Джон Дэвид Калифорния. Вечером во ржи: 60 лет спустя

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Преданный поклонник творчества Джерома Сэлинджера с биографией, напоминающей приключенческий роман и фамилией, похожей на претенциозный псевдоним, Джон Дэвид Калифорния дерзнул опубликовать свои «несанкционированные вымышленные наблюдения за отношениями между Дж.Д.Сэлинджером и его самым знаменитым героем».

    Калифорния посвятил свою книгу Сэлинджеру, который присутствует в романе в качестве одного из персонажей. Однако автор знаменитой повести «Над пропастью во ржи» воспринял этот жест как сигнал к объявлению войны и после многомесячной судебной тяжбы, начатой юристами Сэлинджера, книга «Вечером во ржи: 60 лет спустя» была запрещена к распространению в Штатах и Северной Америке. Но не в других странах.

    Итак, с момента лечения в санатории для нервных больных бунтующего против лживой реальности «ловца во ржи» Холдена Колфилда прошло 60 лет. Теперь герою, который был и остается кумиром миллионов трудных подростков по всему миру, стукнуло 76. Как и в далекой юности, он слоняется по улицам Нью-Йорка, на сей раз покинув уже не школу, а дом престарелых. Несмотря на ломоту в костях и провалы в памяти, он всё ещё чувствует себя юнцом, невесть как угодившим в стариковскую шкуру. Прошедшие десятилетия словно утонули в густом тумане на перегоне между двумя узловыми станциями. С присущей ему искренностью, привычно скрывающейся под маской мизантропичной иронии, старик Колфилд вспоминает своё прошлое, рассуждает о настоящем и продолжает идти за своей мечтой. В другом доме престарелых живет его сестра Фиби — все так же нежно любимая и готовая составить компанию брату… Столь неожиданная встреча с любимыми героями, постаревшими, но не утратившими непосредственного взгляда на мир, оставляет после себя ощущение светлой грусти, заставляя хорошенько взвесить свои собственные идеалы и ценности, перетряхнуть планы и мечты.

    Так что же такое «Вечером во ржи: 60 лет спустя» — перехваченная у автора-легенды эстафета, объяснение в любви к бессмертному творению или циничная эксплуатация чужого шедевра? Ответить на этот вопрос в числе первых предстоит именно российским читателям.

  • Купить книгу на Озоне

Вроде только-только забылся сном, но в то же
время чувство такое, будто дрыхнул без просыпу
сто лет. Потягиваюсь, делаю глубокий вдох и отмечаю, что спина побаливает. Наверное, опять спал
в неудобной позе; со мной такое частенько случается. Бывает, просыпаюсь утром—а рука онемела; беру ее другой рукой и трясу, пока не оживет.
Когда собственную руку не узнаешь или еще что,
ощущение, прямо скажем, не из приятных.

Как видно, все дело в том, что двигаюсь я маловато. Да, это точно. Я никогда особо спортивным
не был, а в последнее время и вовсе закис. Сижу
в четырех стенах, валяюсь на кровати, дремлю,
или пишу, или просто глазею в окно на облака.
Зато курить бросил. С того дня, как здесь обосновался, к сигаретам не прикасаюсь, так что положительные моменты тоже есть. Особенно если учесть,
как я дымил всего неделю назад. Ладно, не суть;
это я раздумываю, почему рука затекает. Зарядку
надо делать.

В комнате откуда-то попахивает; точнее определить не могу. То ли сэндвич заплесневел, то ли
что-то под кровать завалилось. Когда придут уборку делать, надо будет сказать, чтоб посмотрели.

Чувство такое, что глаза продрал ни свет ни заря, хотя на самом-то деле сейчас, похоже, слегка
за полночь. Темнотища такая, что собственные
пальцы не разглядишь. Надо свет включить; рука
шарит по тумбочке, где с вечера остался мой блокнот, а выключатель нащупать не могу. На тумбочке все обыскал, над изголовьем проверил, опять
ладонью по тумбочке провел — нету. В потемках
даже блокнот не найти; дело кончилось тем, что я
свернул какую-то штуковину. Свалилась на пол и,
типа, разлетелась на миллион осколков. Черт бы
тебя побрал—это я хочу крикнуть неизвестно кому, потому как в комнате я один, но из горла вырывается только хрип. Голос у меня сухой, дребезжащий, мне бы сейчас стаканчик воды прохладной. Придется встать, но если не найду этот
выключатель, будь он неладен, я тут всю комнату
разнесу.

Мочевой пузырь раздулся, как воздушный шар;
откидываю одеяло, спускаю ноги. Нет, в комнате
определенно запашок присутствует; сейчас явственно чувствую. Не то чтобы вонища, но несет
какой-то дрянью — как носом ни крути, все равно шибает.

Спину ломит — просто сил нет; пытаюсь сообразить, не случилось ли со мной чего накануне.
Можно подумать, меня поездом переехало или что-то в этом роде, но ничего сверхъестественного не
припоминаю. В основном торчал у себя в комнате, только пару раз в столовую сходил; день как
день, здесь всегда так.

Нет, вру, вчерашний день отличался вот чем:
помню, я вам досказал до конца ту сумасшедшую
историю, которая со мной приключилась. У меня
все в блокноте записано, да только теперь его не
найти, потому что здесь темнотища — хоть глаз
выколи.

В субботу заезжал Д. Б., так даже он меня расспрашивал, а я на половину вопросов не смог ответить. То есть в половине случаев я и сам не могу
сказать, почему поступаю так, а не иначе. Вот я и
решил: пока это свежо в памяти, надо записать;
как раз вчера и закончил. Может, когда-нибудь меня напечатают, и я стану знаменитым, как Д. Б.,
но в Голливуд — не в пример ему — ни за что не
запродамся, пусть даже мне дадут новый автомобиль и молоденькую девчонку-актрису в придачу.
Должны же у человека быть хоть какие-то принципы, даже у знаменитого. Я серьезно.

То ли это грипп начинается, то ли что: во всем
теле тяжесть, спину ломит и все такое. Интересное
дело. Приехал сюда, чтобы здоровье поправить,—
и вот результат. Грипп подхватил. У предков удар
будет.

Даже не верится, что у меня сна ни в одном глазу. Обычно дрыхну полдня и совершенно не парюсь на этот счет, а сейчас ощущение такое, будто
выспался на всю оставшуюся жизнь. Только бы
выключатель этот треклятый найти. Мне срочно
нужно в уборную, иначе у меня пузырь лопнет,
честное слово.

Встаю и шлепаю по полу; руки перед собой вытянул. Видок у меня, наверно, самый идиотский,
но я за собой знаю такую особенность: если на пути попадется какой-нибудь острый угол, я обязательно впилюсь ногой. Совсем из головы вылетело, что я своротил какую-то фиговину; под ногами вроде как мелкие камешки, которые липнут к
босым подошвам, из-за чего я волей-неволей поднимаюсь на цыпочки и прибавляю в росте не менее дюйма. Повезло еще, что это вроде бы не осколки. Держусь за стенку и соскребаю с каждой подошвы то, что налипло.

Во всем теле какая-то тяжесть; да, очень похоже на грипп. Я на днях слышал разговор, что, мол,
несколько человек с третьего этажа заболели гриппом и теперь им запрещено ходить в столовую.

Нахожу дверь в уборную, но зайти не могу, потому что проем захламлен. Там реально выросла
стена из всякого барахла, с меня ростом, и на мгновение я как-то стушевался. Затем, почти сразу, до
меня доходит, что сунулся я не в сортир, а в стенной шкаф. В этой темноте, черт бы ее побрал, на
балконе отольешь —и то не заметишь. Если, конечно, у кого балкон есть; у меня нету.

Чуть подальше нахожу все-таки нужную дверь,
но тут происходит странная штука. Надеюсь, вы
не думаете, что я вам лапшу вешаю или типа того,
я уже вышел из этого возраста, хотя раньше, не
скрою, за мной такое водилось. Просто в ванной
комнате вся сантехника, типа, не на своих местах.
Как входишь, унитаз не сразу слева, где раньше
стоял, а подальше, но хотя бы у той же стенки.
Зато душевая кабина и вовсе переехала на противоположную сторону, а ко всему прочему выключатель треклятый и здесь как сквозь землю провалился. Или это грипп меня так скрутил.

