Сильвана Де Мари. Последний эльф

Авторское вступление к книге

О книге Сильваны Де Мари «Последний эльф»

Их ввели в Далигар под конвоем солдат. Маленький эльф и не представлял себе, что бывают такие странные и невероятные места. Везде полно людей: больших и маленьких, мужчин и женщин, вооружённых и безоружных, в одежде самых всевозможных окрасок.

Голоса не смолкали ни на минуту. Казалось, каждый чем-то торгует. Лепёшки, кукурузные початки, румяные яблоки, кухонные горшки, дрова для очага, доски для скамей. Под ногами копошились невиданные птицы — большие и толстые, с маленькими крыльями, которые никак не годились для полёта, птицы всё время издавали чудные звуки, повторяя постоянно «ко-ко-ко».

Конвой довёл их до центра площади, где возвышалось нечто вроде огромного балдахина, покрытого сверху донизу красными и золотыми тканями. Внутри сооружения находился некто, тоже укутанный с ног до головы в длинные белые одежды, расшитые золотом. Всё это напоминало огромную колыбель с таким же огромным младенцем внутри.

Огромный младенец объявил, что он СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, что, конечно, звучало не так красиво, как Йоршкрунскваркльорнерстринк, но всё-таки было неплохим именем.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ осведомился об их именах, возрасте, виде деятельности, роде занятий вообще и в частности, о том, что они делают в Далигаре, если не являются ни проживающими, ни родственниками проживающих, ни гостями проживающих, ни даже персонами, угодными проживающим.

Охотник ответил, что ему нет никакого дела ни до Далигара, ни до в нём проживающих, родственников проживающих, гостей проживающих или сочувствующих проживающим или как их там, и всё, что они хотят, — это убраться из Далигара и его окрестностей, чем скорее, тем лучше.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, казалось, очень огорчился от такого ответа. Лицо его потемнело, да и толпа вокруг недовольно забормотала. Невежливо говорить кому-то, что его дом тебя не интересует, — это объяснила эльфу ещё бабушка.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ заметил, что если им не нравится Далигар с прилегающими к нему землями и с его проживающими, включая родственников, гостей и угодных персон, то они могли бы и оставаться у себя дома, где бы это место ни находилось, и избавить стражников от такого тяжкого труда, как их нахождение, допрашивание и арест, а его, СУДЬЮАДМИНИСТРАТОРАДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, от необходимости их видеть, судить, приговаривать и изгонять, не говоря уже о таком преступлении против государства, как сруб целых двух веток и вырывание с корнем четырёх кустов папоротника — варварски нанесённый ими ущерб обществу.

Толпа вокруг одобрительно загудела. Тут снова заморосил дождь, не улучшая этим общего настроения.

Приговор, который вынес им СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ, заключался в штрафе размером в три монеты — как раз столько (вот повезло!) у них и было — и в конфискации оружия и огня. Собаку им оставили.

— Ну, — пробормотала женщина, направляясь к воротам, — ещё легко отделались, могло было быть и хуже.

— Как это хуже? — спросил охотник.

В это время на площади его превосходительство СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ начал слушание следующего дела. Одну из странных птиц, возившихся под ногами, делающих «ко-ко-ко» и, как оказалось, называвшихся «курица», придавила телега. Хозяйка держала птицу на руках и показывала всем сломанную шею. Когда она проходила мимо Сайры, из-под серой шерстяной шали показался сначала крошечный пальчик, а вслед за ним из характерного жёлтого рукава появилась маленькая рука. Рука дотронулась до мягких перьев и замерла. Сломанная шея птицы вдруг приняла нормальный наклон, и курица медленно открыла глаза.

Потом началась полная суматоха: курица убегала, слово «эльф» раздавалось со всех сторон, толпа кричала и металась, и они втроём оказались в кругу солдат, направляющих копья алебард прямо на их шеи.

— Вот так, — ответила женщина, — теперь будет хуже.

После воскрешения курицы обстановка, действительно, накалилась.

СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ на этот раз взялся именно за Йоршкрунскваркльорнерстринка, который, несмотря ни на что, всё-таки находил его доброжелательным и приятным, тем более что у этого человека было такое красивое имя. Конечно, охотник был грубоват, когда говорил с ним. Ну нельзя же говорить человеку так напрямик, что его земля тебя не касается и не интересует. Это невежливо. Разве так можно!

— Ты эльф, — строго заявил Судья.

Он произнёс эти слова медленно. Голос его был торжественный и решительный. Он помедлил на слове «эльф», произнося его по буквам: «Э-ль-ф». Буквы эти камнями падали на онемевшую толпу.

— Да он всего лишь детёныш, — сказал охотник.

— Ещё совсем ребёнок, — добавила женщина.

— Недавно родившийся, — с готовностью уточнил малыш.

Он тоже хотел показать, что носит красивое имя, и, сделав небольшой поклон, представился:

— Йоршкрунскваркльорнерстринк.

— Запрещается отрыгивать перед судом, — заявил, нахмурившись, Судья, — и я, Судья-администратор Далигара и прилегающих земель, также запрещаю тебе лгать.

Произнося эти слова, Судья поднялся с ещё более торжественным видом.

Малыш растерялся. Эльфы всегда говорят лишь то, что у них в голове. Ну, за исключением ситуаций, когда требуется небольшая вежливость: например, нужно соврать, что всё понятно, даже когда разговор выходит за пределы разумного, — ведь невежливо говорить глупцу, что он глуп. Но не более того. То, что в голове, то и на языке. Растерянность эльфа сменилась разочарованием: несмотря на красивое имя, человек оказался таким же глупым, как и остальные.

— И я требую, чтобы ты обращался ко мне с полагающим уважением, — сказал Судья.

Какая там уважительная форма обращения у людей? Маленький эльф начал нервничать:

— Придурок!

Нет, кажется, не то.

— Превосдурство, нет, пресхватительство!

Нет, всё не то! Ну как же?

— Молчать! — завопил Судья на ухмыляющуюся толпу. — Ты должен называть меня СУДЬЯ-АДМИНИСТРАТОР ДАЛИГАРА И ПРИЛЕГАЮЩИХ ЗЕМЕЛЬ, — закончил он, обращаясь к эльфу.

— Да-да, конечно, — с готовностью ответил малыш, и широкая улыбка осветила его лицо. — СУДЬЯАДМИНИСТРАТОРДАЛИГАРАИПРИЛЕГАЮЩИХЗЕМЕЛЬ — прекрасное имя, мы можем дать его собаке! — с радостью добавил он.

Толпа разразилась хохотом. Какой-то старик чуть не подавился от смеха, а один из солдат так хохотал, что уронил алебарду себе на ногу. Это ещё больше подзадорило людей. Малыш тоже смеялся со всеми — когда люди смеялись, они были так хороши!

Единственный, кто оставался серьёзным, был Судья.

— Отвечай, — сказал он, обращаясь к эльфу, — ты знаешь этого мужчину и эту женщину?

— Да, — решительно ответил малыш.

— Кроме тяжёлого преступления — путешествовать с эльфом — и ещё более тяжкого преступления — с помощью обмана привести этого эльфа в наш любимый город, — совершили ли они какие-то другие преступления?

— О, да-ааа! Человек-мужчина кушает трупы и зарабатывает, продавая их шкуру, а человек-женщина продала свою маму и старших братьев, нет, младших… Э-э-э… да, сначала младших… Я не очень хорошо помню.

На площади стало необычайно тихо. А потом разразился адский шум и гам: невозможно было понять ни слова.

— Я говорила тебе, что беды ко мне так и липнут, — сказала женщина охотнику, — и чего ты не пошёл своей дорогой?

— Наверное, в прошлой жизни я продал отца, — ответил он.

Когда их уводили под конвоем, маленький эльф увидел спасённую курицу: она сидела в нише у окна, где находилось что-то вроде гнезда с двумя яйцами внутри. Взгляды птицы и эльфа скрестились на мгновение — они прощались, ведь на некоторое время они были единым целым, а это связывает навсегда.

Малыш подумал, могло ли Курица стать хорошим именем для собаки. Они были разными по форме, но всё-таки кое-что их объединяло: цвет перьев на хвосте курицы немного походил на окраску хвоста и задних лап собаки. Но потом он вспомнил, что собака не несёт яиц, а курица не лижет тебя в щёку, когда бывает грустно, — значит, это имя псу тоже не подходило.

Их отправили в место под названием «тюрьма». Замечательное место — всё из крепкого камня, с огромными колоннами и арочными потолками — архитектурный стиль третьей рунической династии. Йорш понял это по характерным заострённым аркам: как известно, круглые арки принадлежали первой рунической династии, а вытянутые кверху — второй.

Пол тюрьмы устилала настоящая сухая и мягкая солома. И ещё им дали целую миску кукурузы и гороха. Так вкусно и так много! Несколько кукурузных зёрен и горошин маленький эльф подарил семейству больших крыс блестящего чёрного цвета — они появились, как только почуяли запах еды, и теперь бегали во все стороны по каменному полу.

Это место и правда напоминало рай.

И нигде ни капли дождя, кроме как на лице женщины, которое почему-то было мокрым.

— Почему ты капаешь?— спросил маленький эльф у женщины.

— Это называется «слёзы», — ответил ему мужчина, — так мы плачем.

— Правда? А то, что вытекает у неё из носа и что она вытирает рукавом?

— И это тоже относится к плачу.

— Когда нам грустно, мы громко и жалобно стонем: остальные слышат нашу грусть и стараются помочь, — сказал малыш с плохо скрытой гордостью, — но сидеть на земле и так капать из носа и глаз, что глаза краснеют и дышать приходиться ртом, — это как специально подцепить насморк.

— Н-да, — сухо прокомментировал мужчина.

— А почему ты плачешь?

Ответил опять мужчина:

— Потому что завтра утром нас повесят.

— А-а, правда? А что это такое?

— Нет, — вмешалась женщина, — прошу тебя, не надо, а то он опять начнёт, а я не хочу это слышать.

— Но это ведь всё из-за него…

— Не надо, — повторила женщина, — я не выдержу его стонов.

— Ладно. Слушай, малыш, завтра нас повесят, и это будет прекрасно! Нас повесят высоко на виселице, и мы увидим всю толпу и крыши домов с высоты. Будто птицы, мы будем парить над городом.

— О-оооооооооооооооооооооооо… В самом деле? Но тогда почему она капает?

— Она плачет, потому что боится высоты. На высоте ей становится очень плохо и иногда даже тошнит. Для неё завтрашнее повешение — это ужасно. Настоящий кошмар.

— О-оооооооооооооооооооооооо… Правда? — маленький эльф потерял дар речи от изумления: никогда не перестаёшь учиться чему-то новому.

— Ну, нет. Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет. Если ей будет так плохо — тогда никакой виселицы, — решительно сказал малыш.

Повисеть высоко над крышами казалось ему очень заманчивым, но не за счёт же того, что кому-то будет плохо.

— Так и никакой?

— Никакой!

— А что же нам делать? Они-то уже решили нас повесить.

— Мы отсюда уйдём.

— Точно, хорошая мысль! — охотник казался удивлённым. — Просто отличная мысль! И как я сам не догадался! А замки?

— Мы их откроем! — радостно объяснил малыш.

— А-а, точно. Просто гениально! А ключи?

— Это такие длинные штуки, которые поворачиваются, делают «клик», и двери открываются?

— Ага, именно такие длинные штуки, которые поворачиваются, делают «клик», и двери открываются.

— Они висят за тем углом, который виден через решётку.

Женщина, сидевшая в углу съёжившись и обхватив руками колени, вытерла слёзы и подняла голову. Охотник, до сих пор лежавший на полу, подскочил и уселся.

— А ты откуда знаешь?

— Нет, не я, это они знают, — сказал малыш, указывая на крыс, — они бегают перед ними сто раз в день. Хоть они и не знают, что такое ключи, но их образ у них в голове.

— А ты можешь достать ключи? Ну, я не знаю: сделать так, чтоб они сюда прилетели?

— Не-ееет, конечно нет, это невозможно! Закон о силе тяжести нельзя нарушить.

— Закон чего?

— Правило, согласно которому всё падает вниз, — объяснил малыш. — Смотри! — он бросил последние две горошины, к которым тотчас бросились крысы.

Женщина снова понуро уставилась в пол.

— Согласно этому правилу, завтра наши тела будут падать вниз, только вот шея окажется привязана верёвкой, — объяснила она сквозь слёзы.

— Я могу послать этих маленьких хорошеньких зверьков за ключами. Ключи висят невысоко над лавкой, которая приставлена к стене: зверьки легко туда залезут.

Мужчина и женщина опять вскочили.

— Правда?

— Ну конечно, — беззаботно подтвердил малыш, — почему бы и нет? Мы уже подружились, — добавил он довольно, указывая на крыс. — Если я сильно думаю о маленькой хорошенькой зверюшке, которая достаёт ключи и приносит сюда, этот образ переходит из моей головы в голову хорошенькой зверюшки, и она так и делает.

Малыш наклонился, и его маленькие пальцы легко дотронулись до головы крысы. Вся свора тут же радостно бросилось сквозь решётку их камеры и после громкого «цок» и целой серии более тихих металлических скрежетов вернулась, волоча за собой большую связку ключей. Маленький эльф взял ключи, выбрал один из связки, и — клик! — тяжёлый замок открылся.

— Вот и всё, — сказал малыш.

Женщина и мужчина бросились наружу.

— А теперь куда?

— Сюда, путь в голове у маленьких хорошеньких зверюшек. Десять шагов налево, потом ещё налево и потом лестница. Здесь калитка, — маленький эльф опять с первого раза выбрал из связки нужный ключ, — ещё лестница, снова калитка, опля, опять вниз, лестница, калитка, ключ, клик, вот и всё. Теперь через подземелье, и потом будет река. Как здесь красиво, смотрите — круглые арки, первая руническая династия!

— И впрямь ослепительно. В другой раз вернёмся, чтобы посмотреть спокойно. А сейчас идём. Знаешь, они могут обидеться из-за того, что мы отказались от виселицы.

— О-ооооооооооооооо, смотрите!

— Эти рисунки?

— Это не рисунки, это буквы.

— Это рисунки — для красоты.

— Нет. Это буквы. Древние руны первой династии. Я умею их читать. Бабушка меня научила. Она тоже умела их читать. «Э-то по-стро-е-но… Это построено под местом, где протекает река»… хорошо, что я прочёл. Если пойдем сюда — утонем. Наверх и потом вокруг. Вот здесь, видишь, последняя калитка, последний ключ, и мы выйдем.

Клик.

— Какой красивый звук: это коломоньчики, нет, колокольчики; правда, это колокольчики?

— Нет, это доспехи солдат: я думаю, они действительно обиделись, должно быть, прямо оскорбились.

— Эй, смотри! Эта гарелея…

— Галерея.

