появление книги здесь, на «небесах». Лука провел пальцем по странице, с наслаждением ощутив плотную структуру бумаги, а затем поднес том к носу и понюхал его. Слегка пряный запах, исходивший от книги, отчасти напомнил ему аромат лаврового листа.

По-прежнему бережно и осторожно переворачивая страницу за страницей, он продолжал изучать книгу, пока не дошел до оттиска гравюры на меди, на которой изображена была облаченная в рясу смерть с косой в руках. Иллюстрация была выполнена мастерски, и сколько Лука ни всматривался, он так и не сумел обнаружить на ней не малейшего изъяна. Довольно сложная техника оттиска гравюр на меди была весьма распространена в девятнадцатом столетии и отличалась от самых лучших образцов оттисков гравюр на дереве гораздо большей степенью четкости и изящества. Оттиск изображения на бумаге получался в два приема, ибо типографская краска проникала в углубления на медной пластине; сам же текст книг набирался литерами, которые отливались из свинца и были выпуклыми.

Лука одну за другой переворачивал страницы книги и с восхищением рассматривал прочие содержащиеся в ней оттиски медных гравюр. Дойдя до последней страницы, он снова нахмурился. Обычно здесь он или Иверсен всегда помещали ценник величиной с визитку с указанием цены и названием магазина, однако на этот раз ценник отсутствовал. Луку удивляло, что Иверсен решился на покупку столь дорогой книги, предварительно с ним не посоветовавшись. А то, что он выставил книгу на продажу без указания цены, было и вовсе не похоже на этого педанта.

Лука вновь настороженно обвел глазами все помещение, будто ожидая, что сейчас откуда-нибудь появятся члены некоего комитета по организации торжественной встречи, поприветствуют его и объяснят все таинственные нестыковки. Однако лишь очень немногие знали о его отъезде и возвращении, и им никогда бы и в голову не пришло использовать это в качестве предлога для празднования.

Лука пожал плечами, открыл наудачу первую попавшуюся страницу и начал читать вслух. Постепенно озабоченное выражение исчезло с его лица, уступив место радости от чтения на родном языке. Постепенно голос его окреп и повысился, слова гулко отдавались в заполненных книгами лабиринтах букинистического магазина. Прошло уже немало времени с тех пор, как Лука последний раз читал на родном языке, так что ему потребовалось несколько страниц, чтобы полностью преодолеть акцент и попасть в ритм текста. Тем не менее, вне всякого сомнения, он испытывал истинное удовольствие: глаза его сияли от счастья, а звучавшие в голосе восторженные ноты составляли резкий контраст меланхолическому содержанию читаемого им трактата.

Все это длилось недолго. Внезапно восторг на лице Луки сменился изумлением; он сделал пару шагов назад и наткнулся спиной на книжную витрину. В широко раскрытых от удивления глазах появилось выражение ужаса; костяшки пальцев, по-прежнему судорожно сжимавших раскрытую книгу, побелели от напряжения. Тело его дернулось вперед; волоча ноги и двигаясь, как механическая кукла, Лука приблизился к перилам галереи. Слепо наткнувшись на балюстраду, он опрокинул стоящую на ней рюмку с коньяком, которая полетела вниз. Устилавшее пол магазина мягкое ковровое покрытие приглушило звон разбившегося стекла.

Голос Луки становился все тише и глуше, ритм практически исчез; старый букинист едва выдавливал из себя слова. По лбу его струился пот, лицо побагровело от напряжения. Несколько капелек пота скатились со лба, скользнули по переносице и, сорвавшись с кончика носа, упали на книгу. Плотная бумага моментально с жадностью впитала их — так пересохшее русло реки впитывает дождевые капли.

Глаза Луки, почти полностью вышедшие из орбит, казалось, были прикованы к тексту. Он смотрел в книгу, не мигая, за исключением тех моментов, когда под ресницы затекал пот. Зрачки неотрывно бегали по строкам страницы, и как Лука ни пытался, он не мог даже повернуть головы, чтобы оторваться от книги, которую по-прежнему сжимал в руках, и перестать читать. Тело его сотрясала крупная дрожь, лицо болезненно исказилось: на нем застыла безобразная гримаса, из-за которой благообразный пожилой букинист выглядел не то психом, не то эпилептиком во время очередного припадка.