Да пропади он пропадом, этот свет; пристраиваюсь над унитазом и чувствую, что фаянс просто
ледяной, ноги холодит; подаюсь вперед и жду, когда струя в воду ударит. Но почему-то выходит из
меня всего ничего. Пузырь схватило так, что я думал, с полминуты литься будет, а тут раз — и все;
прямо обман какой-то.

Томас Каткарт, Дэн Клейн. Как-то раз Платон зашел в бар… Понимание философии через шутки

  • Издательство «Альпина Паблишер», 2012 г.
  • Чем, по-вашему, человек отличается от других млекопитающих? В первую очередь, конечно, умением носить галстук и патологической любовью к футболу. Ну, а во вторую — стремлением
    найти во всем смысл, а затем — посмеяться над результатами. То
    есть к философствованию и выдумыванию анекдотов.
    БикЮГарвардские профессора философии Том Каткарт и Дэн Клейн в
    своей блестящей книге объединили эти две склонности и подарили нам увлекательное путешествие по истории философских учений, проиллюстрировав ее самыми смешными и мудрыми на свете
    анекдотами. В компании с Платоном, Гегелем, Кантом, Декартом,
    Бартом и… авторами читатель сможет окунуться в философские
    дебри и при этом вдоволь посмеяться. Книга будет интересна всем,
    кто желает погрузиться в суть вещей, но не утонуть!

  • Перевод с английского Екатерины Милицкой
  • Купить книгу на сайте издательства

Телеология

Есть ли цель у существования вселенной?

Если верить Аристотелю, все на свете имеет собственную
цель, которой необходимо достигнуть. У желудя,
к примеру, есть цель — стать дубом. Это его «предназначение
». Цель есть и у птиц, и у пчел. В Бостоне, говорят,
цель есть даже у бобов. Это часть мироустройства.

Если вам эти рассуждения кажутся слишком абстрактными,
— предлагаем анекдот, в котором мистер Голдштейн
объясняет все это земным, доступным языком.

Мистер Голдштейн шел по улице с двумя внуками.
Шедший навстречу знакомый спросил, сколько лет
мальчикам.

— Врачу — пять, а юристу — семь, — ответил мистер
Голдштейн.

Есть ли цель у человеческой жизни?

Аристотель полагал, что да. Он считал, что цель человека
— достичь счастья, хотя другие философы на
протяжении всей человеческой истории оспаривали это
утверждение. Семью столетиями позже святой Августин
заявлял, что цель человеческой жизни — возлюбить Бога.
Если же верить экзистенциалистам ХХ столетия, к примеру,
Мартину Хайдеггеру, цель человека — жить, не
отрицая истинной человеческой природы, в особенности
— смерти. Счастье? Как мелко!

Анекдоты о смысле жизни множились наперегонки
со смыслами, которых, в свою очередь, оказывалось тем
больше, чем больше становилось философов.

Один человек, искавший смысл жизни, проведал,
что самый мудрый гуру во всей Индии живет на вершине
самой высокой индийской горы. Он шел через города
и холмы и в конце концов добрался до знаменитой
горы. Склоны ее были чрезвычайно круты, он не один
раз срывался и падал. Когда он достиг вершины,
то весь был покрыт синяками и ссадинами. И вот, наконец,
он увидел гуру, сидевшего, скрестив ноги, на пороге
собственной пещеры.

— О, мудрый гуру! — воскликнул путник. — Я пришел,
чтобы узнать у тебя тайну бытия.

— Ах, да, тайна бытия, — произнес гуру. — Тайна
бытия — чайная чашка.

— Чайная чашка?! Я проделал весь этот путь сюда,
чтобы узнать смысл жизни, а вы говорите мне, что это —
чайная чашка!

— А может, и не чайная чашка, — пожал плечами гуру.

Таким образом, гуру признал, что формулировать смысл
жизни — дело скользкое. И не каждому дано наполнить
эту чашку чаем.

Есть разница между смыслом жизни — тем, что предназначено
людям, — и целями, которые ставит перед собой
каждый индивидуум. Как вы думаете, Сэм — дантист
из следующего анекдота — действительно ищет универсальный
смысл бытия или просто решает личные проблемы?
По крайней мере, его матушка точно имеет свои
собственные соображения насчет смысла его жизни.

Сэм Липшиц, дантист из Филадельфии, отправился
в Индию в поисках смысла жизни. За несколько месяцев
его мать не получила от него ни единой весточки.
В конце концов она сама полетела в Индию и спросила,
где там живет главный мудрец. Ее отправили в ашрам —
монастырь, где жил мудрый гуру. Там охрана сказала ей,
что увидеться с мудрецом она сможет лишь через неделю,
причем во время аудиенции ей разрешат сказать лишь
три слова. Она ждала, тщательно готовила слова. Когда ее
наконец впустили к отшельнику, она сказала:

— Сэм, возвращайся домой!

Эссенциализм

Какова структура реальности? Какие характерные признаки
делают вещи такими, каковы они есть? Или,
как обычно выражаются философы, какие характерные
признаки делают вещи тем, чем они не являются?

Аристотель проводил различия между сущностными
и акцидентными, или случайными свойствами вещей.
По его мнению, сущностные свойства — те, без которых
вещь не могла бы быть такой, какова она в действительности,
а случайные — те, что определяют, как эта вещь
будет существовать, но не что она есть. К примеру, Аристотель
считал способность мыслить сущностной чертой
человеческой особи. Следовательно, если Сократ — человек,
значит, способность мыслить — его неотъемлемое
свойство, позволяющее ему быть Сократом. Не обладая
мышлением, Сократ попросту не был бы Сократом.
Он не был бы даже человеком — как, в таком случае,
он мог бы оставаться Сократом? С другой стороны, по
мнению Аристотеля, то, что Сократ был курнос, относилось
к его акцидентным свойствам. Курносость определяла
то, как будет проявлять себя Сократ, но не имела
отношения к тому, кем он являлся. Другими словами,
отними у Сократа мышление — и он больше не будет
Сократом, тогда как если бы он прибег к услугам пластических
хирургов, то остался бы Сократом, подвергшимся
косметической операции на носу. Это напомнило нам
следующий анекдот.

Когда Томпсону исполнилось 70, он решил
полностью изменить образ жизни, чтобы прожить
подольше. Он сел на строгую диету, стал совершать
пробежки, плавать и принимать солнечные ванны.
За три месяца он похудел на 30 фунтов, его талия стала yже
на шесть дюймов, а грудь, напротив, раздалась. Стройный,
гибкий и загорелый, он решил завершить создание нового
облика новой спортивной стрижкой. Когда он вышел
из парикмахерской, его сбил автобус. Умирая, он возопил:

— Господи, как ты мог так поступить со мной?

И тут он услышал голос откуда-то сверху:

— Честно говоря, Томпсон, я тебя не узнал.

Итак, бедняга Томпсон изменил некоторые свои акцидентные
свойства, хотя мы понимаем, что по сути он
остался все тем же Томпсоном. Сам Томпсон также не
сомневался в этом. Оба этих условия для анекдота важны.
Шутка в том, что единственным, не узнавшим его,
оказался Господь Бог, которому, по идее, полагается быть
всеведущим.

Различия между сущностными и случайными свойствами
можно проиллюстрировать целым рядом сходных
анекдотов.

Эйб: Сол, я хочу загадать тебе загадку. Что это —
зеленое, висит на стенке и свистит?

Сол: Сдаюсь.

Эйб: Селедка.

Сол: Но селедка не зеленая.

Эйб: Но ее же можно покрасить в зеленый цвет!

Сол: Селедка не висит на стенке!

Эйб: Надень ее на гвоздь — будет висеть.

Сол: Но селедка не свистит!

Эйб: Правда? Значит, она висит и не свистит.

Следующая версия этого анекдота, возможно, не годится
для комедийного шоу, однако на ежегодном заседании Американской философской ассоциации она,
несомненно, позволит вам заработать несколько дополнительных
очков.