— Вытянутые арки: вторая руническая династия. Я такие в первый раз вижу…

— Я просто поражён. Не могли бы мы поторопиться? Колоколь… то есть воины уже совсем близко.

— А это буквы второй рунической династии… Они отличаются тем, что верхние части букв заканчиваются чем-то вроде округлённой спирали.

— Завораживающе! А быстрее идти ты можешь?

— Такая спираль — символ бесконечности… нет, повторяющегося времени — это предсказание!

— Я задыхаюсь от волнения. Может, взять тебя на руки — так мы сможем быстрее бежать?

— Ког-да во-да за-льёт зем-лю… Когда вода зальёт землю…

— Ну, всё, пора бежать со всех ног. За нами гонятся. Они очень оскорблены. Я возьму тебя на руки, так тебе будет удобнее читать, пока мы бежим.

— Эй, здесь говориться об эльфах! Когда вода зальёт землю, исчезнет солнце, наступит мрак и холод. Когда последний эльф и последний дракон разорвут круг, прошлое и будущее сойдутся, солнце нового лета засияет в небе… Да подожди ты, помедленнее. Там ещё что-то было, но я не смог прочитать. Что-то про великого… и… могучего… великий и могучий возьмёт в жёны… должен взять в жёны девушку, которую зовут, как свет утренней зари, и которая видит в темноте, и которая дочь… я не прочёл, чья дочь!

— Плевать нам на это, — отрезал мужчина, с трудом переводя дух, — нашей дочерью она точно уж не будет: наверняка дочь какого-нибудь короля или мага. О таких, как мы, предсказания на стенах даже не заикаются.

Они находились за стенами дворца. Охотник мчался с эльфом на руках, рядом бежала женщина. Узкие и извилистые улочки, к счастью, были совсем пустынны — лишь беглецы и гнавшиеся за ними воины.

Воины и впрямь оскорбились из-за этой истории с виселицей и начали метать в них палочки с наконечниками, а это уже совсем невежливо, нет, нет, нет, нет, нет, нет, и к тому же можно пораниться.

Маленькому эльфу всё это надоело. Слишком воины обидчивы: подумаешь, его спутники и он всего лишь отказались быть повешенными!

Один из солдат преградил им дорогу и направил на них лук.

Маленький эльф изо всех сил захотел, чтобы воина не было. Это желание родилось у него в голове и перешло в голову тех, кто когда-то был с ним един. В тростнике остановился в недоумении кролик. Курица, сидевшая на яйцах в нише между колоннами, как раз над воином, выпрямилась в гнезде и, хлопая со всей мочи крыльями, плюхнулась прямо солдату на лицо. Тот пошатнулся и упал, освобождая проход.

В конце площади находились клетки зверей, отобранных у пришедших в Далигар. Собака женщины лаяла во всю глотку. К счастью, у клетки не было замков: только большой засов, который женщина сразу отодвинула.

Улица, угол, другая улица, крепостная стена, подъёмный мост — они спасены!

Нет, ещё нет: подъёмный мост поднялся и захлопнулся прямо перед их носом! Охотник с малышом на руках ринулся вверх по ступенькам на крепостную стену. Бросившаяся вперёд собака сбила с ног преграждавшего им путь воина. Поднявшись наверх, мужчина схватил женщину за руку и, крепко прижимая к себе малыша, бросился вниз, в ледяную воду реки. Собака прыгнула за ними.

— Может, маленькое повешение было бы не так уж и страшно! — запротестовал было маленький эльф, но слишком поздно.

Закон тяготения нельзя нарушить.

Они рухнули в тёмную воду.

Маленький эльф подумал, могло бы Сила Тяжести стать хорошим именем для собаки, но решил, что это всё-таки слишком длинное слово, и оно совсем не напоминает что-то пушистое и любящее играть.

Настас-ся Абросимовна

Отрывок из романа Василия Аксенова «Время ноль»

Это — если по Святцам, буква в букву, конечно же — Анастасия Амвросиевна. Моя бабушка по матери. Урождённая Вторых, в бабах Русакова. Вот и прабабушка моя по той же линии в синодик вписана под именем Синклитикия, а при жизни называлась Секлетиньей. И обычно. Cплошь да рядом. Будто одно имя, вариант ли его, словно справка, вместо паспорта, чтобы зря тот не трепался и не изнашивался, упрощённое в угоду языку и укороченное для удобства, назначено для повседневности, а другое, полное, — для вечности. Крестили младенца, с полученным свидетельством для обихода уносили его домой, а выданный ему из рук незримого Святого документ оставляли на хранение до нужного момента в церкви, при отпевании и возвращали. Как будто так вот. Умерла она, Настасья Абросимовна, в сорок один год, оцинжав, в только что основанном на пустоплесье ими, сорванными насильно с обжитых и родных мест елисейскими крестьянами и казаками, портовом городке Игарка, за Северным полярным кругом, на переселении, далеко от своего и отчего дома, задолго, лет за двадцать, до моего появления на свет. Господи, упокой… даруй ей Царствие Небесное. Хочу написать про неё. Давно собираюсь. Всё настоятельнее с возрастом это желание — теребит душу, сердце щимет. Хоть и мало что о ней, о бабушке своей, знаю. Почти ничего. Только то, что рассказывали, вспоминая и всегда спокойно, размеренно, с удивительным достоинством и уважением друг к другу беседуя между собой, мои родные тёти, дяди и моя мать — её дети, которых было у неё, у Настасьи Абросимовны, одиннадцать. Средней, по возрасту, из них, моей матери — пятеро до неё, пятеро после народилось — сейчас уже без года девяносто. В живых на этот час осталось только трое. И хоть о каждом из одиннадцати пиши по книге: что ни судьба, то… эпопея. Но всё записано у Бога, чем себя и урезоню, заодно, конечно, и утешу. Буквы у Него — звёзды. Глаголы — созвездия. Мысли — галактики. Метеориты и кометы — йоты, знаки препинания. Вселенная — Книга. Почерк вот только нам, неусердным, кажется неразборчивым. Но при старании, усердный, разгадаешь.

Отец Настасьи Абросимовны — и мой, значит, прадедушка — Абросим Иванович Вторых перед отправлением в бесконечное путешествие метрику с верно прописанным в ней именем Амвросий получил на руки вот при каком раскладе дела.

В двадцать седьмом году — ещё до высылки; до самых мытарств-издевательств, слава Богу, не дожил, такое лихо не увидел, с неба уж разве что сочувствовал смиренно; и как раз на Рождество Пресвятой Богородицы — произошло это. Подался он, Абросим Иванович, в лес, запустить слопцы — на глухаря их настораживал, — чтобы собаки в них, свои, чужие ли, не угодили, а перед этим завернул к дочери своей Настассе, тогда уже замужней и жившей от родителей отдельно, своим домом-хозяй-ством, — и без всякого заделья, вроде как просто, без причины, брёл, мол, мимо и забрёл. С краю стола погостевал, на кромке лавки — вёл себя всё, отшельник бытто. Поговорил не о значительном. Празнишного, канунного ни крошки не отведал, даже и пирога не пошшыпал. Чаю морковного попил, пустого: дёсна лишь им пополоскал, погрел жалуток. Да и откланялся. Зашёл в лес. Сел на колоду. Побыл на ней сколько-то, не сходя с неё и помер. После нашли его, хватились, уже отлетевшего. На самом деле — умер — не очнулся: разделил вечность на до и после — как разрезал — в разрез все только-то и повздыхали: мир, мол, праху, а душе покой — конечно. Отжил Абросимом, Амвросием восстановился. Или Там имя-то… Ну ведь не номер же… Не знаю. Ладно, что церковь в селе ещё стояла — после уже разрушат активисты неуёмные, — и отпели, как полагается, и имя полное вручили, как следует, отбыл.

Сто сорок пять медведей, крестьянствуя при этом добросовестно, от забот по хозяйству для охоты не отвлекаясь надолго, успевая в том и в этом, завалил Абросим Иванович за свою жизнь. По-разному. Одних пулей, картечью ли сразил, других в петли уловил или в капканы, завлёк ли в ямы зверовые; при встрече чаянной или нежданной — пути где, мало ли, пересеклись, в глухой тайге-то; на пасеке, незванно и разбойно мёдом полакомиться туда заявившегося, на овсах, на падали ли скараулил; а то и так, в берлоге прямо запер. И вообразить трудно. Не зайцев всё же и не белок. Много — сто сорок пять — не в счётах косточки перемахнуть. Да и противник-то такой: зазеваешься маленько, оробешь-засуе-тишься, и голову тебе оторвёт, как цыплёнку, и шею сломит, что соломину. А сороковой, пест, стервеник, его самого, на тот момент — и не один раз при мне рассказывали, но запамятовал я, почему и при каких обстоятельствах, ну а придумывать не стану — как на притчу, безоружного, чуть было не замял: жеребец чей-то, к счастью его, охотника-то, рядом пасся, охраняя свой табун, так отогнал косолапого. Сходил Абросим Иванович за ружьём в зимовьюшку, спустил собак с привязи, настиг с ними зверя по следу и тогда уж с ним расправился — чтобы ни на кого уж больше не накинулся, войдя во вкус-то, — где на детей, на женщин ли, на грибников, на ягодников, где на скотину ли — кто попадётся, разъярившемуся. И сейчас мне, измельчавшему, разрыхлённому и источенному, как валенок в чулане молью, чужими мнениями и поветриями, отсюда, из большого города, из квартиры со всеми удобствами, на временном и на пространственном отдалении, и медведя вроде жалко — всё же заклят был из человека и пост Рождественский, не шатун-то если, держит, но и деда в пасть ему не стравишь — до этого ещё я не размяк, до уровня правозащитника не возвысился. Что поделаешь, так рассуждаю, если жизнь была тогда в тайге такая: людей в округе меньше было, чем медведей, и отношения между ними были установлены по обоюдному согласию соответственные, без посредников в виде различных моралистов и защитников — кто одолел кого, тот и гуляет себе дальше.

Буду рассказывать, не стану рассуждать — слово тут моё потерпит неудачу, ниже окажется предмета. Всё же вот вспомнилось. Современник моего прадеда, камер-юнкер, оберпрокурор Синода, князь Андрей Александрович Ширинский-Шихматов уложил за свою жизнь двести двенадцать медведей, 212, и нужды особой у него в этом вроде не было — не в Петербурге же, гуляя в парке или на службу следуя в карете, он встречался с ними. Хотя… Бывает всякое, конечно.

И что ещё вот.

В дверях уже, когда от дочери в предсмертный час свой уходил, не оглядываясь — по примете, чтобы не отказать себе в доброй дороге, — нахлобучивая заяч-чю шапку на голову, обронил через плечо Абросим Иванович: «Образ-то на божнице у тебя, Настасся… Спаситель косо чё-то смотрит». — «Да нет, тятя, — ответила ему дочь. — Это изба, а не Спаситель… угол подгнил, осел, и повело чуть». — «Как-то поправить, поди, можно… подложить ли чё, подвинуть… Изба-то пусть… для Господа бочком-то…». — «Ладно, тятя, сёдни же поправим». — «Да уж поправьте… то не дело». Это его последние слова при жизни. Разве что с Богом ещё перемолвился, с ней ли — со смертью. Там, на колоде-то, но кто то слышал.

Детей своих она, Настасья Абросимовна, называла — как они, дети её, вспоминают — так обычно: Вассонька-матушка, Ванюшка-батюшка, Алёна-матушка, ну и наперечёт — трое батюшек и восемь матушек — обилие такое. Было, конечно. Изводится. Зато потомства-то — не пресеклось — изрядно, как звёзд на небе, чуть разве меньше.

«Из всех из нас больше всего — и обличьем, и фигурой, и выговором — схожа с мамой наша Нюра… Вылитая… Да и характером. Уж уродилась». Анна Дмитриевна. Плисовская по мужу. Тётя моя, которую все мы, её многочисленные племянники и племянницы, с радостью называем тётя Аня. Сказал: тётя Аня — и на душе посветлело — что-то хорошее как будто сделал. Жива пока, и слава Богу. В уме ещё — да и в хорошем — рассудительная. Верует. Добрее человека — есть-то они, может, и есть, куда же им и подеваться, есть конечно, но мне — встречать так близко вот не доводилось; скрыть её трудно, доброту-то, — не денежка, просквозит, хоть и укроешь, как клад, не утаишь. А мне она, тётя Аня, так иногда при встрече говорит, приглядываясь ко мне по старости пристально, в даль туманную будто, — и не глазами уже, кажется, а как-то по-другому: «Шибко уж ты сшибашь, родной, на нашего-то тятеньку, на деда». Куда тут денешься — сшибаю.

И всё почти. К стыду своему и печали. Ничего больше про Анастасию Амвросиевну я не знаю. Только то ещё, вдобавок вот, что муж её законный, дед мой, Дмитрий Истихорыч, тятенька, пришёл как-то утром рано, по росе, домой от полюбомницы, встретил жену свою венчаную Настасью, бабушку мою, в ограде около колодца, вырвал из рук у неё коромысло и отходил её им — за то, что молча обошлась, в укор ему и слова не сказала, как не заметила, — после этого оглохла бабушка, хошь колокол церковный об неё разбей — такой невосприимчивой после побоев к звукам посторонним сделалась, глухой, как стенка, сошла и в могилу. Но там, в могиле, тишина, позвоночником да затылком внимать, может, и есть чему — нутру земному, например, — но слушать нечего особенно, а у души свой слух, свои уши, и то, что следует услышать ей, она услышит — так мне думается. От любви необыкновенной и требовательной он, Дмитрий Исти-хорыч, так поступил, от ненависти ли, обуявшей его и ослепившей вдруг на ту минуту, мне не догадаться. От безразличия бы так не сделал, точно — есть по кому судить здесь — по себе. Что в своём сердце после этого носил он, дедушка, ума не приложу. Но вот детей своих и пальцем никогда не трогал тятенька, за провинность, для острастки, опояской или верхонкой легонько иногда пониже поясницы шлёпал лишь, а ругался только так: «Ух, ты, огнёва, ох, каналья» — наши никто не сквернословил, грязноязыких не водилось. Правда. И я таких, охальников, среди родственников своих не припомню. Если имелись бы, так не забылись бы — такой контраст-то. Дедушка Истихор и вовсе не ругался — сдержанный был — и на руку, и на язык.

Ну и последнее, что мне известно:

Глаза у неё, у мамы, были: когда в избе, в тени, или когда погода пасмурная — как дождевые капли, серые, когда на улице, на солнце где — как небо, голубые, — так изменялись. А волосы — как прелая солома, светло-русые, богатые — густые.

И:

«Тятенька был крутой, горячий, вспыхчивый, как порох, но отходчивый — его надолго не хватало. А мама — спокойная, степенная, голоса никогда ни на кого не повышала, но слушались мы её и повиновались ей беспрекословно».