Несмотря на столь явные физические признаки душевного расстройства, голос Луки по-прежнему заполнял все помещение букинистической лавки; правда, теперь он читал сбивчиво, делая время от времени неоправданные долгие паузы, которые внезапно сменялись безудержным потоком слов. От прежнего четкого ритма декламации не осталось и следа: фразы внезапно обрывались или же, наоборот, сливались — в полном противоречии со всеми правилами грамматики. По мере того как скорость чтения возрастала, ударения Лука делал все более и более произвольно. И хотя отдельные слова еще были узнаваемы, произношение, как и вся речь Луки, изменилось, стало неясным, трудным для восприятия, срывающиеся с его губ предложения казались лишенными всякого смысла. Порой, когда опустевшие легкие настоятельно требовали нового глотка воздуха, торопливое бормотание прерывалось похожими на всхлипы вздохами. Сделав со свистом очередной вдох, Лука продолжал прерванное чтение в еще более быстром темпе; его декламация напоминала стремительное течение водного потока, временами преодолевающего на своем пути некие препятствия.

Крупная дрожь так сильно сотрясала тело Луки, что деревянные перила галереи, на которые он тяжело опирался, громко скрипели. Старик обливался по.

том, кое-где он проступал сквозь одежду, а ковровое покрытие у ног Луки было все испещрено мокрыми пятнами, которые оставляли срывающиеся со лба капли.

Неожиданно поток слов разом смолк, и дрожь прекратилась. Взгляд Луки был по-прежнему устремлен в книгу, однако выражение лица совершенно изменилось: вместо панического ужаса на нем теперь ясно читались спокойствие и умиротворенность. Старый букинист как-то вдруг обмяк и едва не повис на перилах, постепенно все больше перегибаясь через них; книга выскользнула из влажных рук и, шелестя страницами, упала на пол магазина. Под весом тела Луки перила жалобно треснули, а затем с ужасным грохотом целая секция балюстрады рухнула вниз, усыпая все заведение разлетающимися во все стороны мелкими и крупными обломками. На мгновение безжизненное тело Луки неподвижно застыло на краю галереи, потом, повинуясь силе тяжести, наклонилось и полетело вниз. Во время падения безвольно раскинутые в стороны руки и ноги Луки задели полки и стеллажи, увлекая их за собой.

Тело Луки рухнуло с глухим стуком в узкий проход между стеллажами, где сразу же оказалось погребенным под грудой книг и обломков, над которыми взметнулось облако пыли.

О книге Микеля Биркегора «Тайна „Libri di Luca“»

Шрэк навсегда

Режиссер Майк Митчелл

США, 2010

Слоган нового «Шрэка» на американских постерах — такой же, как у сериала «Остаться в живых», который должен завершиться примерно в это же время: «Последняя глава». «Последним», впрочем, называли и предыдущий мультик, именно поэтому не покидает ощущение, что Шрэка воскресили вовсе не для удовольствия зрителей, а для того, чтобы пополнить оскудевший за время кризиса кошелек компании DreamWorks. Никого из членов старой команды, ответственной за первых «Шрэков», в списке создателей нового фильма нет: и сценаристы, и режиссер имеют некоторое отношение лишь к третьей части — самой вымученной из всех. С сюжетными ходами в «Шрэке навсегда» довольно напряженно: в королевстве снова меняется власть, а огру и его возлюбленной Фионе снова надо поцеловаться, только происходит все это в альтернативной реальности, в которую Шрэк, уставший от семейной рутины, попадает после того, как подписывает контракт с колдуном Румпельштильцхеном. В этом новом мире главного героя никто не знает, Осел почти не шутит, Кот в сапогах растолстел и носит розовый бантик, а принцесса Фиона возглавляет отряд сопротивления правящему режиму в лице того самого колдуна Румпельштильцхена. С гэгами все еще хуже: кто-то постоянно улетает не в том направлении, получает по морде или застревает в отверстии неподходящего размера — и даже трогательные кошачьи глаза-блюдца уже не производят должного умилительного эффекта. Лучше бы они просто жили долго и счастливо.