Эйб: Сол, скажи, какой объект обладает
следующими свойствами: зеленый цвет,
расположение на стене в висячем положении
и способность свистеть?

Сол: Мне не приходит в голову ничего,
что удовлетворяло бы описанным условиям.

Эйб: Это селедка.

Сол: Но зеленый цвет не является свойством
селедки.

Эйб: Сущностным свойством — безусловно,
не является. Однако она может
случайным образом обрести зеленый цвет,
который в результате станет ее свойством,
ведь так? Попробуй ее покрасить, и ты в этом
убедишься!

Сол: Однако селедка не обладает свойством
располагаться на стене в висячем положении.

Эйб: А что, если ты случайно прибьешь ее к стене?

Сол: Как можно случайно прибить к стене селедку?

Эйб: Поверь мне, все возможно. Это же философия.

Сол: Хорошо, но селедка не может свистеть, даже
случайно.

Эйб: Хорошо, тогда подай на меня в суд.

Сол и Эйб поворачиваются к сидящим в зале членам
Американской философской ассоциации. В аудитории
царит гробовое молчание.

Сол: Эй, это что, съезд стоиков? Да Ницше
больше улыбался, когда нападал
на католическую церковь!

Иногда объект может обладать свойствами, которые
на первый взгляд кажутся случайными, однако на самом
деле оказываются такими лишь до определенной степени.
Это иллюстрирует следующая шутка.

Почему слон — большой, серый и морщинистый?

Потому что, если бы он был маленьким, белым
и круглым, — это был бы аспирин!

Мы можем изобразить слона небольшого размера
— и назовем его «маленьким слоном». Мы можем
изобразить и тускло-коричневого слона, назвав его
«слоном тускло-коричневого цвета». Слон, у которого
нет складок на шкуре, будет назван «гладким слоном».
Иными словами, такие свойства, как величина, серый
цвет и морщинистость не удовлетворяют требованиям
Аристотеля, определяющим, что именно является
сущностью слона. Вместо этого они описывают проявления
слона — как общие, так и случайные. Тем не менее
из анекдота следует, что это справедливо лишь до некоторой
степени. Нечто маленькое, белое и круглое, вроде
аспирина, не может быть слоном, и если мы столкнемся
с подобным объектом, нам не придет в голову спрашивать:
«Боб, что это ты отправил в рот — аспирин или
слона-мутанта?»

Дело в том, что величина, серый цвет и морщинистая
кожа — недостаточно точные термины, чтобы их можно было воспринимать как сущностные свойства слона.
Лишь определенный диапазон размеров и оттенков,
в ряду прочих свойств, определяет, является ли нечто
слоном. А вот морщинистый слон — это то же самое,
что зеленая селедка — или даже свистящая селедкой.

Рационализм

Теперь давайте сменим тему и поговорим о метафизической
философской школе, ставшей мишенью для многих
толп сатирически настроенных авторов. И причем, заметьте,
безо всякой помощи с нашей стороны. Есть лишь
одна проблема: все без исключения шутники упускали
из виду главное.

Когда философ-рационалист XVII века Готфрид
Вильгельм Лейбниц произнес свою знаменитую фразу:
«Это лучший из возможных миров», он тут же сделался
мишенью для бесконечных насмешек. Все началось
в XVIII столетии — с «Кандида», чрезвычайно смешного
романа Вольтера о добросердечном юноше Кандиде и его
наставнике в философских занятиях, докторе Панглоссе,
в образе которого Вольтер изобразил Лейбница. В своих
странствиях юный Кандид вынужден пережить порки,
несправедливое наказание, эпидемии и землетрясение,
в описании которого можно угадать лиссабонское землетрясение
1755 года, которое стерло город с лица земли.
Однако ничто не может поколебать убежденность доктора
Панглосса в том, что «все к лучшему в этом лучшем
из миров». Когда Кандид хочет спасти тонущего новообращенного
Якова, Панглосс останавливает его, заявляя,
что Лиссабонский залив «на то и был создан, чтобы
этот религиозный человек здесь утонул».

Еще два столетия спустя саркастическое отношение
к рационалистичному оптимизму Лейбница усугубил
мюзикл «Кандид», созданный Леонардом Бернстайном
в 1956 году. В самой известной композиции мюзикла,
«Лучший из всех миров», написанной на стихи Ричарда
Уилбура, доктор Панглосс в сопровождении остальных
персонажей восславляет войну как не понятое человечеством
благо, ведь она объединяет нас всех — в качестве
жертв.

Все это очень забавно — однако, к сожалению, все
без исключения авторы неверно истолковывали тезис
Лейбница. Лейбниц был рационалистом, а это философское
направление выбирают для себя те, кто уверен:
именно разум — главный инструмент познания
(в противоположность, к примеру, эмпирикам, утверждающим,
что узнавать мир лучше всего при помощи
чувств). Лейбниц пришел к выводу, что мы живем в лучшем
из возможных миров, при помощи исключительно логических построений.

  1. Если бы Бог не решил создать мир, никакого
    мира вовсе не было бы.
  2. Закон достаточного основания требует, чтобы
    при наличии более чем одного варианта существовало
    обоснование преимуществ каждого из
    вариантов.
  3. Что касается того, почему Бог решил создать
    именно такой мир, — обоснование следует искать
    в отличительных свойствах самого Бога,
    поскольку к моменту создания мира более ничего
    не существовало.
  4. Поскольку Бог всемогущ и совершенен, он, несомненно,
    должен был создать лучший из миров.
    Если подумать, в данных обстоятельствах это
    был единственно возможный вариант мира. Будучи
    сам всемогущим и нравственно совершенным,
    Бог не мог создать мир, который не был бы
    лучшим из возможных.

Вольтер, Бернстайн с коллегами, Сазерн и Хоффенберг
высмеивали мысль Лейбница, как они ее понимали:
«Все хорошо, прекрасная маркиза». Однако Лейбниц вовсе
не считал, что в мире не существует зла. Он лишь
полагал, что если бы Бог создал мир иным, зла в нем
было бы еще больше.

К счастью, у нас есть в запасе пара анекдотов, способных
пролить свет на истинный смысл философии
Лейбница.

Оптимист полагает, что мы живем в лучшем из миров.
Пессимист опасается, что так оно и есть.

Согласно этому анекдоту, оптимист одобряет тот
факт, что мы живем в лучшем из миров, а пессимист —
нет. С рационалистической точки зрения Лейбница, мир
таков, каков он есть. Анекдот проясняет, в сущности,
простую истину: оптимизм и пессимизм — это варианты
личного отношения к реальности, которые не имеют ничего
общего с нейтральным, рациональным описанием
мира, предложенным Лейбницем.

Оптимист утверждает: «Стакан наполовину полон».

Пессимист полагает: «Стакан наполовину пуст».

Рационалист заявляет: «Стакан вдвое больше,
чем нужно».

Вот теперь все стало прозрачным, как стекло того самого
стакана.

Вечность и бесконечность

Неважно, прекрасен этот мир или нет, — так или иначе,
мы приходим в него лишь с кратким визитом. Однако
в сравнении с чем он краток? С вечностью??

Понятие бесконечности приводило метафизиков в замешательство…
гм, целую вечность. Те, кто не разделяет
метафизических концепций, робеют перед ним гораздо
меньше.

Две коровы стоят на выгоне. Одна поворачивается
к другой и говорит:

— Хотя обычно число «пи» сокращают до пяти знаков,
в действительности оно продолжается до бесконечности.

Другая, повернувшись к товарке, отвечает:

— Муууу!

Следующий анекдот объединяет понятие вечности
с другой знаменитой философской идеей — относительностью
пространства и времени:

Врач сообщил женщине, что жить ей осталось шесть
месяцев.

— Неужели ничего нельзя сделать? — спрашивает она.

— Кое-что можно, — отвечает доктор. — Вы можете
выйти замуж за бухгалтера.

— И как это поможет мне справиться с болезнью? — 
интересуется пациентка.

— С болезнью — никак, — заявляет врач. — Но в этом
случае шесть месяцев покажутся вам вечностью.