Ну вот.

О книге Василия Аксенова «Время ноль»

Владислав Булахтин. Девушка, которой нет

Отрывок из романа

О книге Владислава Булахтина «Девушка, которой нет»

10.50

Да, ее посещали мысли не заходить в эту квартиру. Она трижды порывалась развернуться и сбежать в свою мебельную конторку, разложить «косынку», покопаться в ЖЖ, сделать что-нибудь бесполезное и успокаивающее.

У подъезда Фея окончательно решилась не идти на собеседование.

Войти в дом дернула не надежда — трудовых перспектив здесь явно искать не следовало, не ответственность — забила Фея на любые обещания и договоренности с будущим работодателем, не отчаяние…

Подняться на второй этаж заставила почти утраченная лихость и любопытство — какой отчаянный лузер отважился поселить свое кадровое агентство здесь?

На месте звонка жиденькими усиками свисали два белых проводка. Она громко постучала. Из глубины квартиры раздался звонкий крик, приглушенный хлипкой перегородкой двери:

— Заходите-заходите! Открыто.

«Рабство… рабство… рабство…» — достукивали молоточки, когда Фея помещала их в недоступную сознанию глубину.

Коридор был темный, короткий, захламленный мятой летней обувью. Фея шагнула в комнату, в которой полумрак рассеивался, обретая бесцветную серость зимних сумерек (удивительно — ведь на улице жарит солнце…). Пыльная, но прозрачная занавеска прикрывала грязные окна.

Комната стала бы достойным пристанищем московских бомжей, наркоманов, таджиков, вьетнамцев или черт-те кого еще — в нынешние, почти политкорректные времена их не позволяют именовать несолидными эпитетами.

Фея не метнулась на выход только потому, что царящий кругом беспорядок нельзя было представить жилым, притонным, годным к насилию. В нем угадывалась система — потуги на сохранение контроля над захватывающим пространство царством вещей.

Стены облепили старенькие шкафы, шкафчики и полки разной высоты, разной конструкции и странного содержания.

У окна стоял большой двухтумбовый стол. За ним, спиной к тусклому свету, сидел худощавый субъект — маленькая плешивая голова, узкие плечи, руки гладят стерильно чистую поверхность стола.

Фея замерла на входе в комнату. Увиденного здесь хватало, чтобы не рассчитывать на перспективу интересной работы. Сумма тревожных впечатлений подталкивала хватать ноги в руки и тикáть отсюда без оглядки. Но…

Но тут маленькая голова заговорила:

— Фея Егоровна? Давно жду. Не пугайтесь здешнего убранства. Увы, не от меня зависит… кхе-кхе…

Фее не понравилось все, что он сказал.

Почему этот тип давно ее дожидается? (Она опоздала всего на несколько минут.)

Если убранство заведомо отпугивает, какого дьявола его не меняют?

Кто-то заинтересован в этом бардаке, а этот «кхе-кхе«-тип не может ничего поделать?

— Действительно, необычно здесь у вас, — сказала Фея. — Коллекционируете?

— Э-э-э… нет. Как-то все само… — Еще одна нелепая фраза, растерянный всплеск руками. — Да вы проходите, проходите, присаживайтесь. Поговорим.

Мужик указал на табурет, прислоненный к покосившемуся шкафу.

В гробу она видела такие собеседования — на некрашеном табурете, в пыльной комнатенке убогой хрущобы отстойнейшего района Москвы.

Но блеющий голос и жесты плешивого были настолько неуверенны, просящие перепады голоса выдавали такую откровенную заинтересованность… Фея сдалась. Осторожно уселась на покачивающийся раритет и требовательно уставилась в лицо своего vis-à-vis.

По всем стандартным женским меркам мужик был жалок — неуловимый возраст между сорока и пятьюдесятью, бегающие глазки, большие уши, длинная худая шея, скошенный лоб, просторная залысина, большой нос, редкая бороденка и нездоровый румянец во всю щеку…

Внешний вид дополняла застиранная клетчатая рубаха, щедро расстегнутая на груди.

«Маньяк, растлитель малолетних, некрофил, потрошитель…» — перебирала Фея варианты, сгруппировавшись, чтобы в случае нападения крепко врезать в растерянное лицо этого никчемного мужичонки.

— Меня зовут Викентий С-с… э-э-э… Просто Викентий, — заикаясь, подытожил потрошитель и упер глаза в стол.

Он так и не привстал со своего места. Фея вдруг подумала, что под президентским столом у «просто Викентия» вовсе не ноги — ну не нужен такой стол, чтобы под ним помещались обыкновенные человеческие колени. Там съежился гигантский комок щупальцев, растекшихся по полу, запутавшихся, чуть шевелящихся, скользких, не способных к броску. Этому монстру необходимо заманить жертву к столу, загипнотизировать и заставить шагнуть в это копошащееся месиво…

— Вы не стесняйтесь, двигайтесь поближе, — вдруг оживился Викентий. — Поговорим.

Для проформы Фея на несколько миллиметров сдвинула табурет, поставила на колени рюкзачок и достала письмо с приглашением на собеседование.

— Тэк-с, тэк-с, посмотрим… — Откуда-то из-под крышки стола «просто Викентий» выдернул толстую тетрадь, провел рукой по вытертой синей обложке и раскрыл где-то посередине.

Фея увидела ровные строчки, посеянные шариковой ручкой. Эта тетрадь на мгновение показалась ей более зловещей, чем нож, приставленный к сонной артерии.

— Глубоко в прошлом сидите. Как же технологии? Компьютеры? Программы подготовки кадров? — Фея решила перехватывать инициативу этого идиотского разговора.

— Недоступны-с технологии, — грустно поведал Викентий. — Сложные вопросы решать приходится.

«Точно — псих», — поставила диагноз Фея и перекинула конверт на стол:

— Как же вы со своими средневековыми каракулями смогли понравиться поролоновым королям?

— Мы кому угодно можем понравиться, — туманно парировал Викентий и тут же осекся.

«Тэкс-тэкс, разговор переходит в финальную фазу…»

Фея запустила руку в рюкзачок и сжала ручку своего кухонного ножа.

— Итак, Фея Егоровна, всего один вопрос. Это… э-э-э… это поможет подготовиться к собеседованию. Что с такой страстью заставляет вас искать новую работу?

Викентий довольно закивал головой. Словно перешутил квартет Урганта, Светлакова, Мартиросяна и Цекало. Бородка задрожала, зашевелились щупленькие плечики — что-то вроде множественных невротических тиков. Казалось, если он не будет подергиваться, то — замрет, весь обратится во взгляд и разговаривать с ним станет еще тяжелее.

— Вовсе не страсть, — ответила Фея. — Надоел детский сад. Хочется стать звеном в большой команде людей, которые занимаются производством…

Лицо Викентия, казавшееся неспособным к переменам в выражении, разъехалось в ухмылке, словно Фея сказала что-то очень смешное.

«Вот-вот захохочет… Совершенно негодное к беседе существо…»

— И что, по-вашему, может стать серьезной деятельностью? — с напускной хитрецой вопрошало оно.

— Я же ответила. Большой коллектив. Производство. Перспектива роста. И не бумажки перекладывать…

— Да-да, говорили… Извините. Но я про цель вообще интересуюсь. Зачем вы работу столь созидательную ищете? Цель. Понимаете? Смысл и все такое.

Ничего путного от этого разговора Фея больше не ждала, поэтому ответила резко:

— Смысл работы только в том, чтобы она позволила мне жить по-человечески. И по деньгам, и по ощущению собственной значимости.

— Жить. По-человечески. Кхе-кхе… Значит, если работа с жизнью не связана, лучше не работать?

Фее показалось, что сейчас он откинется на спинку стула и истерично захохочет.

«Уходить надо. В анальную плоскость такие расспросы…»

— Сдается мне, наша встреча была ошибкой. Я хотела поговорить про трудоустройство, а попала в театр абсурда в театре абсурда.

Фея встала.

— Извините, Фея Егоровна, — испуганно залепетал «просто Викентий». — Действительно заболтался… Присядьте на мгновение. Просто тема нашего разговора очень уж деликатная…

— Крайне деликатная, — съехидничала Фея и вновь опустилась на краешек табурета. — Я всего лишь работу ищу. Все просто: да — да, нет — нет, устраиваю — не устраиваю.

— Да-да, работу… — Казалось, Викентий очень растерялся; в поисках слов он стал испуганно оглядывать захламленную комнату. — Рабо-оту… — задумчиво протянул он, словно это стало для него неприятным открытием. Он просиял и осторожно спросил:

— Хотели бы получить это место?

— Во-первых, мне нужно побольше узнать о деталях, — не рассчитывая на ответную вменяемость, продолжила разговор Фея. — Неплохо, если бы вы рассказали про условия. График. Что делать. Оклад…

— Оклад! — радостно вскрикнул Викентий, до ужаса испугав Фею. Рука, сжимающая рукоятку ножа, предательски вспотела. — Как же я мог забыть про оклад?! С этого и надо было начинать! Это же моментально концентрирует внимание! Вот олух! Совсем из ума выжил… Думал, все помню!.. Все тщательно продумал, даже законспектировал. А про деньги упустил…

Он причитал, радостно хихикал, потирал раскрытую тетрадь.

Фее еще больше захотелось встать и опрометью броситься из этого пыльного клоповника. Роковым стало любопытство, на несколько минут задержавшее ее уход.

Днём позже

*

Как и предчувствовал Саня, любовь отравляла тело.

В голове теснились образы Феи — завивающийся локон волос рядом с натянутой тетивой лука (она великолепно стреляла), сосредоточенный и одновременно отстраненный взгляд.

Ему удалось полюбить ее за один день.

*

Они лежали в маленькой пыльной комнатке на покачивающейся, потертой кушетке: скомканная к ногам простыня, проплешины пледа, торчащие в немногочисленных брешах переплетенных тел. Голая поверхность Феи казалась чем-то запретным, чего видеть нельзя. Саня чувствовал — эта доступная нагота может легко уйти из его жизни. Так же быстро, как пришла. Поэтому, пока есть возможность, он гладил, перебирал, мял, тонул, словно присваивая, мертвыми узлами связывая со своим телом.

Пальцы повсюду находили чувствительные очаги кожи, проваливались в эти полыньи на заснеженной реке. Девушка вздрагивала. Успокаивая, наклонялся и целовал Фею в висок. Она продолжала шептать что-то ему в подмышку. Кораблев случайно задел какую-то сигнальную точку на теле, Фея выгнулась, заманивая, покрылась мурашками и еще сильнее прижалась к его ноге. Совпадение желаний — несколько секунд назад, перестав слушать историю, он только и думал, как бы вновь покорить то, что требовательно приоткрывалось ему.

Не прерывая поцелуя, скользнул, обжигая, в нее, но не стал двигаться — для этого им хватило ночи. Навис над ней, гладил брови. Возбуждаясь все больше и больше, крепче вжимая его в себя, Фея продолжила:

— До сих пор не могу понять, как ты угадал? «Встреча наша невозможна… будущее не определено… произошел сдвиг миров, и вернуть их на место сможет…»

— Катастрофа или любовь, — закончил Саня цитату из своего письма.

— Я по-прежнему не верю, что ты обыкновенный, живой парень.

«Живой… Да я на небесах из-за того, что ты рядом!» — думал Саня, поддаваясь вздрагиваниям ее тела.

— Ты не представляешь, какое чудо, что ты появился в моей жизни. Со мной в принципе не могло произойти ничего такого… — Фея опять говорила загадками.

11.10

*

— Фея Егоровна, я готов официально предложить вам работу. — Викентий оправился от неожиданно нахлынувшей радости и постарался напустить на себя серьезный вид. — Работу с неплохим окладом.

Бесполезно — Фея не верила ни одному его слову. Иронично поинтересовалась:

— Я готова официально принять предложение. Вы объясните, наконец, что делать?

— Нет-нет-нет! — заторопился он. — Мы с этого начинали. Теперь давайте лучше о деньгах. Сразу. Сколько вы хотите?

«Опять за свое. Озабоченный кровосос. Все никак не может подкрасться к моей невинности. Окольные пути ищет…»

— Вы издеваетесь? Мне необходимо знать свои будущие обязанности, смогу ли я соответствовать…

— Не переживайте, — зачастил Викентий, — работа несложная. Единственное — потребуется умение убеждать людей.

«Проституция. Консумация. Бл…» — выстраивала предположения Фея.

— Не наводите туман. Я не согласна принимать предложение, пока вы не расскажите о деталях.

Викентий замолчал, посерел лицом.

«Ага, сейчас я получу самое туманное описание интимных услуг!..» — подумала Фея и ошиблась.

Викентий через силу проговорил:

— Первое — нужно приходить к определенным людям, знакомиться, стараться им понравиться, войти в доверие. Второе — через определенное время… э-э-э… конечно, когда они будут готовы… нужно объяснять им, что они… мертвы.

Викентий словно захлебнулся последним словом. Повисшая пауза, наполняясь тишиной, стала угрожающе тяжелой. Викентий смотрел в стол, голова его опустилась ниже плеч. Наконец, он произнес:

— Сколько вы хотите за такую работу?

Купить книгу на Озоне

В поисках мистера Бэнкса

Почти сорок лет Памела Трэверс сочиняла истории об английской няне Мэри Поппинс, которая перешептывалась с птицами и младенцами, много знала, но ничего не говорила. Сама Трэверс поступала так же — прятала свою настоящую жизнь от посторонних, а красивые фантазии вдохновляли ее больше, чем скучная правда. «Только Соединяй» / «Only Connect» и «Никогда не Объясняй» / «Never Explain», — любила повторять писательница. Эти две фразы во многом определили сценарий ее жизни.

Неспокойная Хелен

Дорога, дорога, дорога… Австралия, Англия, Ирландия, США, снова Англия. Прекрасный огромный мир, где много любимых мест и красивых пейзажей, но нет дома. Так много обожаемых мужчин, но среди них нет единственного, самого подходящего. Так много манящих секретов, от которых все вокруг набухает и наливается красками, но нет ответа на главные вопросы — кто есть я на самом деле, какая я настоящая? Однажды, будучи уже очень пожилой дамой, Памела Трэверс сказала: «Молодые не могут просить о мире в душе. Это молодым недоступно». Недоступно это оказалось и для нее, одинокой и всегда беспокойной женщины, которая не только обожала ездить, но и была словно обречена на скитания.

Совершив свое первое путешествие в раннем детстве, на руках матери, Трэверс провела в пути почти сто лет. Всегда находились, что называется, объективные причины, чтобы собираться в дорогу: нескончаемые духовные поиски, война и любовь, болезни, писательская популярность. Впрочем, не будь всего этого — Памела все равно бы паковала чемоданы, просила попутного ветра, лишь ненадолго разрешая себе передохнуть. Только так, в дороге, она избавлялась от ощущения, очень навязчивого, что она везде чужая, «неместная», толком никому не нужная. Это чувство Памела Трэверс знала с пеленок.