Ксения Реутова

Старый хиппи

Портрет работы Валерия Мишина

Григорьев — в стране «Русская Поэзия» — фамилия знатная.

Аполлон Григорьев, Олег Григорьев, Гена Григорьев…

И вот — еще один достойный продолжатель сего знатного рода

Подобно Грину и Ремизову, этот Григорьев — Человек Неотсюда.

Изначально нездешний — сказочный персонаж.

Вот кусочек из его интервью:

«Первое значительное признание я получил от ровесника, пятилетнего соседа по даче. Дело было в Белоострове, мы сидели на мостках над прудом и болтали ногами, разгоняя воду. Я рассказывал ему одну из самых лучших своих историй. Что-то про Бабу Ягу.

Реакция слушателя оказалась вполне естественной. „Ну и иди к своей Бабе Яге!“ — закричал он и столкнул меня в пруд. Это было что-то вроде инициации.

К счастью ли, к несчастью, но меня спасли. И подсознательный эффект был столь силен, что лет через 13 после этой истории я стал писать стихи.

Здесь я был более осторожен, и, читая стихи друзьям, близко к воде не подходил.

Кому-то мои творения нравились, кому-то — нет. Одна из поклонниц даже преподнесла мне куриную ногу. Ножка была довольно увесистой, и синяк держался несколько дней».

Вот эта телега мне нравится — особенно про Куриную Ногу.

Дима Григ — изысканно остроумен — так даже сразу и не поймешь — что в него КИНУЛИ этой самой куриной ногой!

Старый хиппи, автостопщик, неисправимый язычник, Дитя Цветов…

Ну какие цветы? Скорее уж Брат Степной Травы.

И конечно же «Господин Ветер».

Так называется его книга прозы.

Это книга — Дорога. И ее страницы-версты, меня впервые познакомили с Григом. Больше всего в той книге меня поразили запахи: все страницы пахли по-разному. Разными ветрами, ветерками и сквозняками. Сеном, ковылем, медом… Иванчаем… Иногда дождем. Тогда — еще и мокрой шерстью — от промокшего свитера и носок. Конечно, читая эту прозу, я сразу догадалась, что автор ее — Поэт.

Все прочие сведения о Григе вы найдете, если вам удастся расшифровать вот эти тайные письмена и рукописи, найденные в Сарагосе, под кроватью, в многочисленных бутылках из под «Изабеллы»…

Полустертые стрелки на древесных стволах выведут вас…

А уж рассыпанное в нужном направлении пшено — точно приведет вас…

История Грига — не для лежебок, не для обломовых, не для таких как я, у которых в школьной характеристике значилось «крайне непытлива».

Григ — это для крайне Пытливых.

Не путать с тем, что Солженицын называл Пытчивый Читатель..
Корень, на первый взгляд, один, но разница между Пытчивым Читателем Солжа и Следопытом Фенимора Купера — огромна и неоспорима.

Читатель Грига — Следопыт.

Итак, дерзайте мои храбрые неленивые друзья:

Вавилон http://www.vavilon.ru/texts/grigoriev0.html

Господин Ветер http://www.ozon.ru/context/detail/id/148022

ЖЖ http://dg-o-hor.livejournal.com

Личная страница http://www.vinra.nm.ru

Из стихов этого года:

Рисовальщица песком на стекле

На прозрачное стекло

она бросит гость песка:

нас ещё не замело,

мы ещё видны пока.

Она пальцем обведёт,

вокруг пальца обвёдет,

и ладошкой разотрёт

жёлтый маленький бархан:

где лицо — там станет дом,

в небе — птицы силуэт,

а вокруг темным-темно,

и едва проходит свет

сквозь ворота из песка,

за которыми летает

нашу жизнь перебирая

её лёгкая рука.