Этот анекдот поднимает философский вопрос: как нечто
конечное, вроде шестимесячного срока жизни, можно
сравнивать с чем-то бесконечным, с вечностью? Тому,
кто задается этим вопросом, никогда не приходилось
жить с бухгалтером.

Владислав Петров. Древняя история смерти

  • Издательство «Ломоносовъ», 2012 г.
  • Как возникла смерть? Кто создал ее и зачем? Кто управляет ею и можно ли ее одолеть? И если можно — то как? И что вообще такое смерть — нелепая оплошность судьбы, которую можно исправить, или кара за прегрешения и вины человеческие, которые не искупить никак и никогда? Все эти вопросы мучили людей с того самого момента, когда они осознали себя людьми. Кого только они не винили в появлении смерти: божественных творцов, которые создали человека недостаточно прочным, злые силы, которые коварно мешали процессу творения, солнце и луну, капризно препятствующих бессмертию, всевозможных животных, желавших единолично владеть земными и водными угодьями…

    Писатель и историк Владислав Петров просеял сотни мифов самых разных народов — от американских индейцев до австралийских аборигенов, от коренных народов Крайнего Севера до бушменов на юге Африки. В итоге получилась книга, посвященная, с одной стороны, представлениям о смерти, которые существовали на заре человеческой цивилизации, а с другой — самой человеческой природе, которая с тех пор, похоже, не очень изменилась.

  • Купить книгу на Озоне

Нельзя обойти вниманием те многочисленные мифы, которые возлагают вину за потерю бессмертия на слабый пол. Сочиняли их, безусловно, мужчины, чей воинствующий сексизм настолько очевиден, что не требует доказательств, — он пробивается сквозь асфальт подтасовок, подобно сорной траве.

Но с другой стороны, все мы знаем, что дыма без огня не бывает. И в мифических текстах, возможно, проявляется смутная тоска по благим временам, когда на земле в мире и согласии жили одни только мужчины, ели простую пищу и философствовали на свежем воздухе, и не было у них повода для войн и алкоголизма.

Ну а потом повсеместно волею богов появились женщины. И пошло-поехало…

Большие проблемы от малой нужды

Поучительна история тямов — тех самых, что владели секретом оживления с помощью замечательной коры. Все началось с того, что один юноша оживил умершую девушку и затем, как честный человек, женился на ней. Для тямов это было событие будничное, таких историй они могли бы вспомнить тысячи — и в смысле оживления, и в смысле женитьбы. Не стоило бы упоминать обо всем этом, если бы не последующая катастрофа.

Неизвестно, должен ли был каждый тям непременно построить дом и родить сына, но обязательность посадки дерева с оживляющей корой не обсуждалась. Посадил свое дерево и молодой муж. Он холил его и лелеял, удобрял, окапывал и защищал от вредителей, и дерево отвечало на заботу неуклонным ростом.

Беда пришла, откуда не ждали. С некоторых пор муж стал замечать за женой странное желание справить под дивным деревом малую нужду. Он проводил с супругой воспитательные беседы, объяснял, что при таком обхождении дерево может улететь на небо, и, не исключено, даже применял физическое воздействие — все без толку. Только отвернется, а упрямая женщина тут как тут. Наконец ей удалось осуществить задуманное, и дерево поступило в точности с опасениями мужа — выдрало корни из земли и улетело на луну. В последний момент муж и его любимая черная собака успели за него ухватиться и тоже навсегда покинули землю.

Что касается мужа, то его поступок, надо полагать, в объяснениях не нуждается. Заслуживает одобрения и преданность ему собаки, хотя и закрадывается мысль: нет ли тут преувеличения? Как мог удержаться на дереве верный пес — обнимал ствол всеми четырьмя лапами, цеплялся хвостом или вгрызся в ветку зубами? Это миф оставляет за рамками повествования. Не сообщает он и того, куда делись прочие деревья данного вида, и это породило разного рода небывальщину. Но может быть, все объясняется просто: у тямок вошло в традицию пи́сать под чудо-деревьями и все они улетели по проторенной дорожке на луну?..

Хитрая Хэн Э, чадолюбивая Берангаат и трудяга Нуахине

Из-за женщины не вышло с бессмертьем и у китайцев, пусть даже не у всех, а в локально взятой семье.

Культурный герой «божественный стрелок» И, которого не без оснований называют «китайским Гераклом», наломал бока многочисленным чудовищам и получил от повелительницы Запада богини Си-ван-му (которая прежде была правительницей Страны Мертвых) лекарство от смерти. Кстати, эта Си-ван-му была симпатяшкой — лицо у нее было человечье, но клыки торчали тигриные, а сзади болтался хвост леопарда. Из чего она готовила свое лекарство, не сообщается, но очень может быть, что из персиков. Ведь у нее в саду росло дерево, которое раз в три тысячи лет плодоносило «персиками бессмертия».

Полученную дозу И мог разделить на двоих со своей женой Хэн Э, и тогда оба стали бы бессмертными людьми, а можно было и употребить ее одному и превратиться в небесное божество. Трудно сказать, какие намерения были у И, но Хэн Э предпочла не испытывать судьбу — женщина выкрала и проглотила волшебные пилюли. Затем уже в качестве небесного божества она отбыла на луну и превратилась там в жабу.

Если кто то думает, что это было наказание за обман мужа, то ничего подобного — Хэн Э прекрасно себя чувствует в жабьем обличии. Так и рисуется картина: сидит она под чудесным деревом тямов и квакает, квакает, квакает в полное свое удовольствие…

Меланезийцы с острова Янде вблизи Новой Каледонии были задуманы местным демиургом бессмертными. Чтобы сохраниться в этом статусе, им достаточно было регулярно менять старую кожу на новую. Однако, когда наступил срок совершить это в первый раз и местный первомужчина Паиму Пюрехевази предложил своей жене первоженщине Берангаат отложить все дела, та заявила, что прежде предпочитает сделать хотя бы парочку детей.

Спор супругов зашел в тупик, и Паиму Пюрехевази отправился сбрасывать кожу в одиночестве. Однако Берангаат потащилась за ним и в последний момент таки склонила его к соитию. В результате она забеременела и родила, но кожу вовремя они так и не сменили, и все их потомки из за этого рано или поздно умирают.

Смерть на головы жителей острова Пасхи сваливается — в буквальном смысле — с луны, и определяет, когда это произойдет, женщина. Так уж сложилось, что уроженка острова Нуахине вышла замуж за Месяца и он взял ее с собой на луну. Там они живут-поживают и добра наживают.

В замужестве Нуахине оказался один большой плюс — она получила гарантированное бессмертие, и один большой минус — в комплект не входила вечная молодость, и с каждым годом Нуахине стареет, а так и до полной дряхлости недалеко. Может быть, именно преклонный возраст виной тому, что Нуахине то и дело неверными движениями обрывает нити судеб, которые прядет неустанно, не зная отдыха ни днем ни ночью. Как только нить обрывается, кто то из островитян умирает.

Пасхальцам только и остается надеяться, что Нуахине не оборвет все нити разом. Кроме того, их, вероятно, волнует вопрос: что будет, если Нуахине уйдет на заслуженную пенсию? Или к примеру, если вдруг Месяц вздумает с ней расстаться и женится на молодой?

Спасительницы смерти

Как мы уже знаем, демиург Имана напортачил с бессмертием руанда. Понимая, что находится в долгу перед этим безгрешным народом, Имана решил изничтожить Смерть на корню. Эта история известна по меньшей мере в пяти версиях, причем четыре принадлежат руанда, а пятая — родственным им рунди, для которых Имана тоже не чужой. Мы изложим их все — пронумеровав в произвольной последовательности.

Версия первая. Смерть — а это был мужчина неслабого телосложения — забирал себе людей руанда, сколько хотел, и вообще вел себя так, словно демиург не Имана, а он, собственной персоной. Имане такое неуважение набило оскомину, и он приказал людям запастись едой и водой и не выходить из дому вплоть до особого распоряжения, а сам устроил на Смерть охоту.