В детстве ее звали Хелен Линдон Гофф. «Что это Хелен опять вытворяет?» — мимоходом замечала мать. Отец, если был трезв, только пожимал плечами. Хотя ничего особенного она не вытворяла. Ну да, играла в птицу-наседку и, бывало, целыми днями чистила перышки или «сидела на яйцах». Ну да, шепталась с деревьями и смотрела на звезды. Но у девочки было оправдание: она родилась в насквозь чужом и абсолютно неинтересном месте — в маленьком австралийском городке Мэрибороу. Трэверс не испытывала к Австралии никакой привязанности, даже стеснялась своего происхождения и появилась там на свет только затем, чтобы вскоре уехать. К тому же, ее утомляли тихие однообразные дни. «Будь хорошей дочерью и живи пристойно», — рекомендовала тетушка, чем приводила крошку Хелен в ужас. «Неужели это все, что меня ждет?» — думала она и отчаянно надеялась, что какая-нибудь звезда даст ответ.

На мудрые советы родителей Хелен Линдон не рассчитывала. «Я росла в темноте и в неизвестности, как зерно растет под землей», — много позже вспоминала Трэверс. Дело в том, что папа Трэверс Гофф и мама Маргарет Морхэд не были мудрыми. Они были хорошими, но часто огорчались и ссорились. Они любили самую странную из трех своих дочерей, но совершенно ее не понимали. Когда Хелен было всего семь, папа «отправился к Богу». Можно сказать и по-другому: допился, оставив после себя кучу долгов. Можно и так: не выдержал разлуки с родной Ирландией. И то, и другое будет правдой. Поэт и романтик, одетый в костюм банковского клерка, каждый день терзал семью воспоминаниями о щедрой Ирландии. А если не мог чего-то вспомнить — фантазировал. Хелен, в отличие от других, обожала отцовские истории. И когда рассказчика не стало, она, сознательно или нет, переняла эстафету.

«Он был красивым и элегантным. Он владел плантациями сахарного тростника. Путешествовал по всему свету, носил белую шляпу и золотые серьги», — рассказывала в интервью Памела Трэверс, к тому времени она уже взяла псевдоним и «одолжила» у папы часть имени. Врала напропалую? И да, и нет. Ведь сохранилась же фотография, где ее отец действительно франтоват и действительно в белой шляпе… Настоящего папу Памела толком не знала и плохо помнила, но скучала по нему всю жизнь. Фантазия Памелы превратила его в доброго, чуть меланхоличного, любящего мужчину. Вылитый мистер Бэнкс из «Мэри Поппинс». Настоящий глава семейства. Возможно, именно поэтому (и поэтому об отце такой подробный рассказ) Трэверс любила только тех мужчин, которые статью, умом и благородством могли, как ей казалось, сравниться с владельцем сахарных плантаций. А мужчины, следуя примеру Трэверса Гоффа, слишком быстро ее оставляли.

Спящая красавица

Когда Хелен мечтала выступать на сцене, она влюблялась в актеров. Причем, в самых что ни на есть типичных — видных, болтливых, чуть высокомерных, падких на похвалы. Стареющий английский лицедей Лоуренс Кэмбелл преподавал ей теорию драмы и основы актерского ремесла. Он также руководил школьными постановками, в которых участвовала Хелен. Это было в городе Боурол под Сиднеем, куда семья Гоффов переехала после смерти отца.

От первой влюбленности осталось только одно воспоминание. Увлеченный этой неспокойной храброй девушкой с «дикими глазами» (многие потом отмечали ее диковатый взгляд), Кэмбелл предложил Хелен на время переехать к нему домой, чтобы постигать искусство театра, так сказать, более интенсивно. «Почему бы и нет?» — подумала наивная Хелен Линдон, не заметив сексуального подтекста. Правда, тетушки не позволили.

Писательница говорила, что Кэмбелл был первым в веренице мужчин, которые ее формировали и, исполнив свою роль, «передавали следующему». Ничего непристойного, не подумайте. Пожалуй, даже наоборот — Трэверс видела в каждой встрече фатальность, предопределенность. И как бы там ни было на самом деле, именно с подачи Кэмбелла она отправилась в Сидней, где вышла на профессиональную сцену и познакомилась с Алленом Уилки, актером и театральным менеджером.

В Сиднее семнадцатилетняя Хелен Линдон работала машинисткой. И, как заклинание, бормотала монологи шекспировской Джульетты. В 1920-м дебютировала в пантомиме «Спящая красавица» (десятилетия спустя она опять вернется к этому сюжету, исследуя его в философско-мистическом ключе). Тогда же познакомилась с Алленом Уилки — он искал актеров для новой постановки, и Хелен пришла на прослушивание. «Настоящий динамит!» — отозвался о ней кто-то из актеров. Уилки подумал, что как раз динамита труппе не хватает. Она участвовала в «Юлии Цезаре», «Сне в летнюю ночь», «Венецианском купце». Отзывы критиков Памелу не волновали. Все, что ей было нужно — одобрение наставника и учителя Аллена Уилки. Иногда Уилки удостаивал актрису парой добрых фраз — и она была счастлива. Вскоре, не без подсказки Уилки, у Хелен появилось новое имя — Памела Линдон Трэверс.

Возможно, только затем ей и нужна была сцена — чтобы Хелен переродилась в Памелу, что в переводе с греческого означает «любящая». Наверное, в театре состоялось первое пробуждение спящей красавицы, которая до поры лежала без движения и только и делала, что исследовала свои грезы. Это было одновременно и прощание с детством, где остался ее отец, после смерти обратившийся в звезду, и встреча с теми историями, которые готовились вот-вот стать реальностью. Едва состоялись гастроли в Новую Зеландию, едва вышли первые критические отзывы об «очень человечной» (именно так) мисс Памеле Трэверс, как мисс оставила актерскую карьеру. Она начала писать стихи и прозу. Она готовилась к новому переезду. Она опять влюбилась.

Через океан

«Писательство! Оставь это тем, кто умеет писать!» — кудахтали тетушки. Очередная выдумка Памелы, и еще более сумасбродная, чем предыдущая. Впрочем, втайне они уважали и восхищались фантазией девочки. Сами-то не могли заглянуть за горизонт. А эта — она не просто фантазировала, но каким-то чудом еще и воплощала свои мечты.

Стихи Памелы, положим, были так себе. Искренние и порой чувственные, но очень сентиментальные. Ранняя проза — наброски будущей длинной истории, силуэт будущих персонажей. Так, в рассказе о цыгане «проступают» черты Берта, уличного художника и друга Мэри Поппинс, и садовника Робертсона Эя. В 1923-м году Памела отправила тексты в журнал «Триада», которым руководил редактор Фрэнк Мортон. Фрэнк Мортон был немолод и, разумеется, женат. Во всеуслышание он называл себя «великим любовником». Сложно сказать, действительно ли Мортон разглядел потенциал молодого автора или заинтересовался симпатичной женщиной. Он дал Памеле работу и, вероятно, поиграл в романтичную игру с Трэверс. Чтобы порадовать возлюбленного, она сочиняла для журнала чувственные, в том числе, истории, иногда даже с привкусом эротики. Но в отношениях с Мортоном эротики (в широком смысле этого слова) было мало, как и во всех романтических историях Памелы. Она искала духовной близости больше, чем какой-либо другой. Как ребенок, она нуждалась в одобрении. Слова были важнее прикосновений. И только тот мужчина становился возлюбленным, который помогал Памеле двигаться дальше.

Наверное, Мортон не уделял ей достаточно внимания — у редактора и бизнесмена много дел. И Памела опять потеряла точку опоры. «Да, мои тексты хвалили, но я не верила отзывам, — говорила Трэверс, — Тамошние критики не казались мне убедительными — кто они такие, чтобы судить? Да и Австралия вообще не вызывала доверия. В этой стране для меня не было авторитетов. Когда это ощущение окрепло, я решила переехать в Англию».

Ко всему прочему, Фрэнк Мортон неожиданно умер. Памела просто не видела другого выхода, хотя разлука с матерью казалась ей немыслимой. И оставаться нельзя, и уезжать страшно — постоянный для Трэверс внутренний конфликт. «Только не плакать, не плакать, не плакать», — заклинала себя Памела, молодая одинокая женщина двадцати четырех лет, стоя на палубе корабля.

Она вернулась в Австралию только однажды, в 1964-м году, тридцать шесть лет спустя смерти матери. Ее хватило на две недели. Любящая Памела так и не смогла полюбить землю, где родилась.

Цветок под солнцем

«Я не была его обожательницей. Я ничего для него не сделала. Что может цветок сделать для солнца? Он просто растет под его лучами», — так Трэверс говорила о главном, пожалуй, мистере Бэнксе в ее жизни.

Джордж Рассел был редактором ирландского литературного журнала «Irish Statement». Трэверс предложила для публикации тексты, он отозвался внимательным и искренним письмом. Вскоре они познакомились. Рассел курил трубку, говорил нараспев и обладал чутьем на хорошие тексты. Он изучал восточную философию и даже имел последователей. Писал, в основном, под псевдонимом «АЕ», это теософская аббревиатура, что в упрощенном варианте значит «вечное искание»«. Также Рассел был умен, харизматичен и склонен к самопознанию и познанию других. В общем — то, что доктор прописал.

АЕ был солнцем Памелы. Он называл ее ангелом. На момент знакомства Памеле Линдон было двадцать пять, Расселу — пятьдесят семь. «Я вижу в твоем будущем огромного мужчину, который о тебе позаботится», — говорил АЕ. Конечно, он имел в виду не себя. О совместной жизни речи не шло. Во-первых, АЕ был женат и не хотел что-то менять. Во-вторых, их история разворачивалась в несколько иной плоскости. В-третьих, Трэверс была бы не Трэверс, если бы просто вышла замуж за любимого человека.

Только соединяй. Ничего не объясняй.

Они переписывались по меньшей мере раз в месяц. Он приезжал в Англию, она — в Ирландию, и, к слову, родина любимого отца немедленно покорила Памелу. Во время встреч они держались за руки и разговаривали — это было даже похоже на свидания. С первого дня знакомства Рассел восхищался жизнелюбием Памелы, уверяя, что и в восемьдесят лет она заставит жизнь играть по своим правилам. Конечно же, уверял АЕ, они знали друг друга и раньше, в предыдущих воплощениях. Памела брала его за руку, а Рассел, тоже по-своему влюбленный, упрекал женщину: «Тебе не нужна философия, тебе нужна жизнь!».

В начале 1930-х Трэверс сделала еще одну попытку «нормально» устроить свою жизнь. К тому времени ее уже начали беспокоить боли в груди и в животе, а также недомогания нервного характера. Памела часто просыпалась в плохом настроении и ссорилась с друзьями. На помощь АЕ можно было не рассчитывать. Возлюбленный Рассел сам страдал от депрессий, а в 1932-м году потерял жену. «Пожалуйста, ешь яйца, пей молоко, гуляй по траве босиком и на ночь открывай окна настежь. Меня очень беспокоит твое самочувствие»«, — писал он из Ирландии. Памела внимательно его слушала, с удовольствием встречалась со своим мудрым солнцем в Лондоне, но поступала по-своему.

Так, в 1932-м году, к ужасу многих, она поехала в Россию. Вернувшись, Трэверс выпустила свою первую книгу «Экскурсия по Москве» — взгляд внимательного, но не слишком осведомленного туриста на «красную Россию». Затем Памела вместе с подругой сняла коттедж Паунд, деревенский домик в живописном месте Англии. Там было зелено и тихо, пахло цветами и свежими овощами. Трэверс наслаждалась тишиной — только вот соловьи ночью могли бы вести себя потише. «Идеальное место для занятий литературой», — сообщала она АЕ. «Вот и пиши!» — больной Рассел подбадривал Памелу, насколько ему позволяли силы. Именно АЕ окончательно убедил Трэверс, что ее жизнь необыкновенна, что ей нужно писать и прежде всего — ту сказку, которую Памела давно знает, но боится проговорить вслух.

Первые рассказы о Мэри Поппинс появились в 1926-м году: история о танцующей корове, о мраморном мальчике Нелеусе — ожившей статуе из городского парка, о самой няне, у которой выдался выходной день. Не было только контекста — семейства Бэнксов и маленькой Вишневой улицы в Лондоне.

Вселенная Мэри Поппинс

Памела Трэверс верила, что младенцам, мурлыкающим в колыбели, однажды является ангел и нашептывает им Великую Тайну Жизни. С возрастом люди забывают и тайну, и самого ангела. И только иногда — вскользь, едва ощутимо — к ним возвращаются давно известные истины. Нечто похожее Памела Трэверс чувствовала и к Мэри Поппинс. Имя волшебной няни, признавалась писатель, давно ей было знакомо. Имя — словно напетая когда-то давно, подзабытая, но по-прежнему ясная мелодия.

Книга под названием «Мэри Поппинс» вышла в 1934-м году, годом позже — «Мэри Поппинс возвращается». Второй визит странной няни кончался тем, что она улетала в поднебесье на городской карусели. Эти сборники известны в России лучше других, правда, до последнего времени они выходили не в точном переводе, а в пересказе. Хотя пересказ был сделан аккуратно и даже мастерски, вселенная Мэри Поппинс досталась нам в несколько «купированном» виде. Кое-каких персонажей не хватает, да и волшебства в русском варианте «Мэри Поппинс» значительно больше, чем мистики. Между тем, в оригинале это скорее мистическая, нежели волшебная сказка.

Лондон, где обитает семья Бэнксов и куда иногда наведывается Поппинс — насыщенное и живое пространство. Соседи Бэнксов — сплошь чудаки, люди со странностями. Старая дева, обожающая свою болонку, сварливый адмирал в отставке, одержимый жаждой власти смотритель парка, рассеянный и вечно спешащий мистер Бэнкс. Даже мороженщик — и тот не лишен экстравагантности. Да и саму Мэри Поппинс не назовешь идеальной, хотя лично она считает себя совершенством. Мисс Поппинс высокомерна и слегка самовлюбленна. Она любуется собственным отражением в витрине, обожает ходить по магазинам и нередко грубит. Она делает одолжение Бэнксам, поселившись у них. С выражением усталости и недовольства на лице Мэри Поппинс помогает детям, Майклу и Джейн, постигать многослойный мир.

Все так — но не только так. У персонажей сказки Трэверс, как и у всего живого, есть оборотная, тайная сторона. За маской экстравагантности спрятано одиночество, под невнимательностью — растерянность, под строгостью — мудрость. «Мэри Поппинс строга так же, как строга всякая мудрая женщина, — уверенно заявляла Памела Линдон, — На нее заглядываются все мужчины! Будь она просто строгой, из упрямства строгой — не заглядывались бы!»