* * *

То ли куст стоит, то ли костёр горит,

чёрное пламя — мёртвый огонь,

я ольху срубил, горький сок пил,

белый день искал

у чужого костра:

там сидят какие-то рыбаки — лица в саже, слова в пыли, говорят: мы солнце вчера сожгли красиво горело, плевало огнём

но никто не жалеет о нём, теперь в костре тихо тлеет луна,

когда догорит — ещё звёзд до хрена,

и мы не уйдём, пока всё не спалим

так что ступай приятель на…

А в моих глазах лишь ольха-река,

Чья кровь темна и на вкус горька.

Бессмертные

Мы завалили дорогу мёртвых еловыми ветками,

мы повесили на окна слюду и бычьи пузыри,

мы перенесли стороны света,

и все старые фотографии сожгли.

Нас не достанет прошлое, не накроет будущее,

геологи не заметят наших дверей,

наши дни мы назовем новыми именами,

что придут в чешуе рыб и шкурах зверей.

На потолке мы нарисовали солнце и луну на стене,

мы вылепили из глины синие шары,

чтобы ими играли ангелы наших дней

на шкурах зверей, в чешуе рыб.

* * *

…По закрытым глазам проведёт лапкой плюшевый кот.

Дитя взрослым проснётся и больше кота не найдёт…

Алла Горбунова

Вокруг избушки еловый лес,

из иголок плед, слюда на окне,

где древние рыбы стоят во сне

стерегут тусклый лунный свет.

В доме встречают Новый год,

ледяные игрушки в глазах блестят,

тянется к ним дитя и растёт,

на еловых шкурах розовое дитя.

Его плюшевый кот ушел через лес,

роняя опилки на синий снег,

становясь тенью самого себя,

стирая до ветоши лапы,

чтобы вернуться на этот свет

мотыльком, чей невидимый след

перечёркивает саму смерть

в жёлтом пламени лампы.

Небесный механик

Человек-птица с большим клювом

залез на башню, поднял флаг:

днём он похож на флюгер,

а ночью на маяк.

По утрам он проветривает небеса,

и тучи становятся белее,

а иногда купается сам

в созвездии Водолея.

Но его работа — чинить механизмы

тяжёлых звёздных ворот:

слишком много срывается вниз

метеоритов в год.

Говорят, его нет и не было,

видят его лишь немногие:

люди редко смотрят на небо,

чаще себе под ноги.

Но если тебя ветер носит,

(или ты в облаках летаешь

независимо от погоды)

помоги ему смазать оси

и поставить на место ворота.

* * *

Тьма увеличивает, свет уменьшает

ибо сам велик,

во тьме ты белая и большая,

а на свету — пылинка,

и мы сможем друг друга встретить

в каком-нибудь полусвете,

а после уйти как в тюрьму

в вечности полутьму.

Не отправить письмо

Какой-то конфликт происходит в сети,

виртуальный ветер сносит крыши,

дальше сервера письма не могут уйти,

и сквозь помехи слышно,

как в каждом е-мэйле лает собака,

совсем не желая нести мои письма,

а на экране недобрым знаком

летучая мышь постоянно виснет.

Остается курьером на велосипеде

лететь по проспекту вдоль спящих домов,

стучаться в двери, будить соседей,

словно большое живое письмо.

* * *

Что мне сказать тебе прежде

чем станет водою чернеющий снег,

я могу быть ленивым и нежным,

но мне надо лодку построить к весне.

Мне надо смолой заливать словно кровью

сосновое днище снов долгой реки,

где бьётся вода словно сердце живое,

когда к тёмным лункам идут рыбаки

и золото рыб рассыпают под ноги,

и звёздам-чещуйкам не знают числа…

По высокой воде я пройду все пороги

навстречу тому, кто не видел весла.

Влюбленные

У неё в голове огонь,

у него — ветер,

вряд ли у них появятся дети.