В конце концов демиург загнал Смерть в пещеру и так вмазал по уху, что от того отвалилась какая то часть тела и превратилась в червяка, который заполз в лужу и притаился. А сам Смерть в панике убежал в иные пределы, чтобы больше никогда не возвратиться к руанда, и, казалось бы, вот она, вечная жизнь…

Ан нет! Одна женщина не выполнила указание Иманы и не запаслась водой. И надо же было случиться такому, чтобы, пока демиург разбирался со Смертью, она решила закусить и подавилась. А запить нечем… Женщина вышла на улицу и глотнула воды из той самой лужи, где прятался червяк. Тот, разумеется, рад стараться — мигом проник к ней в желудок, и женщина умерла. Так Смерть, хотя и в виде червяка, остался среди руанда.

Версия вторая. Имана приказал Молнии найти и убить Смерть, а людям, как и в первом случае, сидеть по домам. Молния выследила Смерть, погналась за ним, но тут вдруг на пути у них оказалась женщина, наплевавшая на запрет демиурга. Ей, видите ли, захотелось прошвырнуться по улице. Смерть, обратившись в бестелесного духа, юркнул в нарушительницу табу и таким образом сохранил себе жизнь.

Версия третья. Этот миф обходит участие в деле Иманы, но понятно, что он, по роду своих занятий, находился в курсе событий.

Жила-была семья — мать-старуха и шестеро ее сыновей: Гром, Слон, Лев, Гиена, Леопард и Собака. Братья ходили на охоту, мать вела домашнее хозяйство, и эта идиллия продолжалась до тех пор, пока однажды мать не огорошила сыновей сообщением, что в их отсутствие приходила Смерть (в этой версии в женской ипостаси) и заставляла ее есть землю.

Пришлось братьям вступить в схватку со Смертью. Удача поначалу оказалась на их стороне: Гром забросал Смерть молниями и нанес ей серьезные увечья. Победа была близка, но хитрая Смерть нашла таки слабое звено — она забралась внутрь старухи, и та в одночасье померла, создав нехороший прецедент.

Гром с расстройства эмигрировал на небо, а Слон, Лев, Гиена, Леопард и Собака остались жить на земле, дав жизнь грядущим, но, увы, смертным поколениям руанда.

Версия четвертая. Смерть шла по дороге, повстречала воина и решила прибрать его к рукам. Но парень оказался не робкого десятка: всыпал Смерти по первое число, а потом со товарищи и вовсе вознамерился ее убить.

И пришел бы Смерти конец, если бы не глупая старуха, разрешившая ей проскользнуть в свое тело. Смерть затаилась, пока преследователи рыскали по округе, затем умертвила в качестве благодарности старуху и пошла косить людей по округе. А чтобы трупы не валялись бесхозными, научила гиен ими питаться.

Версия пятая, принадлежащая рунди. Имана вышел на след Смерти и натравил на него своих собак. Шансов на спасение у Смерти оставалось чрезвычайно мало, но, к счастью для него и к несчастью для рунди, откуда ни возьмись появилась первоженщина. Смерть стал просить убежища, и первоженщина широко разинула рот, куда он и спрятался. И когда Имана спросил у нее, не пробегал ли кто подозрительный поблизости, она ответила отрицательно.

После этого Имана, разумеется знавший, где прячется Смерть, передумал его убивать. Хуже того, он распорядился, что и сама солгавшая первоженщина, и все ее потомки рано или поздно умрут.

Сергей Таск. Женские праздники

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Герои этих рассказов и повестей, при всем несходстве сюжетов, связаны
    общими музыкальными темами. Чем дальше, тем отчетливее. Джем-сешн?
    Духовой оркестр на ярмарочной площади? Не так уж важно. Главное — праздник.

Рассказ «А на Петровке было бы дешевле»

Решение жениться у людей, как вы да я, вызревает долго. Это как купить столовый сервиз: чтобы стоил пятьсот, а выглядел на пять тысяч. Главное соусник, то бишь невеста, но ведь там, прости господи, набирается предметов на шесть
персон, если не на все двенадцать, и в каждом какой-нибудь дефект и даже прямое оскорбление для чувствительного
сердца.

А вот Женьшень, дачный мой сосед, обязанный своим прозвищем полукитайскому происхождению, женился в одночасье.
Все решил случай. Он переодевался в доме, чтобы совершить с гостями так называемый большой гипертонический круг
(весенняя жижица, первые байдарки на быстрой воде), когда в комнату заглянула приблудная девятиклассница с
бессмысленным выражением красивых серых глаз. Застав хозяина без штанов, она стала перед ним на колени, как перед
иконой, и совершила ритуал, вследствие чего Женьшень, старше ее вдвое и, между прочим, консультант по юридическим
вопросам, воспарил духом и телом, а его судьба устроилась на ближайшие десять лет. Насколько я мог понять из его
рассказа, он был покорен эдемской простотой отроковицы — она так истово целовала свое новое распятие, что не
слыхала ни веселой перебранки на террасе, ни тонких всхлипов чайника из кухни. Кончив дело, она облизнула по-детски
припухшие губы и, тряхнув перед зеркалом мелкой рыжей стружкой, произнесла задумчиво: «А на Петровке было бы
дешевле».

Что было бы дешевле на Петровке, так и осталось не проясненным, зато о некоторых обстоятельствах накануне
7исторического события, которое, как известно, бывает раз в жизни (все предшествующие не в счет), можно говорить более
или менее определенно. Но прежде несколько слов о моем приятеле. В нем причудливо соединялись два равно сильных
свойства — чувство социальной справедливости и махровый мужской эгоизм. По гороскопу он был Овен, знак огня, к тому
же еще и Дракон, так что страсти там пылали нешуточные. Он сопел во сне от обиды, когда какой-то хам оттирал его,
честного и неподкупного, от прилавка, а наяву с большевистским ≪я стоял!≫ протискивался вперед, гордый Данко с
пылающим чеком в высоко поднятой руке, и расступалась толпа перед пророком. В день получки он бывал щедрым к нищим
и калекам, но с таксистами дрался насмерть из-за лишнего рубля. Многие еще помнят, как во время оно блестящий,
отнюдь не геройского вида студент подписал некую хартию, за что был с треском выгнан (позже восстановлен) из
университета, но мало кто знает, что эта благородная душа выставила на улицу первую жену, когда та приладила ему рога с
продавцом мясного отдела. Одним словом, Женьшень был большой путаник. Судите сами.

Шли свадебные приготовления, невеста, завалив половину экзаменов, отдалась более приятным заботам, люди в
штатском отлавливали в магазинах и парикмахерских нарушителей трудовой дисциплины, во дворах ребятня жгла
тополиный пух, и треск веток при въезде в Серебряный бор под оленьим напором троллейбуса No 21, рвущегося из потного
города к берегам Москвы-реки, заставлял пассажиров инстинктивно пригибать головы. Для Женьшеня это было поистине
горячее время: в сжатые сроки ему предстояло
разобраться с тремя женщинами, чтобы с чистой совестью протянуть руку четвертой. Его романы, в разной стадии развития,
ставили перед ним различные, но в чем-то схожие задачи: самолюбие требовало форсированной победы, благоразумие —
уклонения от эндшпильных осложнений. Положение усугублялось тем, что при виде женских слез у него заклинивало
нижнюю челюсть. Вместо того чтобы с гордо поднятыми тремя головами пуститься в свободный полет, этот змей горыныч
поджимал хвост, заранее сдаваясь на милость коварной жертвы. Из боя он выходил с потерями, заметными
невооруженному глазу.

В этом смысле самых серьезных неприятностей он был вправе ожидать от продавщицы из Академкниги, чья миловидность
так и не была отмечена князем Юрием Долгоруким, упрямо скачущим в Моссовет с секретной депешей Светлана (ночью
— Светлячок) придерживала для разборчивого клиента редкие издания, а тот в свою очередь оказывал ей разные мелкие
услуги. У Светланы в доме из двух ячеек (ребенок, муж) одна временно пустовала. Жила она в Подмосковье, куда в двух
тягловых сумках с упорством тяжеловоза пыталась перетаскать все, чем тогда была богата столица. Женьшень раз в две
недели, не чаще, чтобы не показаться назойливым, предлагал посильную помощь — до электрички. Шутил: сегодня
Сергеев перевешивает Ценского. Светлана хмыкала в варежку. Она была, как выработавшаяся лошадь, пугающе худа, но
умело скрывала это под самовязаными свитерами и свободной длинной юбкой. Нравилась ли она Женьшеню? Скажем так:
книги нравились ему больше. Но однажды, сумки ли оказались тяжелее, дорога ли глаже, проводил он Светика до самого
порога.