Без света нет тени, не бывает ничего окончательного и однозначного — эти истины Трэверс приняла давно, приняла с восторгом. В первых книгах о Мэри Поппинс она исследовала двойственность всего сущего, «подставляла» зеркала, обнаруживала связи. Мысль, будоражащую ее многие годы, Памела отдала Очковой Змее из главы «Полнолуние», где Майкл и Джейн попали в ночной зоопарк. Змея готовилась поменять кожу и приговаривала: «Все живое вылеплено из одной глины: мы, обитатели джунглей, и вы, живущие в городах. И не только все мы, камни под ногами, реки, деревья и звезды — все, все сделано из одной материи. И все движется к одному концу. Не забывайте об этом, когда от меня не останется и воспоминания».

Религия, мифы, сказки — все суть одно. День творит ночь, фантазии творят реальность, зеркало открывает двери, западный ветер сменяется восточным. Противоположные полюса чего угодно существуют на равных. Только соединяй. Ничего не объясняй.

Первую книгу Трэверс посвятила своей матери, которая умерла шестью годами раньше. Писательница с самого начала чувствовала, что Мэри Поппинс предстоит длинная дорога. От этого ей было и сладостно, и беспокойно — так, как никогда раньше: «Не хочу, чтобы меня воспринимали как глупую кудрявую дамочку, которая пишет глупые сказки».

Какие уж тут глупости! Когда художник-иллюстратор Мэри Шепард делала рисунки к книге, Трэверс демонстрировала строгость, которой могла бы позавидовать ее героиня. Вместе с Шепард они ходили по улицам и паркам, высматривая детей, похожих на детей Бэнксов. Памела хотела, чтобы на картинках появились именно ее персонажи. Волновала и мисс Поппинс, которая не должна была выглядеть слишком милой, или слишком простой, или слишком молодой. Фарфоровая голландская кукла — вот на кого похожа Мэри! Пусть не сразу, но получилось. Сейчас иллюстрации Шепард считаются классическими.

Какие уж тут, повторюсь, кудрявые дамские глупости! Сорок с лишним лет, пока Памела Линдон Трэверс сочиняла новые истории о Поппинс, литературоведы писали свои исследования и выдвигали нешуточные гипотезы. Кто такая Поппинс — матерь богиня, древний архетип женщины, посланник космоса или, только представьте, слуга сатаны?

И чем больше волновались ученые, тем молчаливее становилась писательница. «Мэри Поппинс ничего не объясняла, и я не буду», — упрямо повторяла Трэверс.

Одинокий полет

Вскоре после выхода первых сборников о Мэри Поппинс жизнь в очередной раз доказала свою двойственность. Литературному успеху сопутствовала личная трагедия. В 1935-м году умер Джордж Рассел. Памела провела с ним последние дни и последние часы — законную жену Рассел уже похоронил. Потеряв АЕ, Трэверс лишилась разом друга, возлюбленного, наставника, отца. И это несмотря на то, что отношения с Расселом стали к тому времени сугубо духовными. Скорее, товарищескими, чем любовными.

После ухода АЕ у Трэверс начались кошмары — точно так же, как это было после смерти отца и матери. Она грубила друзьям и порой была невыносима: самые близкие подруги признавались, что общение с Памелой «слишком дорого обходится».

Она так и не смогла оправиться от разлуки с Расселом, до конца жизни терзаясь случайными мыслями: «Надо спросить у АЕ, надо сказать АЕ», не всегда отдавая отчет, что теперь и АЕ — молчаливая белая звезда.

В любви Памела вела себя отчаянно, непоследовательно и вместе с тем старомодно. Ее, кажется, не интересовали пошлые вопросы вроде «Куда приведут эти отношения?», во все времена терзающие девушек после свидания. Она хотела найти уютный радостный дом и родить детей, но, влюбившись, забывала о самых простых мечтах. Иные женщины назвали бы ее глупой — Трэверс никогда не заботилась, что называется, о своих интересах. Не ревновала, не претендовала, не обижалась. Наслаждалась процессом, не задумываясь о результате. Чистое благородство, а в благородстве не упрекают. Между тем, задать кое-какие вопросы возлюбленным Трэверс было бы не вредно.

Например, ирландскому поэту Фрэнку Макнамаре, с которым Трэверс познакомилась в 1933-м году. Бабник, весельчак и гуляка меньше всех подходил на роль «мистера Бэнкса». Кроме того, лукавил чаще, чем это выглядит обаятельно. Макнамара отлично знал, что хотят услышать женщины. Поэтому, когда Памела, привыкшая к искреннему участию мужчин (пусть только в ее литературной судьбе), отправила ему несколько историй о Мэри Поппинс, Фрэнк Макнамара отозвался стремительным «Браво!». И добавил, хитрец, что вообще-то обычно дамская проза ему не нравится. Трэверс мечтала о Макнамаре, а он тем временем женился — на ком-то более спокойном, чем Памела.

Было ли Трэверс обидно? Наверняка. Но Памела ни разу сказала плохого слова ни о Фрэнке, ни о ком-то еще, не оправдавшим ее надежд. Для полета Памеле хватало собственной любви. Можно даже предположить, что она не обрела одного-единственного близкого мужчины, так как у нее были все сразу — но вдалеке. Что, если Трэверс просто не могла любить одного, отказавшись при этом от остальных?

В 1946-м году Фрэнк Макнамара умер. В биографическом очерке, написанном его дочерью, Трэверс подчеркнула две фразы — «Незадолго до смерти он сказал: только сейчас я понимаю, как важны теплота и нежность» и «В спальне лежало множество бумаг, который он велел сжечь».

Памела знала (не убеждала себя, а знала!), что человек только тогда слаб и нечестен, когда он глубоко страдает. Подлость и эгоизм — всегда следствие пережитых внутренних трагедий. В таком случае, зачем обижаться, если возлюбленный ведет себя недостойно? Лучше попросить за него у высших сил. Следом за АЕ Памела Линдон повторяла: «В каждом из нас живут архангелы, девы, демоны, ангелы». И хотя Трэверс не была лучезарным оптимистом, она всегда верила в свет, в перерождение, доступное в земной жизни и, конечно, за ее пределами.

Домой! Домой!

Памела Трэверс с детства мечтала «примерить» три женские ипостаси — Нимфа, Мать, Старуха. Образ нимфы ей был неплохо знаком, а вот о материнстве Трэверс не имела никакого представления. Писательнице почти исполнилось сорок, она так и не вышла замуж. Новым сердечным другом стал философ армянского происхождения Георгий Гюрджиев, но от духовно-мистической связи дети не рождаются. И Памела решилась на усыновление.

Ребенок нашелся в Ирландии, у знакомых ее знакомых, которые только что разорились, а у них, как на беду, родились близнецы. Одного из них взяла Трэверс, тем самым на долгие годы разлучив братьев. Ее сын, ее сокровище Камиллус однажды узнает правду и глубоко обидится на мать, но до этого еще далеко.

В 1939-м году, перед самым началом войны, Памела привезла Камиллуса домой. «Теперь, знаете, у меня есть дом», — с осторожностью говорила Трэверс. Но спокойствие и безоблачная радость материнства были недолгими. Спасаясь от войны, Памела с Камиллусом отправились в Нью-Йорк, в один из любимых ее городов. Результатом долгой поездки из Англии в Америку стал сборник «I go by Sea, I go by Land».

В Нью-Йорке она писала третью книгу о Мэри Поппинс — «Мэри Поппинс открывает дверь». Тогда Трэверс вынесла первое предупреждение: «Няня не может без конца приходить и возвращаться!». Ей уже как будто немного поднадоело «выуживать» великолепную няню из-за горизонта. Но без толку — издатели требовали новых историй о семействе Бэнкс.

Между тем, Камиллус подрастал. Беспокойный мальчик. Он еще в три года говорил маме, что в нем живут два Камиллуса — хороший и плохой. И демонстрировал обоих. Что интересно, мальчик говорил правду — он всю жизнь страдал от этого странного «раздвоения». Уже взрослым Камиллус мог быть в один день заботливым сыном, мужем и отцом, в другой — отчаянным алкоголиком, который бросал работу, забывал близких и уходил во мрак.

Четвертая книга «Мэри Поппинс в парке» вышла в 1952-м году. По признанию автора, в этом сборнике, в отличие от предыдущих, были разбросаны ключи и шифры. Бесхитростная Трэверс все же схитрила — вплела в волшебные приключения философские идеи Гюрджиева. Хватит уже сказочного волшебства, ковровых сумок, полетов на зонтике! Пусть читатель увидит, кто такая мисс Поппинс на самом деле. Мэри Поппинс — посланник. Мэри Поппинс «ужасно много знает о звездах». Искатель. Просветленный дух. Мэри Поппинс живет веками и не отбрасывает тени. Когда-то она служила няней у Красоты, Правды и Любви. Поппинс — олицетворение каждого дня жизни, она соткана из сверкающей магии и простых, конкретных вещей.

Трэверс встречала старость в унынии. И так всегда нервная, с возрастом она стала заложником трех страхов — маленьких демонов. Она боялась смерти, физической немощи и некоего итога жизни. Она много размышляла. Достаточно ли она была внимательна и добра? Познала ли то, что ей нужно было познать? Кто она такая на самом деле? Чтобы побороть своих демонов, Трэверс продолжала писать, вспоминала детство и — опять переехала. На сей раз в лондонский дом на Шеффилд-Стрит, где все окна выходили на запад. Писательница «не хотела потерять ни кусочка солнца».

Памела Трэверс продолжала путь, но ей было все сложнее держать «внутренний зонтик» по ветру. Подкрадывалось ощущение, что поиски ни к чему не приведут, что настоящего дома и настоящего спокойствия ей никогда не обрести. Трэверс знала: чтобы увидеть конец, надо увидеть начало. А в том самом начале, где-то за тридевять земель, осталась Хелен Линдон Гофф — одинокая девочка-выдумщица.

Подорвала здоровье и встреча с Голливудом. Уолт Дисней надумал экранизировать «Мэри Поппинс». Трэверс не возражала, только говорила: «У меня есть несколько пожеланий». Голливудский гигант Дисней только кивал — выслушаем, примем во внимание, учтем обязательно, посоветуемся. В итоге все сделал по-своему. Магическую сказку словно выпотрошили, а взамен сияющего, чуть абсурдного волшебства напихали сладкую сахарную вату. Сказать, что Трэверс была недовольна — ничего не сказать. Но держалась молодцом, воздерживаясь от оценок и комментариев. А зачем? Кто не готов постичь Мэри Поппинс — никогда не постигнет.

Наши дни как трава

Если Мэри Поппинс читатели доверяли безоговорочно, то к самой Памеле Трэверс часто относились с иронией. Словно ей просто повезло «заполучить» такую героиню. Детский автор, да еще коммерчески успешный! Как-то раз Трэверс читала две лекции в американском университете — «Только соединяй» и «Ничего не объясняй». Она была убеждена, что в этих фразах скрыты замечательные тайны жизни, а студенты позевывали.

«Давайте поговорим, наверняка вас многое волнует», — предлагала Трэверс. Но доверия не возникло — студенты видели перед собой пожилую полноватую даму, увешанную серебряными браслетами, в массивном нефритовом колье. Вот еще, будут они ей рассказывать о своих тревогах! Беседа о детской литературе тоже не склеилась. «Я не знаю, как нужно писать для детей, потому что для детей я не пишу, — в который раз повторила писательница, — По моему ощущению, есть просто книги. И кое-какие из этих книг читают дети».

В 1975-м году вышла книга «О спящей красавице», где Трэверс исследовала сказочные мифы о снах и пробуждении. Может, важная часть нас, человеческих существ, спит с самого рождения и ждет, чтобы ее пробудили? Или, не выдержав испытаний, люди однажды впадают в спячку? Есть ли надежда на то, что однажды наступит ясное утро? Ее приятели-мистики так Памелу и называли — Та, Которая Всегда Спрашивает. Ведомая своими учителями Джорджем Расселом и Георгием Гюрджиевым, она видела в красивых вопросах ключ к познанию. Но критики и безликая публика не разделили восторга. Они, в общем-то, подсмеивались над исследованием «О спящей красавице», как можно подсмеиваться над монологом немолодой одинокой женщины. Получается, только спрятавшись под зонтиком Поппинс, Трэверс могла говорить в полный голос и быть услышанной.

Правда, говорить ей не очень хотелось. Вместо дорог в жизни Трэверс теперь были разлуки, окончательные и необратимые. Она жаловалась, что не остается никого, кого можно любить, о ком можно заботиться. Медленно, но настойчиво воспоминания вытесняли реальность. Все вокруг как будто теряло форму, истончалось в волокна, и только во сне Памела опять наслаждалась цветами, разговорами, встречами. Только во сне приходили люди, так ее вдохновлявшие. Однажды, провалившись в тяжелую дрему, Трэверс увидела Макнамару. Она красноречиво говорила ему о любви, чего никогда себе не позволяла, а Макнамара внимательно слушал и кивал: «Да-да, я отлично тебя понимаю». Несколько ниточек связывали Памелу с реальностью. Сын Камиллус, ее отрада и головная боль, неприкаянный паренек. Встречи с Гюрджиевым и его последователями. И Мэри Поппинс.

Целая вечность прошла с тех пор, как Рыжая Корова исполнила свой танец. Кошка перестала смотреть на короля. Мраморный мальчик из городского парка состарился. Наконец, Памела Линдон Трэверс взяла заключительные аккорды: в 1982-м был опубликован сборник «Мэри Поппинс на Вишневой улице», в 1988-м — «Мэри Поппинс и соседний дом».

«Наши дни как трава» — говорила Памела Трэверс, измученная болезнями и нервными срывами. Ей удалось отметить девяносто шестой день рождения — кто-то сочтет это везением.

22 апреля 1996 года Камиллус навещал умирающую мать, сидел у постели и пел колыбельную, которой Памела когда-то убаюкивала его. На следующий день Трэверс отправилась навстречу звездам.

Памела Линдон Трэверс считала, что настоящим героем своей истории ты можешь стать, только если примешь ее целиком и полностью. Удалось ли это Трэверс? Кажется, что да. Но ведь однозначных ответов не бывает.

Мария Каменецкая

Внук Витицкого

Вильгельм Зон. Окончательная реальность

М.: Астрель: Corpus, 2010. — 544 с.

Первое впечатление от романа — пир духа, симпосион цитат.