У неё в голове огонь —

пламя иногда вырывается из-под век,

а так, в принципе, она — нормальный человек,

даже играет в снежки,

если есть снег.

У него в голове ветер

треплет небо, срывает звёзды,

но это можно заметить,

лишь позабыв о том,

что она есть на этом свете.

Деревянный бог

Обновили деревянного бога,

сплели ему венок из жёлтых одуванчиков,

принесли к ногам рис и фасоль,

смочили серые губы сладким вином.

Но он не пьёт и не ест,

лишь осы кружатся возле губ

становясь его словами.

Суетятся муравьи внизу

зёрнышки риса тащат через лес.

Вороны да чайки

садятся на его плечи

белыми-чёрными сторонами жизни.

Выползают мыши полёвки

шелестят в траве:

так деревянный бог идет неспешно,

ветер одуванчики колышет на его голове,

их жёлтая пыльца и горькое молоко стебельков

несъедобны для мышей и птиц,

неинтересны для насекомых.

Старое зеркало

Старое зеркало рассыпает серебро,

становясь простым стеклом,

серебро сверкает как рыбья чешуя,

в которой были ты и я,

и кто в этой комнате до нас жил

тоже был.

Из чешуек ювелир выплавит кольцо,

Ты его наденешь, и в конце концов

вокруг пальца обведёшь в холодном серебре

всех, кто в омут зеркала твоего смотрел:

мёртвую старуху с бумажными цветами,

женщину с пустыми надеждами и светлыми мечтами,

девок, что гадали в святочный вечер,

их суженых с другой стороны,

маленькую девочку и дьявола, приходящего в её сны,

а ещё пустоту, в которой твоё колечко

вспыхнет белым пламенем, дотла сгорит,

и все они окажутся у тебя внутри.

Воттавара

Мы встретимся на Смерть-горе,

похожей на спящего медведя,

у него еловая шерсть

и лапы опущены в болото.

На Смерть-горе в ясную погоду

тропы змеи ползут к луне,

а в дождь прячутся под камни,

забираются в глаза спящих шаманов,

в муравьиные норы.

Мы встретимся на Смерть-горе,

где лиса по утрам тявкает на ворон,

и старый грибник в тёмном плаще

наши дни собирает в плетёный короб:

он рассыпет их наверху,

под серые камни, в гниль-труху,

когда мы придем на эту гору.

* * *

Бьётся часто на кухне посуда,

бьётся как рыба на суше,

брызгами разлетаются осколки

по кафельному полу.

Говорят, она бьётся к счастью,

и осколки — это семена удачи,

что прорастают в наших душах

изменяя мир в сторону лучшую,

где россыпи треснувших чашек

и разбитых тарелок горы

становятся самоцветами

на которых — небесный город.

* * *

Плели сети, чтобы поймать Бога.

Оказалось

сшили ему одежду.

* * *

В этой стране легче потеряться, чем умереть,

здесь не хоронят мёртвых, а заставляют гореть,

я выбрасываю сегодня, как выбросил вчера

слова на ветер

(пластиковый стаканчик хрустит в кулаке,

превращаясь в бабочку с белыми крыльями,

чтобы сквозь пламя вернуться к реке,

где мы вчера ещё были).

* * *

Глиняные люди

живут в пустыне:

она как завтрашний день

идёт за нами,

она любит глиняных людей

с потрескавшийся от обжига кожей,

с красными от пыли глазами.

Глиняные люди

обрезают крайнюю плоть мальчикам,

и закапывают её в песке:

(возьми, пустыня).

Они обрезают девочкам

клитор и малые половые губы

и закапывают их в песке:

(возьми пустыня).

И пустыня подобно морю

облизывает их тела

своим шершавым языком,

она целует больные места:

и скорпионы скрепляют трещины кожи

саламандры шуршат в венах

прозрачным песком.

Глиняные люди роют канавы,

собирают вдоль дорог

лопнувшие колеса,

а по ночам жгут костры из старой резины.