Дальше — по канону: водочка с мороза и ночь с бабой. Для истории отметим: Женьшень предпринял отчаянный шаг
супротив природы; распрощавшись у подъезда, он решительно повернул назад к станции — хвать, нет ключей от квартиры!
Не в сугробе же ночевать! Отогрелся у Светлячка и даже синяков от выпиравших косточек не осталось. Одно плохо, все
молча, из-за ребенка, как в немом кино. Ранней электричкой Женьшень возвращался в Москву, накормленный,
выглаженный, — а как же, сделал общественно полезное дело. Под стук колес сами сочинялись стихи:
Опалиха, Павшино, Тушино, Стрешнево, горят облетевшие листья в бороздах. Как вальс, на три счета, ритм поезда здешнего, и,
как одиночество, призрачен воздух.

Про горящие осенние листья приврал для красоты слога, а что до одиночества… после любовного приключения это как
малосольный огурец после варенья. Сладко ныло в паху, и тело, вдруг утратив центр тяжести, заваливалось на сторону.
Нет, хорошая девка, домовитая, нетребовательная. И в постели не квелая. Хотя посопротивлялась, не без этого. Опять же,
маленькая дочка рядом, соседей не позовешь. Как все складно вышло. И ключи нашлись, ага. За подкладку завалились!
Приятно додремывать в пустом вагоне, зная, что показал себя молодцом, где таской, а где лаской, сифон прочистил,
прокладочки сменил, распишитесь. Был у него такой тайный критерий — «Адамов тест». При свете дня, в шеломе да в
доспехах, и аника-воин, а ты сыми с себя все до петушьей синевы, тогда дадим тебе настоящую цену. Ибо
непригляден человек в наготе своей, и звероподобен весьма. По-ба-бам. По-ба-бам. Веселая электричка! Женьшень во сне
раззявил рот. «Хорошо бы поближе к работе перебраться». Что такое? Засемафорил светлячок впотьмах. Это она о
переезде! Ну да, а он ей пообещал зайти в обменное бюро, навести справки. Вот это зря. Переберется в город, потом
захочет съехаться. Стоп. Кажется, она его про холостяцкую квартиру расспрашивала? Зондировала! Точно! Женьшень
заморгал ресницами, уставясь на свое грязное отражение. Книгоноша хренов. Всё. Рубить концы. Прощай, князь.

Решение было принято, после чего их жизнь втроем потекла сама собой. Он отводил Женечку в детсад, Светлана-то
уезжала ни свет ни заря, а его консультации могли и подождать. Обмен затянулся, но тут было важно не торопиться, найти
что-то приличное и к нему поближе. А пока суд да дело, он купил, — вот и не угадали, не детскую кроватку, нашли дурака! —
ни к чему не обязывающий матрас, компактненький такой, тюзовский, чтобы Женечке было где переночевать, когда они с
мамой задерживались в городе. Потом это как-то незаметно вошло в правило: Светлана готовила в его берлоге вкусный
завтрак, и они все ехали в зоопарк или еще куда-нибудь, в магазинах приценивались к женскому белью, тут требовался
искушенный мужской взгляд, обедали в недорогих кафешках, заглядывали к его друзьям, чтобы, как говорила Светик, он не
засахарился в женской компании. Все это было бы приятно и необременительно, если бы не накладывалось на побочный
роман.

Хронологически его следовало бы назвать главным, но его невнятность или, лучше сказать, пунктирность, напоминавшая
нитевидный пульс больного, дает нам основания
поставить его на второе место. А как славно начиналось! Еще до того как он увидел Настю, скромную на вид училку, в
деле, Женьшень не мог не оценить темперамент Никифора, ушастого старичка спаниеля, который на глазах у публики со
страстью, увы, столь редкой в наших северных широтах, разорвал его сандалету в жаркий летний день возле
Останкинского пруда. Для освидетельствования рваной обувки пострадавший был приглашен в соседний дом на улице
Цандера, откуда он ушел за полночь, еще более потрепанный, но уже другим персонажем. В память о знакомстве
сандалета была подвешена над Настиной кроватью, и всякий раз, когда слезящиеся глаза Никифора невольно поднимались
к сыромятной недожеванной луне, пес принимался выкусывать блох с таким остервенением, словно хотел стереть всякую
память о былом. Вот так же Настя, волнуясь, расчесывала себя до крови. Они вообще были как брат и сестра, даже болели
одними болезнями. А как они друг друга ревновали! Когда хозяйка и этот прохиндей, как для себя определил его Никифор,
занимались любовью, пес ломился в дверь шумно, грубо, как пьяный мужик, и, если ему таки удавалось справиться с
защелкой, плюхался в кресло и устремлял на них тяжелый немигающий взгляд, сопровождая его сопением и
инфернальными вздохами. Было от чего вздыхать. Роман закручивался быстрее, чем иной раз Никифор в попытке ухватить
себя за хвост. Август: турпоход в Крым вместе с Настиным восьмым «Б» (Бахчисарай гитары, стертые ноги). Сентябрь:
куплен неземной красоты перуанский ошейник, жест, значивший для Насти больше, нежели обручальное кольцо. Октябрь:
решительный отказ от продукции Баковского завода. Ноябрьские праздники:
перекрестное знакомство с родителями. Никифор не запил, зато почти не притрагивался к еде. Он лежал в прихожей на
подстилке, притворяясь спящим, двенадцать килограммов собачьей тоски, и только нервное подрагивание обвислых ушей
свидетельствовало, что из своего философского далека он вынужден отвлекаться на эти пошлые щенячьи восторги,
долетающие из-за двери. Вот и другой месячишко проскочил, с метелями, со шварканьем лопаты в утренних потемках,
слабый пол ответил на вызов шерстяными рейтузами, в чумах выпили неразбавленный спирт, и тут — получите,
распишитесь — привет из Баковки: «Месячные задерживаются тчк желаем новом году прибавления семейства».
Следующая неделя прошла в лихорадке осмысления свалившейся на них радости, и на Рождество Настя, все поняв, сделала аборт.

Здесь кончается история мужского эгоизма и начинается повесть о рыцаре без страха и упрека. В последующие два года
Женьшень превзошел самого себя. Нет, он не женился, нельзя требовать невозможного, но! Ремонт, о котором так долго
говорили большевики, был сделан им с революционной стремительностью, пока Настя, опять же за его счет,
восстанавливала силы в пансионате «Тихий омут». Майони провели в Коктебеле, в писательском Доме творчества, где с
Настей любезничали олимпийцы, выигрышно отличавшиеся от ретушированных фотографий (высокое чело, млечный
взгляд) в школьной хрестоматии, — с ней она ходила по рядам, сея разумное, доброе, вечное. Цвело Иудино дерево,
приятно зудела просоленная кожа, и известный поэт, выйдя в трусах на балкон, ронял в вечность: «Написал о соловьях,
закрыл тему». Никогда, ни прежде, ни потом,
Женьшень так не пропитывался запахами текущей женщины. Ни душ три раза в день, ни Настины кремы не могли
истребить этот особый аромат, заставлявший их сотрапезников подозрительно принюхиваться к вареной нототении. По
ночам они устраивали кошачьи концерты, а утром громко возмущались: «Сколько можно это терпеть! Надо сообщить в
администрацию!» В конце концов, кто-то сообщил, но нашелся вариант получше — яйла. Они расстилали на траве розовое
покрывало с официальной меткой и предавались утехам под благосклонным небосклоном, среди коз и овец,
воспринимавших их как часть пейзажа. Было ощущение райской безмятежности, особенно после того как Настя вставила
спиральку. В Москве Никифор, брошенный на соседку, вернулся к старым привычкам: жрал на пустыре всякую дрянь,
потом его рвало, и он лежал пластом, прикрыв черные печальные глаза, представляя, как умрет, и этот подлец захочет
выбросить его коврик, а она ляжет на подстилку и тихо скажет: «Ты можешь выбросить ее только вместе со мной!» Глаза
Никифора сочились какой-то мутью, он засыпал, поскуливая от боли и не догадываясь, что виной тому не пищевое
отравление, а болезнь, пустившая в желудке цепкие корешки. Но впереди еще добрых полгода — именно добрых, потому
что после Коктебеля страсть, выгорев, как трава за лето, пожухла, полегла, а больше там ничего и не оказалось.