Тут не только «Тихий Дон», Шолохов и Крюков, вокруг которых строится сюжет. Тут и Юлиан Семенов («Альтернатива»), и Умберто Эко («Маятник Фуко»), и «12 стульев», и «Записки сумасшедшего», и «Хазарский словарь», и «Голем», и полный Пелевин, и Агата Кристи (Пуаро и Гастингс в ролях наемных убийц), и Ян Флеминг (Бонд как неудавшийся посланец в прошлое), и Конан Дойль («Собака Баскервилей», в роли собаки — Кулик), и Филип Дик («Человек в высоком замке»), и Роберт Харрис (роман и фильм «Фатерлянд»), и когорта современных отечественных фантастов-альтернативщиков во главе с Андреем Лазарчуком. Можно вспомнить и «Палисандрию» Саши Соколова. А если говорить о литературе последних лет, то ближайшие родственники «Окончательной реальности» — «Голубое сало» Сорокина и «Стоп, коса!» Анатолия Королева.

Ну и уж, конечно, Стругацкие: главные герои — дети и внуки Витицкого (псевдоним Б. Н. Стругацкого).

Поначалу книга производит впечатление какой-то очень сложной игры с историей и литературой, но очень скоро понимаешь, что правила у этой игры на самом деле простенькие: зеркальная или обратная симметрия.

Немцы победили в войне. Третий Рейх держит в железных объятиях всю Европу и часть России. Западная Россия — та же ГДР с циркулем на гербе, а на Востоке за Московской стеной — свободный мир. Немцы ездят на убогих недоделанных «мерседесах», а восточные русские — на мощных «москвичах 600». В Западной Москве — любимый магазин детворы «Юный фашист», в Восточной — гигантский параллелепипед Третьяковки, набитый современным искусством. Гитлер — это Сталин, после него Рейхом правит Геринг-Хрущев (развенчал культ Гитлера, отпустил евреев в Израиль), потом разные Брежневы (Шпеер) и Андроповы (Шелленберг), потом в революция в Москве, ломают стену, потом революция в Берлине, потом хаос и бардак при Коле-Ельцине, потом Герхардт-Путин…

Понятно, что идеологически это все та же старая диссидентско-либеральная шарманка про «СС равно ГБ», что и у какого-нибудь Войновича в «Чонкине», плюс столь же древнее убеждение в предопределенности исторического процесса. Ни новых смыслов, ни попыток анализа причин и следствий не видно, есть только более или менее ловкое жонглирование пустотелыми знаками. В результате получается безупречно плоская, но с иллюзией глубины, книга. В каком-то смысле «Окончательная реальность» — припозднившийся на 20 лет образцовый постмодернистский роман. От современности тут только «нефтяной детерминизм» — манера объяснять исторические события динамикой цен на нефть (кстати, тоже с зеркальной симметрией: для России хороши высокие цены, для Германии — низкие, что русскому здорово, то немцу смерть).

Постмодернистская нонселекция (то есть принцип «ни одна блоха не плоха») определяет выбор героев — точнее, отсутствие выбора. Есть, например, в романе сцена, где беседуют Юлиан Семенов, Путин, Джоанна Роулинг, Умберто Эко, А. А. Зиновьев и диссидент Павел Литвинов. Говорят о Штирлице. Все персонажи — медийные фантомы, подретушированные и со слегка измененными именами, а главное развлечение читателя — декодировать эти знаки: «Ага, это Путин. Смотрите-ка, Штирлиц! А Конрад Эйбесфельд — это кто? Непонятно, погуглим. Ага, Конрад Лоренц плюс его ученица». Ни о каких характерах нет и речи. Глиняные големы и резиновые куклы бубнят совершенно одинаковым — авторским — голосом.

В итоге получается псевдоинтеллектуальная картинка на манер нелюбимого Зоном Ильи Глазунова: исторические деятели, писатели и ученые выстроены в три шеренги, и у каждого на физиономии и в биографии что-нибудь подправлено. Правда, Глазунов придавал лицам благостное выражение, а Зон предпочитает глумливо-похабное.

Та же нонселекция в стиле.

Пишет Зон очень неровно. Тут надо учесть одну вещь: старорежимное авторское право, как известно, отменили еще во время бури и натиска постмодерна, но Зон эту свободу понимает уж очень широко. Так широко, что не меньше половины книги составляют незакавыченные цитаты. Ворует он отовсюду: ломтями нарезает Википедию, десятками страниц переписывает Шолохова и Крюкова, а вся последняя часть — это просто текст «Альтернативы» Юлиана Семенова, сильно сокращенный и с многочисленными чужеродными вставками. Поэтому читателя попеременно бросает из жара в холод и обратно: кто подзабыл или не читал Шолохова и вовремя не сообразил, что ему отгружают «Тихий Дон», тот может увлечься и даже ахнуть: о, как сделано-то! Но как только Зон прерывает цитату, чтобы сказать что-нибудь свое, хочется закрыть книгу.

Особенно раздражает то, что в речь автора и героев периодически вставляются матюги. Я не пурист, слова — как краски, все зависит от того, где, когда и в каком сочетании они накладываются. Но беда в том, что у Зона мат вводится без малейшей художественной надобности — такое впечатление, что его равномерно рассыпает по тексту некая программа «Оживляж».

Та же программа, видимо, распределяла гэги.

Зон постоянно хохмит. Некоторые шутки забавны: поэт Вознесенко, автор стихов «Уберите Гиммлера с денег!», или вот: «Борман, заснятый в лыжной шапочке у костра, похож на сочинителя лирических песенок». В целом же, несмотря на вроде бы игровой характер и постоянное подмигивание, книга получилась несмешная. Уж больно глубокомыслен и тяжеловесен этот юмор. Хотел бы я посмотреть на человека, который начнет ржать и биться от хохмы «альпинист Эйтингон». Тут разве что профессиональный историк ухмыльнется.

Все вышесказанное не означает, что роман плох. Достоинств у книги много, и главные из них — это тщательно, до последней детали продуманная альтернативная реальность и виртуозно закрученный сюжет.

Зон выбирает ту точку, в которой история действительно могла пойти иначе. Эту точку подметил Юлиан Семенов в «Альтернативе». Речь идет об апреле 1941 года, когда Гитлер решал — сразу нападать на Сталина или сначала разобраться с Югославией?

Вот тут автор и вносит в историю маленькую поправочку: Германия нападает на СССР на месяц раньше — 9 мая 1941 г. А поскольку главные враги врагов России — это распутица и мороз, месяц форы оказывается решающим: в октябре немцы берут Москву. Сталин убит, Ленинград сдан, но война продолжается на Кавказе и под Сталинградом.

Вторая поправочка: Гейзенбергу с подсказки Майкла Фрейна (усиленно подмигиваем тем, кто понимает) удается сделать немецкую атомную бомбу к августу 1944 года, одновременно с американцами. После нескольких локальных ядерных ударов наступает мир, и Европа делится на профашистскую (тоталитарную, и, стало быть, обреченную на вырождение и застой) и проамериканскую (стало быть, в будущем процветающую).

Эту картину мира кое-кто в спецслужбах хочет исправить, и потому прогрессор Адам Зон-Витицкий прибывает в 1941 год, где поселяется в теле своего дедушки — тоже Адама Витицкого — и убивает… Штирлица.

Господибожемой, почему Штирлица?

А потому что Макс Отто забыл завет Дзержинского о холодной голове чекиста, разволновался и просчитался: рассорил Сталина с Белградом, предотвратил вторжение немцев на Балканы, а Гитлер взял и напал 9 мая на СССР. И есть только один способ исправить ошибку резидента: задавить его, как бабочку Брэдбери. Тогда в начале мая Гитлер нападет на Югославию, а войну против СССР будет вынужден перенести на вторую половину июня. Ну а потом немцам не хватит месяца до начала распутицы и холодов, чтобы взять Москву, и получится другая история. Та, которую мы знаем. «Окончательная реальность». Стало быть, помимо исторических экзерсисов, Зон говорит нам и том, что убив литературного героя, можно попасть в другой, нелитературный, незнаковый, «несделанный» мир. (Любопытно было бы сравнить это с «Т» Пелевина, где убивают не героя, а автора).

Этот в общем-то стройный сюжет в романе невероятно усложнен. Прежде всего «Тихим Доном», который приплетен сюда совершенно зря. Мотивировка «установление авторства Крюкова — первый импульс перестройки» шита белыми нитками, так же, как мотивировка «„Тихий Дон“ — катализатор путешествий во времени». Можно предположить, что автору просто захотелось покопаться в бесконечной (и нерешаемой) филологической задаче, и вместо того, чтобы приберечь эту историю для будущих сочинений, он сделал ее стержнем своего первого романа и совместил с «альтернативкой». Связи между «Тихим Доном» и изображаемой реальностью нет никакой, но Зон прикладывает огромные усилия, чтобы ее изобрести. В результате получается, что все герои так или иначе связаны с шолоховской проблемой, тайна авторства — это тайна возникновения альтернативного мира, мелькают близнецы, чекисты, графини, брокеры, ударники, Солженицын, серийные убийства шолоховедов, гришки, шашки, абрамы, аксиньи и черт знает что еще.

В принципе понятно, что хотел сказать Зон: «История зависит от литературы» (заметим еще, что главный мориарти в книге — драматург Майкл Фрейн) или же «Смысл истории внутри нас». Но явно перемудрил.

А вот финал прекрасен: на последних страницах сообщается, что весь этот текст написан зачитавшимся сумасшедшим, и далее следует список использованной им (использовавшей его) литературы.

Поскольку «Вильгельм Зон» — псевдоним, надо бы высказать догадки про автора. Москвич (дело не только в московских словечках, но в какой-то общей торопливости). Не профессиональный литератор. Скорее всего, филолог (разбирается в тартуско-московской семиотике и близлежащей лингвистике; хотя и в истории тоже… ну ладно — ученый-гуманитарий). Не первой молодости (такого знания соцкультбыта времен оттепели и застоя у молодого человека быть не может). Вполне либеральных, несмотря на весь «постмодернизм», убеждений (как уже говорилось, он увлеченно рифмует: НСДАП — ВКП(б), СС — ФСБ, что твой Войнович). Дебютант, конечно.

Книга неровная, переусложненная, героев и сюжетных линий хватило бы на два-три романа. Но все-таки при этом яркая, умная, карнавальная. Поэтому хочется пожелать «Вильгельму Зону» не бросать дальнейшее чтение и письмо, несмотря на все претензии критиков. Во времена, когда литература задыхается от душного бытописательства, Зоны ей нужны, как воздух. Как можно больше Зонов, как можно больше внуков Витицкого, выходящих из гетто фантастики в «мейнстрим».

Читать отрывок из книги

О книге Вильгельма Зона «Окончательная реальность»

Купить книгу на Озоне

Андрей Степанов

История О…

Двадцатый выпуск антологии Юли Беломлинской «Стихи в Петербурге 2010»

Нет, эта история тут вообщем-то не при чем.

Просто, изучая список видеозаписей поэта Ольги Поляковой, я нашла это кино.

Книгу я как-то не люблю.

Не торкает меня лично такая литература.

А кино сильно лучше — там милейшая барышня играет.

И очень Сэр Стивен импонирует мне седыми висками.

Между тем, книга написана умной девушкой — для других умных девушек.

Мерилин Монро никогда не была дурочкой.

Ее репутация могучей интеллектуалки, тоже немного преувеличена, но она много читала. Любила Достоевского. Мечтала сыграть Грушеньку.

Но ей не дали. Там шли какие-то свои терки.

Но уж точно — если баба поумнее, то она не у всех вызывает одобрение.

Мерилин вызывала одобрение у всех Далеких, по ту сторону экрана, с которого она — дурочка. «Всеобщая милочка».

А вот Ближних она раздражала, в том числе и умением читать.

Горе от ума, но женщине с мозгами — вдвойне горе.

И тут очень в помощь История О.

Вот эта идея: научится сидеть, слегка расставив ноги и отвесив нижнюю челюсть…

И так еще немного подзакатив глазки…

Старая беспроигрышная идея.

Но — только для умниц.

Настоящие дурочки — они все давно уж в феминистках.

Ведут честную борьбу на каком-то фронте, где уж лет сто нет никаких военных действий.

Потому что вражеская армия — давно оттуда ушла.

Отступила за полным отсутствием интереса.

Эскадрон Гусар Летучих — на вечной своей зашоренной Лощади Пегаске, давно уж передислоцировался туда, где сидят, приспустив чулки и отвесив варежку всевозможные вариации Истории О.

Как мантру повторяя:

— Ах я такая послушная, ах я такая неземная, какая беспомощная…

Такая — вопчем Синсирли Ёрс Форева.

Про беспомощность умниц — мы все хорошо знаем:

Скарлет о Хара грызет черную репу на выжженном поле.

А в следующем кадре уже тащит застрявшую лошадь то ли с плугом, то ли с бороной.

Наши кисейные барышни еще и круче — еще и без лошади — всю историю чего-то тащат на себе — то плуг, то борону, то раненых…

В лучшем случае — просто мешок все той же репы.

Но это в трудные минуты…

Главное не забывать — как только пушки наконец затыкаются, сразу разумные барышни ныряют в Историю О.

Все эти Репы-картошки,

Кони на скаку,

Избы горящие — не катит

Забыли проехали, сделали вид — что этого не было

Или — не будет.

Но трудно не заметить что героиня Истории О — уже готовая Партизанка Зоя.

Она уже на наших глазах вытерпела порку всех видов и прижигание каленым железом.

Мы запросто представим себе именно такую девушку — в рассказе Ги де Мопассана «Мадмуазель Фифи» или позже в Резистансе.

А в мирное время такая барышня должна непременно писать стихи и рисовать тончайшие акварельное миниатюры.

А если мы о Петербурге…

Да вот собственно неизменное описание такой девушки, созданное очарованным московитом Окуджавой в 1972—м.

«…И одна, едва пахнуло с несомненностью весной,

вдруг на веточку вспорхнула и уселась предо мной.

В модном платьице коротком, в старомодном пальтеце,

и ладонь — под подбородком, и загадка на лице.

В той поре, пока безвестной, обозначенной едва:

то ли поздняя невеста, то ли юная вдова…»

И еще другое, его же:

«…Знаешь, Оля, на улице этой,

где старинные стынут дома,

в поединках сходились поэты,

гимназисты сходили с ума…»

Имя — совпадает.

Я сейчас об Ольге Поляковой

Очень правильно выбран образ —

Кисейная барышня, Гимназистка, Смолянка .

С песенками Вертинского.

С томиком Превера… или Рембо…

С искусствоведческими факультетом Академии Художеств.

Как их было принято называть?

«Факультет невест».

И стояли они неземные, кутаясь в свои шали.

И читали стихи.

Но История — вечная Прифронтовая Полоса, не дает поблажки.

Очередной раскардаж — и опять что-то неподъемное оказалось на хрупких плечиках.

Например — Растерянная Страна.

Вместе со всеми Гусарами и ихними Пегасками.

И нужно было вынести самое дорогое из осажденного города.

И вынесли мужей.

Вышли из засады и снова тишь да гладь.

Теперь мы наблюдаем следующее поколение — Неземных.