Глиняные люди не умирают, а просто

переворачивают песочные часы —

и я еду на карьер за красной глиной.

Морозное утро

Стая легких времерей! Ты поюнна и вабна…

В. Хлебников

Здесь кончаются деревья, начинаются столбы,

на окне моем узоры: ели, сосны и дубы,

путь исчезнут они скоро, но пока дышу в стекло,

чтобы этот зимний город белым лесом занесло.

С каждым выдохом всё гуще поднимается листва,

под ногами в синих лунках дремлют щука и плотва,

каждый выдох это слово, что нельзя произнести,

обжигающее словно снежный ком в моей горсти,

и звенят листвой деревья в новогодней мишуре

рассыпая мое время стаей быстрых снегирей.

Юлия Беломлинская

Шимон Гибсон. Последние дни Иисуса. Археологические свидетельства

Введение к книге

Кто был Иисус, и что может рассказать о нем археология? Уверен, что многие хотят это знать. Теологи и историки занимались этим — тому свидетельство тысячи книг, но что может добавить к знаниям о реальном историческом Иисусе археология? Дает ли она просто иллюстративный материал к контексту и фону евангельских рассказов, своего рода «гарнир» к сфокусированному историческому взгляду? Или она может снабдить нас уникальной ценной информацией, способной существенно изменить наше представление об Иисусе и его последних днях в Иерусалиме, как о них рассказано в Евангелиях?

Я уверен, что археология является недооцененным и недостаточно используемым источником богатых данных об историческом Иисусе и надеюсь показать это на страницах книги. Голос археологии должен звучать так же громко, как и те идеи, которые основаны на исторической экзегезе Евангелий. У каждого из этих средств есть свои проблемы: археологические находки могут быть слишком фрагментарными и неправильно интерпретироваться, текстовые источники — сильно поврежденными при передаче или полными ошибок, допущенных переписчиками. Поэтому археологию следует использовать надлежащим образом — не для того, чтобы подкрепить рассказ о пребывании Иисуса в Иерусалиме, и не для отрицания и опровержения исторической достоверности этого рассказа. Археология должна быть независимым средством «испытания» подлинности евангельских описаний в сравнении и сопоставлении с историческими исследованиями. Археология может дать структурные объяснения и интерпретации конкретных событий — таких как суд над Иисусом, — и они впоследствии должны быть проверены и встроены в историческую перспективу.

Археологические памятники многослойны, как и текстовые описания, — и те и другие для прояснения многих «действительных фактов» прошлого требуют осторожности и критического подхода. Надо признать, что задача эта трудна и сложна. Существенно важно здесь понимание топографии Иерусалима и его плана. Необходимо также хорошее знание еврейской материальной культуры первого века. Очень полезны артефакты с надписями: важнейшей находкой и настоящим благом для науки является найденный в Кесарии камень с именем и точным титулом Понтия Пилата. Еще одним важнейшим археологическим открытием, бросающим свет на евангельскую историю, является гробница с именем Каиафы на одном из найденных там оссуариев. Другие надписи, как, например, на оссуарии «Иакова», имеют сомнительную достоверность, так как поступили из коллекций торговцев антиквариатом, а не найдены во время научных раскопок. Но и они не должны снижать значение археологии в прояснении евангельских рассказов.

Необходимость больше знать о местах, где Иисус провел свои последние, роковые дни, возникла давно. Об этом говорит нескончаемый поток христианских пилигримов в Святую Землю и особенно в Иерусалим, что начался в IV веке и продолжающийся и сегодня. Больше всего богомольцы желают видеть своими глазами главные достопримечательности, связанные с евангельскими историями: комнату Тайной Вечери на горе Сион, вековые масличные деревья в Гефсимане на горе Елеонской, помост Габбата, с которого Понтий Пилат вершил суд, Скорбный Путь, которым Иисус пронес свой крест, скалистый холм Голгофу или Кальвари, куда для совершения распятия был доставлен Иисус, и шатровый навес над остатками Гроба Иисуса.