А как же, вспомним, врожденное чувство социальной справедливости? О, с этим было все в порядке. Когда Настю лишили
какой-то там надбавки, Женьшень не поленился нанести визит директору школы, и одного имени, как бы случайно
оброненного им в разговоре, хватило, чтобы статус-кво было восстановлено. А еще был эпизод в винном отделе, где его подруге предложили билет на историческую родину в
один конец. Это Анастасии-то Романовой! Тут уж в нем взыграла китайская кровь, которую ему в детстве, в разгар
пограничной бузы, в патриотическом порыве пустил его друган в подворотне. Опуская подробности, заметим лишь, что в
самые критические дни июля, когда возле пивной цистерны в ожидании завоза погибали лучшие из лучших, для Насти
всегда была припасена бутылочка-другая в подсобке у Сан Саныча, который так до конца своих дней и не понял, откуда при
такой фамилии взялась у нее в глазах эта жидомасонская поволока. Мораль? Если и была за Женьшенем какая вина, то
он ее искупил многократно. Или есть еще сомневающиеся? Ну и зря. А вот Настина родня продолжала его привечать как
ни в чем не бывало. Интеллигентные люди! Даже Никифор, уж на что принципиален, перед смертью ему руку лизал,
видать, прощения просил! Отлетела собачья душа, и в доме поселилась тоска. У нее был цвет зеленых больничных стен.

«Тебе тяжело со мной, я вижу», — говорила Настя, простоволосая, подурневшая, с каким-то дурацким вязаньем на коленях. «Не говори глупости», — отвечал он, глядя в окно. Зобастый голубь в третий раз перемерял подоконник деловитыми
шажками, словно никак не мог решить, устраивает ли его этот метраж. «Улетит!» — с завистью подумал Женьшень. «Ты на
меня даже не смотришь». Он перевел взгляд на скомканную фигурку в кресле. «Извини, мне пора». В самом деле, год
пролетел. Сегодня он Светика выводит в театр. Лучше удавиться! Опять наденет это кимоно с брюхатыми тонконогими
птицами, и в буфете все будут гадать, фламинго это или журавль. А тут еще
у Женечки прорезались музыкальные таланты, с которыми надо срочно что-то делать. Вырезать, как гланды! Женьшень
злился на себя, на осеннюю слякоть, а пуще всего на Господа Бога, злорадно взирающего на то, как эти мелкие людишки
барахтаются во вселенской паутине.

Между тем счастье — вот оно, шестимесячное! — выпирало с каждым днем все больше, такой растущий на дрожжах
колобок, — тыкался в него, требуя внимания, отлеживался на диване, чтобы снова покатиться по сусекам, гонял челядь в
хвост и в гриву, ни в чем не зная отказа. 1 сентября, вместо школы, невесту ждал ЗАГС. Откладывать дальше было бы
неприлично.

Осенние свадьбы — весенние дети. Ах, как это напоминает о лете!

Настя лежала в больнице на обследовании. Ничего определенного врачи не говорили, но ее взгляд был такой же потухший, как когда-то еврейские глаза Никифора. Разве он мог порвать с ней в такую минуту! А что, молчать часами —
лучше? Все давно перемыто-переглажено. Женьшень давно уж занес свое вечное перо, чтобы поставить жирную точку, да
все не придумывалась концовочная фраза. И вдруг как-то так само получилось — Настя попросила его не приходить к ней
больше. Он отнесся с пониманием: приятного мало, когда тебя застают в разобранном виде. Надо им взять тайм-аут. Еще
успеют объясниться. А, собственно, чего объясняться? Ну познакомил ее с родителями, делов-то! С абортом — согласен,
тут кривовато вышло, хотя, если разобраться, по-своему логично. Ребенок — это была Настина идея,
что ж, он не спорил, но факт остается фактом, ему выкрутили руки, а такие вещи всегда выходят боком.

Да, во всем скрыт глубокий смысл, размышлял Женьшень в такси по дороге к невесте, откуда большая черная машина
должна была доставить их с пузом непосредственно к месту кольцевания. Глубокий смысл, да, чтобы не сказать — глубинный. Иной раз сразу и не выудишь. Взять хотя бы сегодняшнюю ночь. Зачем он провел ее с Алатырцевой? Когда-то они
закончили один факультет. Других поводов не было, если не считать звонка их общей подруги. У Алены был семилетний
сын, которого она родила без мужа, и вот это обстоятельство сыграло с ним злую шутку. Почему Алатырцева решила
последовать примеру подружки и с какого боку возник он, Женьшень, в роли сеятеля, он так и не понял. «Ты ж за ней
ухлестывал на втором курсе!» — «Кто?» — изумился он в трубку. «Неважно. Что, есть проблемы?» Вообще-то у меня
свадьба, хотел он ответить, но почему-то промолчал. «Встретитесь у меня. Приезжай завтра часам к десяти, она тебя будет
ждать. Учти, ни грамма алкоголя».

Последний день его холостяцкой жизни выдался насыщенным: новые туфли, ресторанное меню, гости, родственники,
невеста, подарок Женечке-первокласснице, обед у Светланы, цветы Насте с запиской что уезжает на месяц, а еще надо
было срочно раздобыть денег в долг, рублей пятьсот, но удалось собрать только триста пятьдесят, и на том спасибо. Ну а
потом была Алатырцева. Ни грамма алкоголя? Ну уж, дудки! Армянский коньяк в момент зачатия еще никому не повредил.
Надо напряжение снять. И дернул же его черт согласиться! Безотказность его погубит. Ну да ладно. Вместо мальчишника.
Хлопнуть дверью напоследок. Он
нажал на кнопку звонка с легким сердцебиением. Какая она стала? Все-таки двенадцать лет! В памяти осталось что-то такое
курносое, в кудряшках. Недотрога. Вот-вот, а теперь он накануне своей брачной ночи должен заниматься спасательными
работами! Ему открыла уверенная в себе молодая женщина с короткой модной стрижкой Она вовсе не смутилась и от
коньяка, между прочим, не отказалась. Вспоминали тех и этих, у Алатырцевой обнаружился острый язычок, и чем
раскованнее она шутила, тем неувереннее чувствовал себя Женьшень. Он настраивался на другое: замороженное
существо, которое оттает от одного его прикосновения. Он мысленно видел, как она тянется к выключателю, — «ну пожалуйста, мне так легче!», — и теперь не знал, куда спрятаться от этого прямого насмешливого взгляда. Извинившись, он
выходил на кухню и, набрав номер, дул в трубку — пусть кое-кто думает, что у него барахлит домашний телефон. По дороге
заглядывал в ванную, искал признаки несокрушимого желания и не находил. А в спальне с золотистыми шторами, с
ночником, цинично приглашавшим в уже разобранную постель, под легкой простынкой, закинув руки за голову, ждала его
Немезида. «Не встанет», — с тоской подумал Женьшень и как в воду глядел. Вспоминать эту ночь не хотелось, но сейчас,
въезжая во двор, где уже стояла заказная «Чайка» (просил же, никаких кукол в гинекологической позе!), он вдруг постиг
глубинный смысл своей неудачи. Ну конечно! Он не осквернил чужого ложа, сохранил себя для возвышенных чувств. Все-таки есть, есть Бог.