Не нужно правды. Про все эти окопы, болота, бинты, подводы…

Про роды. Про околоплодные воды…

Не нужно душной Женской Прозы.

Нужны — воздушные Девичьи Стихи.

Изысканные как акварель смолянки…

Вот запись Мирного Времени:

«Jul. 7th, 2010 | 10:55 pm

Мы все время не можем понять, что нам взять — еще продуктов, чтобы не умереть с голоду, или еще 50 новых книжек-дисков-пластинок…»

Это из «девичьего дневничка» поэта Ольги Поляковой.

Я собиралась дать совет, по поводу одной частой ошибки молодых поэтов…

Но именно у Ольги этой ошибки — не нашлось!

Так что остаются лишь полезные советы «по жизни»:

Возьмите, для начала газель или тележку

Потом — привезите много бурого риса,

мяты на жару

и меда на холод

Гречневой крупы на зиму

Овсянки на все сезоны

Если все это купить в мешках — с голоду не умрете

В буром рисе — все витамины

Репу и картошку?

Да ну их нафиг — в Мирное Время.

На этой же тележке — можно привезти Мемуары Вертинского.

Это огромная книга.

С серебряными страницами.

Она размером с небольшое окошко

Там и стихи его — полное собрание.

И там, у Вертинского найдете про санитарный поезд.

А еще Дорогая Книга «Запретный дневник» Ольги Берггольц.

На Крупе дешевле, чем в других местах.

И как неожиданно много у Берггольц …

Нет, не про Голод Город Героизм Гнев.

Это все знают.

Как там много — про лицо, помаду, челку, брови…

Про платье, и про собственное умение Очаровывать

Берггольц — образ, по силе равный, Цветаевой и Ахматовой

Прошлый век многих скрутил и уничтожил.
А позже лицемерно придавил мемориальной доской.

Всех этих поэтесс-поэттесок-поэтессочек В Шалях.

Факультет Невест?

Скорее — Школа Кариатид.

Но из-под тяжкого мемориального мрамора — в мемуарной прозе, в дневниках — прорастают, как трава из под асфальта:

Тонкая талия или Черная шляпа

Синие глаза или Кружевной воротник —

Бусы Марины…

Бусы Анны …

Бусы Ольги…

Марина купила однажды колеса из старого янтаря вместо мешка крупы.

У Анны бусы почти всегда: белые — жемчуг и черные — агат.

А Ольга не носила бусы, на картинке Мирного Времени видна цепь и кувшинчик на ней.

Может кто-нибудь напишет про все, что они носили?

Такую энциклопедию «Российские Кариатиды. Гардероб и аксессуары».

Все они были — Очень Женщины.

И с радостью играли бы, как мы играем в Историю О.

Если бы судьба не отвесила им чрезмерную дозу Истории.

Может быть, они взяли и нашу порцию Настоящей Беды?

Но никто не отнимет у нас порции Настоящей Боли.

Без которой не пишутся стихи.

Но с этим и в мирное время все в порядке.

Вот — Ольга Полякова.

В контакте http://vkontakte.ru/olga_polyakova

Cтихи в контакте http://vkontakte.ru/notes.php?id=22683&42538

ЖЖ http://olga-polyakova.livejournal.com

Стихи.Ру http://stihi.ru/avtor/nedotukomka

Из последнего:

В память о

Когда нет сил

на самое простое — люблю.

Когда не снять трубку и не набрать номер.

Когда дышать, когда думать — больно,

Что может быть в последний.

В последний раз.

Набери, Ольга,

Набери номер.

Почему тебе страшно —

И ты хочешь кричать.

Ты же знаешь, на тот свет звонки не доходят.

Набери чертов номер в последний раз.

Сын

Истлеет моя красота,

как только истлеет тело.

И станут мои слова

звучать из чужих сердец.

Но будут руки мои

касаться руками сына

холодной морской воды,

и чистых, как снег, небес.

Истлеет моя красота.

Останется только имя.

Истлеет и этот день.

Останется только сын.

Значительно больше

Я сосчитала твои шрамы: на каждой руке,

на каждом запястье, на каждом пальце,

на грудной клетке,

и даже

на самых страшных местах —

и даже в самом сердце.

Подсчеты оказались

неутешительными —

у меня получилось

значительно больше.

Я твой портсигар

Я — твой портсигар.

Коллекционный набор самого лучшего

табачного изделия.

Сделай из меня самокрутку.

Оближи мое тело —

я всего лишь бумага папиросная.

Можешь взять меня без фильтра,

Я знаю, что твое удовольствие

кроется там, где кончается мундштук.

Вдохни в себя мой аромат —

Давай обойдемся без рук,

лишь попытайся губ прикосновением

Передать то, что чувствуешь.

Я — твой личный сорт наслаждения.

Сожги меня. Сожги мою душу.

Мое одиночество (белый, не верлибр)

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Мы — замолчим и закроем глаза.

А пока я чувствую, как сердце корчится,

как оно рыдает у меня в руках.

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Как кончается лето — а ты не ждешь.

Будет холодно вновь. И мое одиночество

Не согреет улыбкой сентябрьский дождь.

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Как кончается пленка — последний кадр.

Не успев поставить в конце многоточие —

Ты улыбаешься, этому рад.

Мы не будем всегда. Мы — непременно кончимся.

Мы — замолчим и закроем глаза.

А пока я чувствую, как сильно хочется,

Как мне сильно хочется тебя обнять.

Уроки

Если бог повторяет уроки дважды —

Значит ли это то, что я снова сяду за парту?

А может опять прогуляю,

Бездарно выкинув строчки

В грязный мартовский снег.

Я не знаю новый ответ и не помню ответ прошлый.

Мне неоткуда ждать подсказок. Люди всегда немы,

Если очень нуждаешься в помощи. Господи.

К чему эти позы. К чему все эти сложности.

Я не вижу ответ в уравнении.

Я одна не умею считать.

Знаешь ли

Знаешь ли ночью бывает такая тоска нахлынет,

Что хочется плакать по-детски, не пряча глаз,

Что хочется сжаться в комочек — и под матрас,

И лишь бы не думать о прошлом — тебя не видеть.

Ты знаешь, бывает нахлынет такая печаль,

Что я говорю себе — пей, но все выпито раньше.

И как же бессмысленно снова добиться поблажек

К себе у себя же самой, обманув наугад.

А знаешь, вот так вот нахлынет безумная грусть

Хоть вешайся, хочешь — стреляйся, не можешь — нож в спину.

Я просто не знаю, когда этот мир я покину.

Я просто не верю, что где-то меня еще ждут.

Я вас напугаю

Эй, ты,

мужчина,

увлеченно готовивший

сегодня,

фасоль

под майонезом.

Женись на мне!

Я — твоя женщина.

Предлагаю руку и сердце.

XD

Cigarro

NN

I

Манжета твоего горла —

вдох-выдох,

трепетание

легкое

тонкой глади.

Белая нитка

явно лишняя

на черной ткани

прокуренных легких.

II

У меня есть ножницы —

я перережу выдох

осознанным молчанием

твоих слов.

В этих пальцах

последние

капли желаний.

Возьми меня полностью

в свой рот.

Он

Он появляется в разгар рабочего дня, когда ты практически теряешь сознание от усталости и недосыпа. Приносит с собой свежесть июньского воздуха, легкость улыбки и нежность касаний. Демонично красивый и страстно желанный, он, конечно, с цветами, и томик Превера в правой руке — для тебя.

В нем на тридцать второй — лучший стих:

Налил в чашечку

Кофе

Налил молока

В кофе

В кофе с молоком

Сахар насыпал

Чайной ложкой

Помешал немножко

И кофе с молоком

Выпил

А потом

Закурил сигарету

Молча курил

И при этом

Кольца пускал

Пепел

В пепельницу стряхнул

И ни слова мне не сказал

Даже не взглянул

Встал

Шляпу напялил

Надел макинтош

Потому что шёл дождь

И вышел под дождь

Слова мне не сказав

Даже глаз

На меня не подняв

А я сижу

Голову сжав руками

И захлёбываюсь слезами.

И в такую минуту, забываешь о мелочном, забываешь о людях, подобных растениям, бездушным и дико пустым.

Когда он снимает с тебя одежду, просто, глазами, бретель за бретелькой, ты вдруг понимаешь:

— Еще бы мгновенье… И я не смогу устоять.

Коллаж

Я всего лишь бумага

Я хотела бы

Передать прикосновением строк

Шепот поцелуев

В плаче многоточий

Ты можешь видеть

Мое отраженье

Можешь написать мне

Сотни секунд

Вечное завтра

Сожги меня

Больно смотреть

Как сплелись тела слов

И застыл твой голос в объятьях почерка

Я хотела бы забыть

Что ты вспомнишь

Что тебе не вернуться обратно

© Ольга Полякова — слова

© Nattsol — коллаж

Были использованы следующие стихотворения:

«Гардины. Верлибром»

«Дождю твоему. Помнишь?»

«Мария-Мадонна»

«Твое имя»

«Марина и Хармс»

«Я — твой портсигар»

Буквы-семена

I

Позволить прикоснуться

к собственным мыслям.

Позволить прикоснуться

к самой сердцевине

строчки-яблока.

Срывая листья,

попробуй не рассыпать

буквы-семена.

II

Какая разница,

ты все испортишь.

Ты хочешь многое

и только сразу.

Что значит взращивать

на сухой почве?

Мои запятые — слезы желаний.

Ни малейшей жалости

Мне не нужно ни малейшей жалости с твоей стороны

потому что я сама не умею жалеть,

потому что нас бессовестней не было впредь, и не будет.

Мне не нужно ни малейшей гордости с твоей стороны,

потому что я сама, как удавки петля,

потому что нас по прежнему носит земля, даже терпит.

Мне не нужно ни малейшей дерзости с твоей стороны,

потому что я сама, как заточенный меч,

потому что нас давно пора выпороть — сечь до победной.

И не нужно ни малейшей нежности с твоей стороны,

потому что я сама все могу объяснить,

потому что нас никто так не сможет любить — не пытайтесь.

Джорджо Фалетти. Я — Господь Бог

Отрывок из романа

О книге Джорджо Фалетти «Я — Господь Бог»

Потолок сиял белизной, но человек, лежавший на узкой больничной кушетке, видел на нем множество картин и зеркал. Картины эти вот уже несколько месяцев терзали его по ночам. А зеркала отражали реальность и память, и в них он все время видел собственное лицо.

Свое теперешнее и свое прежнее лицо.

Два различных облика, трагическое, волшебное преображение одного в другое, две пешки, обозначающие своим движением начало и конец той длительной общественной игры, которая называется войной. В нее играли большими командами, слишком большими. Кто-то останавливался передохнуть после первого круга, а кто-то — навсегда.

Никто не победил. Никто, ни одна сторона, ни другая.

Тем не менее он вернулся. Живой, дышащий, зрячий, но навечно утративший желание, чтобы на него смотрели. Теперь его мир ограничивался пределами собственной тени, и в наказание ему суждено до конца жизни бежать от чего-то, что приклеено к нему, как плакат на стену.

За спиной у него сидел в кожаном кресле полковник Ленский, военный психиатр, — вроде бы исполнен расположения, но все же следует остерегаться. Месяцы, может быть, годы, а на самом деле уже века встречались они в этой комнате с едва ощутимым, но неистребимым запахом ржавчины, какой держится в любом армейском помещении. Даже если это не казарма, а госпиталь.

Волосы у полковника редкие, каштановые, голос спокойный, и всем своим обликом он больше походит на капеллана, чем на солдата. Иногда носит форму, но чаще — скромную гражданскую одежду неярких тонов. Лицо его ничем не запоминается — таких людей, раз встретив, тут же забываешь.

Таких людей хочется тут же забыть.

С другой стороны, все это время полковник больше слушал его голос, чем смотрел в лицо.

— Итак, завтра уходишь.

Эти слова означали, что пришла пора расстаться, испытать безграничное облегчение и ощутить неумолимое одиночество.

— Да.

— Ты готов?

«Нет! — хотелось заорать ему. — Я не готов, как не готов оказался, когда все это началось. Не готов сейчас и никогда не буду готов. Ни после того, что я видел и что пережил, ни после того, как мое тело и мое лицо…»

— Готов.

Голос прозвучал твердо. Или, по крайней мере, ему казалось, что он твердо произносит слово, обрекающее его на жизнь в этом мире. И даже если он заблуждался, то полковнику Ленскому, конечно, хотелось думать, будто звучит оно именно так. Как человек и как врач он определенно предпочитал верить, что его задача выполнена, а не признавать поражение.

Поэтому он готов был лгать полковнику как лгал и самому себе.

— Очень хорошо. Я уже подписал документы.

Скрипнуло кресло, прошуршали полотняные брюки, когда полковник вставал. Капрал Уэнделл Джонсон поднялся на кушетке и некоторое время сидел не двигаясь. Напротив него за открытым окном виднелись в парке верхушки деревьев, обрамлявшие голубое небо. С кушетки он не видел больше ничего.

А там на скамейках или в инвалидных колясках сидели разные люди, кто-то стоял под деревьями, а кто-то с трудом, осторожно передвигался самостоятельно. И все — такие же, как он.

Когда их отправляли сюда, называли солдатами.

Теперь — ветеранами.

Бесславное слово, которое побуждало молчать, но не привлекало внимания.

Слово, которое означало только одно — они выжили, выкарабкались из адовой ямы Вьетнама, где никто не ведал, за какие расплачивается грехи, хотя все вокруг кричало, какова эта расплата. Они — ветераны, и каждый нес более или менее заметный груз своего личного избавления, которое начиналось и завершалось в пределах военного госпиталя.

Прежде чем подойти, полковник Ленский подождал, пока он поднимется и повернется. Протянул ему руку, глядя прямо в глаза. Капрал Джонсон заметил, как усердно врач старается не смотреть на шрамы, уродовавшие его лицо.

— Удачи, Уэнделл.

Ленский впервые обратился к нему по имени.

Имя не означает человек, подумал он.

Имен столько вокруг — вырезаны на могильных плитах под белыми крестами, выведены ровнехонькой линией, словно часовщик старался. Это ничего не меняло. Ничто не могло вернуть к жизни этих ребят, снять с их бездыханной груди номер, который нанесли на нее, словно медаль по случаю проигранной войны.

Он тоже мог навсегда остаться одним из них. Он знал многих таких же, как он, солдат, которые легко двигались, смеялись, и покуривали травку, и кололи героин, лишь бы забыть, что навечно поместили у себя на груди мишень. Все различие между ними состояло в том, что он еще жив, хотя на самом деле чувствовал себя под одним из этих крестов. Он еще жив, а цена, которую он заплатил за эту несущественную разницу, — чудовищное уродство.

— Спасибо, сэр.