Паломники и туристы неизбежно повторяют одни и те же вопросы: это действительно те самые места? Насколько уверены мы можем быть, что в Храме Гроба Господня находится подлинное захоронение Иисуса? В XIX веке гиды и местные священники показывали многие альтернативные места с второстепенными святынями, и это порождало у приехавших в Иерусалим путаницу и подозрения. Дискомфорт, который испытывали путешественники и пилигримы, чувствуется, когда обнаруживаешь в некоторых из оставленных ими записок домыслы.

В начале XX века приезжие столкнулись с существованием альтернативного захоронения Христа в «Гробнице в саду» на северной стороне города, что еще более усилило путаницу. Сегодня христианские паломники гораздо более требовательны и проницательны и нуждаются в путеводителях, которые содержат «научные» объяснения относительно «традиционных» евангельских достопримечательностей. Но это не значит, что их желания бывают удовлетворены.

Откуда люди берут информацию о последних днях Иисуса? Визуальные реконструкции то и дело появляются на экране и на сцене. Конечно, в первую очередь приходит в голову великолепный мюзикл Эндрю Ллойда Уэббера и Тима Райса «Иисус Христос — суперзвезда». Что касается кинематографических версий, имеются чудесный черно-белый фильм Пьера Паоло Пазолини и более новая картина «Последнее искушение Христа», вызвавшая немалый фурор. Совсем недавно я посмотрел фильм Мела Гибсона «Страсти Христовы» о последних днях Иисуса и почувствовал, будто меня вымазали искусственной голливудской кровью. Фильм не показывали в Иерусалиме, поскольку прокатчики сочли сюжет «неинтересным» для широкого израильского зрителя, и я посмотрел пиратскую копию с субтитрами на арабском и английском в старомодной гостиной Английской археологической школы в Восточном Иерусалиме.

Об Иисусе, пророке и целителе, были написаны тысячи научных работ: о его ранней деятельности в окрестностях Галилейского моря; о его идеях, изречениях и эсхатологических пророчествах; о его встрече с Иоанном Крестителем на реке Иордан. Ученые согласны в том, что ни одно из Евангелий не содержит живых свидетельств описываемых событий, поскольку все они были написаны почти сорок или шестьдесят лет спустя после смерти Иисуса. Так что в лучшем случае синоптические Евангелия (от Марка, Матфея и Луки) могут рассматриваться как носители устной традиции, подвергшейся в какой-то мере литературному украшательству и преувеличениям. В четвертом Евангелии (от Иоанна), несомненно, были использованы многие исторические данные, которые не были доступны трем другим авторам. Возможно, лучшим способом какого-то приближения к истинному знанию того, что реально произошло, является тшательный исторический и литературный анализ Евангелий и их источников. Однако достаточно много может предложить археология — гораздо больше того, что она осуществила до сих пор.

В этой книге я сосредоточился на последних днях Иисуса в пасхальную неделю в Иерусалиме в 30 г. н. э. Начав с маршрута, избранного Иисусом для входа в Иерусалим, и его пребывания в Вифании, я исследую деяния Иисуса в Иерусалиме, особенно в иудейском Храме и в примыкающих к нему купели в Вифезде и Силоамской купальне. Исследована сцена суда и впервые публикуются свежие археологические открытия. Зная, как выглядело место совершения суда, можно представить себе весь ход процесса, что невозможно было раньше. Также рассматривается вопрос о точном месте распятия и захоронения Иисуса и представлены вновь найденные археологические данные. Найденная в Иерусалиме плащаница, датируемая первым веком, сравнивается со знаменитой Туринской плащаницей. Мои собственные исследования путей, пройденных историческим Иисусом, стали источником новых идей и объяснений. Некоторые из них могут удивить читателя.

«Так вы что-то вроде Индианы Джонса?» — спросил меня любознательный хозяин книжного магазина, узнав, что я профессиональный археолог. Он окинул меня взглядом с ног до головы, пытаясь понять, соответствую ли я такому званию, и, кажется, не был впечатлен.

Я ничем не похож на этого вымышленного киногероя, по крайней мере, в той сцене, когда он убегает от огромного каменного шара, несущегося вниз по узкому подземному туннелю где-то в глубине джунглей. Но я испытал немало опасностей и нервотрепки, работая на Ближнем Востоке. Археология доставляет большое удовольствие, но она требует и педантичной детективной работы со скучной писаниной и долгих часов в пыльных библиотеках. Но вам достаются и волнующие моменты открытий, когда внезапно ваши руки коснутся извлеченного из земли уникального предмета — надписи, головы статуи или клада монет. Вы испытаете чувство взволнованного ожидания, открывая дверь подземного помещения и оказавшись первым за тысячи лет человеком, вступающим в его пространство. В такие минуты вас охватывает радостное возбуждение и кровь приливает к голове при мысли о том, что может ожидать вас впереди. Но бывает и опасно. Я полз по частично обрушившимся туннелям глубоко под землей; некоторые из них были очень узкими, где можно было едва повернуться, и воздух мог вот-вот иссякнуть, а потолок внезапно обвалиться. Проблемой были также дикие животные и насекомые. Я помню, как за мной гнался разъяренный кабан, а в другой раз — рой жалящих ос, но обычно это были змеи и скорпионы. Дополнительные опасности существуют при работе в местностях, где после военных действий остались неразорвавшиеся снаряды и другие смертельные игрушки, заставляющие вас быть начеку. Но по большей части археология состоит из продолжительных периодов изнурительного копания в земле, ведения тщательных записей, совещаний по результатам раскопок и дней, проводимых в научных библиотеках в попытках свести вместе имеющиеся свидетельства.

На мой взгляд, Иерусалим представляет собой одну из самых захватывающих археологических территорий с удивительным количеством спрятанных под землей древних остатков. Мне повезло с возможностью провести несколько лет, зарываясь вглубь этого удивительного города в поисках памятников его прошлого и в стремлении соединить вместе историю и археологию. Я копал возле дворца Ирода Великого, где состоялся суд над Иисусом, и в Храме Гроба Господня неподалеку от захоронения Иисуса. Также я провел детальное археологическое изучение подземных пустот под Храмовой горой и новое обследование купальни в Вифезде. Теперь я веду раскопки в Верхнем городе, недалеко от мест, где, согласно византийской традиции, находился дом Каиафы. Говорят, что, стоит вонзить в землю лопату, как она неизбежно принесет богатую информацию о прошлом Иерусалима, и мой опыт это подтверждает. Пока же все-таки в нашем знании о древнем Иерусалиме имеются значительные лакуны и неопределенности, но, как увидим, недавние научные археологические раскопки смогли разрешить достаточно большое число щекотливых исторических затруднений. Проблема в том, что чем больше мы знаем, тем больше нуждаемся в еще большем знании, и вопросы, проистекающие из новых археологических данных, множатся. И значит, продолжаются попытки извлечения из земли новых знаний. Многие археологические открытия фундаментально изменили представления о том, как выглядел город, в котором провел свои последние дни Иисус.

Смысл того, почему я взялся за эту книгу, состоял в желании раз и навсегда распутать тайны, окружающие последние дни Иисуса в Иерусалиме, — зачем он отправился туда, почему подвергся аресту, суду и распятию и где находилось место его погребения. Это первая книга, в которой последние дни Иисуса рассматриваются с использованием полного набора археологических данных. Какие-то из моих выводов относительно Иисуса и Иерусалима могут быть противоречивыми, но читателю следует помнить наставление мастера сыска Шерлока Холмса: «Отбросьте все невозможное, и перед вами, при всей невероятности, останется единственно правильный ответ». Если читатель дойдет до последней страницы и закроет книгу с чувством, что она помогла прояснить историю последних дней Иисуса в Иерусалиме, значит, я преуспел в осуществлении своего замысла.

О книге Шимона Гибсона «Последние дни Иисуса. Археологические свидетельства»