Он повернулся и направился к двери, затылком ощущая взгляд врача. Он уже давно не отдавал честь по-военному. Этого не требуется от тех, чье тело и психику собрали по кусочкам с одной-единственной целью — чтобы они сохранили память о случившемся на всю оставшуюся жизнь. Остальная часть миссии выполнена.

Удачи, Уэнделл.

Что на самом деле означало: «Пошел ты на …, капрал».

Он направился по коридору, стены которого метра на два в высоту были выкрашены светло-зеленой блестящей краской, а выше — краской матовой. При слабом свете, проникавшем из слухового окна, они напомнили ему ливень в лесу, когда листья сверкают, словно зеркальные, а под ними темнота. Темнота, из которой в любую минуту может появиться ружейный ствол.

Он вышел во двор.

Тут сияло солнце и голубело небо, зеленели разные деревья. Нормальные деревья, про которые легко забыть. Тут не росли кустарники, бамбук, не было мангровых зарослей и рисовых полей.

Это не dat-nuoc.

Он будто услышал это слово, произносимое правильно, слегка в нос. В разговорном вьетнамском языке оно означает деревня, хотя буквально переводится как земля-вода и удивительно точно отражает характер местности. Это счастливое место для любого человека, если только он не должен трудиться тут не разгибая спины или перемещаться с рюкзаком и штурмовой винтовкой М-16 на плечах.

Сейчас растительность, которую он видел вокруг, означала дом. Хотя теперь он не знал точно, какое место на земле может назвать своим домом.

Капрал улыбнулся, потому что не нашел другого способа выразить горечь. Улыбнулся потому, что теперь это движение губ уже не вызывало боли. Морфин и капельницы стали почти стершимся воспоминанием. А боль — нет, она желтым пятном вспыхивает в памяти всякий раз, когда он смотрит на себя раздетого в зеркало или проводит рукой по голове, ощущая грубые шрамы от ожогов.

Оставив полковника Ленского и все, что с ним связано, за спиной, он направился по асфальтовой дорожке в парк, где в одном из белых зданий находилась его палата.

Немало иронии было в том, что здесь соединялись начало и конец.

История завершалась там же, где начиналась. В нескольких милях отсюда, в Форт-Полке, располагался учебный полигон, где солдаты проходили обучение перед отправкой во Вьетнам.

Прибывали сюда простые парни, которых кто-то силой вырвал из обычной жизни под предлогом, будто их необходимо превратить в солдат. В большинстве своем эти ребята никогда не покидали штата, в котором жили, а некоторые — даже и округа, где родились.

Не спрашивай себя, что твоя страна может сделать для тебя…

Никто не спрашивал себя об этом, но никто и не готов был к тому, о чем его попросит страна.

На южной окраине Форт-Полка воспроизвели во всех деталях типичную вьетнамскую деревню. Соломенные крыши, древесина, бамбук, раттан. Старинная кухонная утварь, различные приспособления и азиатского облика инструкторы, которые на самом деле были по рождению более американцами, чем он сам.

Он не нашел здесь ни одного знакомого предмета или материала. И все же в этих сооружениях, в этом метафизическом отражении места, находящегося где-то за тысячи миль, ощущались одновременно и некая угроза, и что-то обыденное.

Вот как устроен дом Чарли, — объяснил ему сержант.

Чарли — прозвище, которое американские солдаты дали врагу. На том обучение и заканчивалось. Их обучали всему, что следовало знать, но делали это в спешке и без особой убежденности, потому что почти ни у кого ее тогда и не было.

Каждому предстояло самостоятельно находить выход из любого положения и, главное, самому соображать, кто из окружающих его людей с совершенно одинаковыми лицами вьетконговец, а кто — южновьетнамский друг-крестьянин. Улыбались они, подходя иной раз, одинаково, но принести с собой могли совсем разные вещи.

Ручную гранату, например.

Как в случае с темнокожим человеком, который ехал сейчас ему навстречу, крутя сильными руками колеса инвалидной коляски. Среди ветеранов, находившихся в госпитале на излечении, это оказался единственный человек, с которым подружился Уэнделл.

Джефф Б. Андерсон, из Атланты. Он стал жертвой покушения, когда выходил из сайгонского борделя. В отличие от товарищей выжил, но остался наполовину парализованным. Никакой славы, никаких медалей не получил. Только лечение и проблемы. Но, с другой стороны, слава во Вьетнаме — дело случая, а медали порой не стоили даже металла, из которого отлиты.

Джефф остановил коляску.

— Привет, капрал. Странные вещи говорят про тебя.

— Тут немало болтают такого, что может оказаться правдой.

— Так, значит, это верно. Отправляешься домой?

— Да, отправляюсь домой.

Следующий вопрос прозвучал после секундной — нескончаемой — паузы, потому что Джефф, несомненно, уже не раз и сам задавался им.

— Справишься?

— А ты?

Оба предпочли не отвечать — пусть каждый решает про себя. Повисшее молчание как бы подвело итог всех предыдущих разговоров. Они о многом могли поговорить и многое проклясть, и теперь молчание словно вобрало в себя все это.

— Не знаю даже, завидовать тебе или нет.

— По правде говоря, я и сам не знаю.

Человек в инвалидной коляске стиснул челюсти.

— Разбомбили бы они эти проклятые плотины… — голос его дрожал от запоздалого и бесполезного гнева.

Он не закончил фразу. Его слова вызывали призраков, которых оба тщетно старались изгонять. Капрал Уэнделл Джонсон покачал головой.

Что свершилось, принадлежало истории, а что не сделано, оставалось гипотезой, подтвердить которую невозможно.

Несмотря на массированные бомбардировки, которым подвергался северный Вьетнам, несмотря на то что во время воздушных налетов американцы сбросили втрое больше бомб, чем за всю Вторую мировую войну, никто так и не отдал приказа разрушить плотины на Красной реке.

Многие полагали, что тогда в военных действиях произошел бы решительный перелом. Вода затопила бы равнины, и мир назвал бы военным преступлением то, что, по всей вероятности, стало бы еще одним способом геноцида. Но, возможно, в таком случае конфликт имел бы иной исход.

Возможно.

— Тогда погибли бы сотни тысяч людей, Джефф.

Человек в инвалидной коляске поднял на него глаза. В его взгляде таилось что-то неопределенное. Может, последний призыв к состраданию, может, смятение — ведь он разрывался между сожалением и угрызениями совести из-за одолевавших его мыслей. Потом Джефф повернулся и посмотрел вдаль, поверх деревьев.

— Знаешь, бывает, иногда задумаюсь о чем-то и берусь за ручки кресла — хочу встать. И тут вспоминаю, что не могу, и проклинаю себя.

Он глубоко вздохнул, словно ему не хватало воздуха, чтобы произнести то, что подумал.

— Проклинаю себя за то, что я такой, и, самое главное, за то, что отдал бы миллионы жизней, лишь бы вернуть свои ноги.

И снова посмотрел ему в глаза.

— Что это было, Уэн? И самое главное, почему это было?

— Не знаю. Думаю, никто никогда не узнает этого. Джефф слегка покатал кресло взад и вперед, словно напоминая себе этим движением, что еще жив. А может, возникла минутная рассеянность, и снова захотелось подняться и пройтись. Он что-то обдумывал и не сразу сумел облечь свои мысли в слова. — Когда-то болтали, будто коммунисты едят детей. Он смотрел на капрала невидящим взглядом, как будто и вправду представлял эту картину.

— Мы победили коммунистов, может, поэтому они не съели нас.

Помолчав еще немного, он совсем тихо добавил:

— Только пожевали и выплюнули.

Потом он как бы очнулся и протянул руку. Капрал пожал ее, почувствовав, какая она крепкая и сухая.

— Удачи, Джефф.

— Убирайся к черту, Уэн. И поскорее. Терпеть не могу плакаться белому. На моей коже даже слезы кажутся черными.

Уэнделл отошел с полным ощущением, будто что-то теряет. Будто оба что-то теряют. Помимо уже утраченного. Он сделал всего несколько шагов, когда Джефф окликнул его.

— Эй, Уэн.

Он обернулся и увидел на фоне заката силуэт человека в коляске.

— Трахни там кого-нибудь и за меня.

И сделал недвусмысленный жест.

В ответ Уэн улыбнулся.

— Ладно. Получится — будет от твоего имени. Капрал Уэнделл Джонсон ушел, глядя прямо перед собой, невольно по-солдатски чеканя шаг. По дороге в казарму больше ни с кем не здоровался и не разговаривал.

Дверь в ванную была закрыта. Он всегда закрывал ее, потому что иначе прямо напротив входа оказывалось зеркало, а ему не хотелось встречаться с собственным отражением.

Он заставил себя вспомнить, что уже с завтрашнего дня ему придется привыкать к этому. Ведь не существует милосердных зеркал, все они точно отражают что видят — безжалостно, с невольным садистским равнодушием.

Он снял рубашку и бросил ее на стул, подальше от жестокой правды другого зеркала — в стенном шкафу. Снял ботинки и вытянулся на постели, заложив руки за голову, огрубевшие шрамы на ладонях соприкоснулись с такими же шрамами на голове — к этому ощущению он уже привык.

Из приоткрытого окна, за которым, предвещая сумерки, начинало темнеть синее небо, доносился ритмичный стук скрывавшегося где-то на дереве дятла.

тук-тук-тук-тук… тук-тук-тук-тук…

Память заложила коварный вираж, и стук превратился в глухой кашель автомата Калашникова, воссоздавая голоса и картины.

Купить книгу на Озоне

Мария Галина. Красные волки, красные гуси

А вот книга, в которой фантастика поднимается до уровня, как говорят сами фантасты, мейнстрима. Поднимается, правда, не всегда: страшилки про съевшие человечество вьющиеся растения или про злобных красных вервольфов все же к нему не относятся. Лучшие рассказы Галиной — это те, в которых нет выморочной традиционной фантастики с ее готовыми подвидами («твердая», «хроно», «космо», «апокалиптическая» и т. п.), но зато есть юмор и социальная история. Вот рассказ «Спруты»: Тургенев читает в романе Ж. Верна «20 000 лье под водой» главу про битву с гигантскими спрутами и верит «амьенскому отшельнику», потому что, после того как вампирша П. Виардо начала сосать из него кровь, оборотень Иван Сергеич видит мир реальным — т. е. населенным гигантскими спрутами и прочей нечистью. Очень хороши и тексты, где действие происходит в позднесоветское время: тогда фантастика «глушится» детальной картиной эпохи. Так было уже в повести «Малая Глуша», принесшей Галиной заслуженное признание в мейнстриме (шорт-лист премии «Большая книга»), и таков же рассказ «Заплывая за буйки». А в повести «Прощай, мой ангел» приметы застоя оказываются частью антиутопии. Отлично получается у автора и стилизация чужой речи: одесский говорок («Контрабандисты»), советский научпоп («Красные волки»), комиссарская риторика («В плавнях»), «женский Декамерон» (уморительная байка «Краткое пособие по собаководству»). Рассказы нафаршированы цитатами, а по композиции напоминают и модные «мэш-апы», и Сорокина, и Борхеса, и Стивена Кинга, и бог знает что еще. Но очень похоже, что это не просто литературная игра: за реальным миром у Галиной постоянно просвечивает реальнейший. «Между месяцем и нами кто-то ходит по еще больше о книге земле», — вот ее камертон.

Андрей Степанов

Андрей Иванов. Путешествие Ханумана на Лолланд

  • Таллин: Авенариус, 2009

Вот одно из возможных будущих русской литературы: сочинения экспатов, для которых русский — хоть и родной, да не единственный; тексты, почти неотличимые от переводов с английского, с интернационалом действующих лиц, с сюжетом-квестом, с генеалогией от «На дороге» Керуака и «Джанки» Берроуза до рассказов Жадана и «Фактора фуры» Гарроса-Евдокимова, и уж, конечно, не без Лимонова. Безумный индус Хануман (будь он негром, его мог бы сыграть самый дерганый актер в Голливуде) и русский типа поэт Юдж (aka Женя из Таллина) болтаются по ненавистной им мелкобуржуазной Дании. Тырят, квасят, дуют, нюхают, вставляют, кидают, тикают, клянчат, костерят, не работают. Выживают на птичьих правах в лагере для беженцев, полном таких же паразитов, которые уже не надеются получить статус беженца, но тянут свой «кейс» (см. «Венерин волос» М. Шишкина), чтобы не ехать в родимый ад — в Непал или Россию. Из святого у них сохраняется только мечта добраться до Америки и ненависть к евробюргеру и еврочиновнику. Натурализму описаний и обилию настоящей, густой, смачно чавкающей грязи позавидовали бы виднейшие отечественные нью-реалисты, но стиль не такой старомодный: закрывшему книгу чудится, что он четыре часа слушал рэп. Однако вот парадокс: несмотря на обилие чуждых нам элементов, гуманистические традиции русской литературы все преодолевают. Если спросить: «А о чем книга?» — то ответ будет такой: о настоящей дружбе и о необходимости воскрешения погибшего человека. Никому не известный в России Иванов — лауреат премий им. М. Алданова и Юрия Долгорукого, участник шорт-листа «Русской премии», а также лауреат эстонской премии «Капитал культуры». Читать его нужно обязательно — если достанете это редкое издание.

Андрей Степанов

Анатолий Брусникин. Герой иного времени

После первой книги («Девятный Спас», 2008) казалось, что «Брусникин» — самый легковесный из проектов Г. Ш. Чхартишвили*, что он на две весовые категории легче даже «Приключений магистра» и, кроме развлечения, ждать от него нечего. Однако второй роман это представление ломает. Тончайшая пластическая операция по преображению «Героя нашего времени» в приключенческий роман не исключает ни историософии, ни политических аллюзий, ни анализа современного положения дел на Кавказе, ни разливанного моря скрытых цитат (в основном из русских и европейских романтиков), ни глубокой проработки исторического материала, ни иронии (один ангел-котенок чего стоит), ни умной проповеди толерантности, а главное — предлагает Героя, составленного из добродетелей всех прежних времен (но в каком-то смысле анти-Фандорина). Герой, конечно, выдуманный, но разве не выдуман «составленный из пороков поколения» Печорин? Похоже, что г-н Брусникин решил всерьез потягаться с классиком: а сочиню-ка я роман, который по композиции будет еще сложнее, чем у Лермонтова, в котором бесплотные Бэлы и Казбичи будут низведены на землю, после которого дурная повторяемость русской истории станет ясна даже последнему тупице — и при всем том роман со стремительным сюжетом, без единой длинноты. Такой роман, что если станут снимать по нему кино, то ни одного диалога не придется порезать. Смешные претензии? Судите сами. По-моему, все получилось, хоть завтра включай в школьную программу — сочинения писать. Что же касается версии о том, будто бы маэстро сочиняет брусникинские вещи в соавторстве, то я почувствовал слабые стилистические сбои не больше двух-трех раз. Если соавтор и существует, то он полностью растворился в Акунине.

Андрей Степанов

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.