Эдвард Радзинский. Иосиф Сталин. Начало

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Я не надеюсь, что эти Записки помогут вам понять «нашего Кобу», как звали товарища Сталина мы, его старые, верные друзья. Разве можно понять такого человека? Да и человек ли он?

    Но смерть Кобы понять помогут. О ней написано много всякого вздора. Коба ненавидел Троцкого, но ценил его мысли. Были у Троцкого слова, рядом с которыми Коба поставил три восклицательных знака: «Мы уйдем, но на прощанье так хлопнем дверью, что мир содрогнется…» Эти слова имеют прямое отношение к жизни Кобы, но еще больше к его смерти.

    В своем интервью вы сообщили, что хотите поговорить с охранниками Кобы , которые были с ним на даче в ту ночь… В ту судьбоносную ночь, когда все случилось! Пустое занятие! Они ничего не знают. Из ныне живущих знаю только я, его безутешный друг, не перестающий думать о друге Кобе.

    И Коба по-прежнему рядом… Такие как Коба не уходят . Он лишь на время схоронился в тени Истории. И поверьте, Хозяин, как справедливо звала страна «нашего Кобу» вернется в свою Империю. Впрочем, все это предсказал он сам, мой незабвенный друг Коба.

    Мой заклятый враг Коба.

Утром двадцать восьмого, в последний день
февраля, я должен был приехать к нему на
Ближнюю дачу.

Страна тогда верила, что Коба живет и работает в Кремле. Всю ночь до рассвета над кремлевской стеной светилось окно. Учителя вечерами
приводили школьников на Красную площадь показывать негасимое окно, чтобы знали: их отцы
после работы отдыхают, но отец страны неутомимо трудится в заботах о нас всех. На самом деле
по примеру Романовых, живших в Царском Селе,
Коба жил за городом — на даче, всего в тридцати километрах от Кремля (за это ее и называли
Ближней).

Пылкий армянин архитектор Мирон Мержанов построил для Кобы эту прелестную дачку со
множеством веранд. Ближняя много раз перестраивалась под диктовку Кобы. Но сам архитектор за перестройками наблюдать не мог. Опасно вплотную приближаться к моему другу Кобе.
Смерти подобно. Я заплатил пятью годами лагерей. Следует добавить — «всего». Бедный архитектор — многими годами заключения. Следует и
здесь добавить — «всего». Потому что полагалось
платить жизнью. Другую плату от близких людей
Коба принимал редко.

На этой веселенькой, зелененькой Ближней даче
и поселился Коба после смерти жены. С 1932 года
в Кремле оставался только его кабинет, где он работал до вечера. В своей кремлевской квартире он
теперь редко ночевал, жизнь его отныне протекала
на даче.

Каждый вечер несколько одинаковых черных
ЗИСов выезжали из Спасских ворот Кремля и на
бешеной скорости, меняясь друг с другом местами,
неслись к Ближней. Весь маршрут объявлялся на
военном положении. Дорогу охраняли автомобильные патрули и три с лишним тысячи сотрудников
Госбезопасности. Шоссе шло мимо рощи. В самой
роще, между деревьями, на подъезде к даче и вдоль
бесконечного ее забора, стояли все те же сотрудники КГБ («чекисты», как по старинке называл их
Коба).

Дом окружал большой кусок светлого подмосковного леса с березками, осинками, высокими
соснами и елями. Через весь этот лесок были проложены асфальтовые дорожки, поставлено множество фонарей. Здесь, у фонарей, «чекисты» и
прятались.

На участке был вырыт неглубокий пруд с купальней, хотя Коба никогда не купался в нем.
И вокруг пруда, среди деревьев, тоже хоронились
бдительные «чекисты». Если охранник неумело
прятался и Коба на него натыкался, он бил того
сапогом.

Внутри дачи дежурили всего несколько самых
проверенных «чекистов». Официально они именовались «сотрудники для поручений при И. В. Сталине». В разговорах между собой они называли
дачу «Объектом», а себя — «прикрепленными к
Объекту». Жили «прикрепленные» в особой пристройке. Там ночевал часто и я, когда оставался
на Ближней. Эта пристройка соединялась с дачей
дверью. Я назвал бы ее Священной Дверью. Открывать ее «прикрепленные» имели право только по
звонку
Кобы. Дверь эта вела в его апартаменты — в
двадцатипятиметровый коридор, обшитый деревянными панелями. По обеим сторонам коридора
располагались комнаты Кобы. Довольно скромное
жилище для повелителя трети земного шара. (Мы,
дети Революции, презирали жалкую буржуазную
роскошь.)

Я все это подробно рассказываю, иначе не понять, что же случилось в тот день 28 февраля и в ту
ночь
 — с 28 февраля на 1 марта.

Ночь, оставшуюся навсегда со мной.

Накануне я лег спать рано — ведь наступал главный день моей жизни. Но уже в пятом часу утра
меня разбудил звонок Кобы (это его обычный звонок, в пятом часу утра он, как правило, ложился
спать после ухода «гостей»).

Коба сказал, что стало плохо работать «устройство» и чтоб я приехал проверить его к десяти
утра.

Прослушивающее устройство было установлено
во всех комнатах Ближней дачи, в Кремле и в квартирах членов Политбюро. Это небывалое по тем
временам чудо техники создали летом 1952 года (об
этом я еще расскажу подробнее).

С 1952 года Коба, не выходя с дачи, мог прослу-
шивать все ее помещения, Кремль и квартиры членов Политбюро.

В последний февральский день было холодно и
очень солнечно.

Снег еще не стаял — лежал в саду. Я приехал
на дачу к десяти
и сидел на кухне вместе с «прикрепленными». Мы все ждали звонка — вызова
от Кобы. Наружная охрана сообщала: в комнатах «нет движения». На языке охраны это означало, что Коба спит. Причем «наружка» (охранники перед дачей) не знала, где именно он спит,
в какой комнате постелила ему на ночь постель
Валечка. Это тоже являлось государственной
тайной.

Лишь «прикрепленные» (охрана внутри) имели
право знать, где проводил ночь мой таинственный
друг.

И сейчас «наружка» неотрывно глядела на окна.

Просыпаясь, он обычно сам отодвигал в комнате шторы. Только тогда «наружка» понимала, в
какой комнате он спал, и немедленно сообщала о
его пробуждении «прикрепленным».

Но я-то не сомневался, что Коба давно проснулся. И притворяется спящим — не отодвигает
шторы, а внимательно слушает «устройство».

И также я знал: притворяется он в последний раз.

Итак, я сидел на кухне, облицованной белым
кафелем, похожей на больницу, и пил чай с «прикрепленными». Здесь же был вызванный Кобой
начальник охраны Берии Саркисов. Он любезничал с поварихой, рассказывал неприличные анекдоты.

— Ну какой вы! — говорила повариха, кокетливо хихикая.

— Ну какой я? — раздевал ее глазами Саркисов.

— Знойный мужчина! — играла глазками повариха…

Наконец-то! Около одиннадцати «наружка» позвонила: «В Малой столовой есть движение!» Это
означало: Коба раздвинул шторы в комнате, именовавшейся Малой столовой.

Из всех комнат дачи он обычно выбирал одну и
начинал в ней жить — есть, работать и спать. И уже
не выходил из этой комнаты. Сюда переключались
все телефонные звонки. Комнатка становилась
столицей великой Империи, треть человечества
управлялась из нее.

В тот последний его день таким местом оказалась Малая столовая.

Так она называлась в отличие от Большой столовой — огромной залы, где происходили его встречи с соратниками из Политбюро. Встречи, превращенные в ночные застолья.

«Гости» (так он именовал членов Политбюро)
съезжались к полуночи. И начиналось веселье —
ели, пили… Сам он пил мало, но щедро предлагал пить «гостям», и они не смели отказываться.
Отказ означал: боится — вино развяжет язык.
Значит…

Застолье сопровождалось обязательным весельем подвыпивших «гостей» — рассказывали анекдоты (матерные) и много шутили. Самая популярная
и старая шутка — подложить помидор под зад, когда жертва встает произнести тост. Коба милостиво смеялся, а «гость», раздавивший задницей помидор, был счастлив: шутит, смеется — значит, не
гневается! Застолье заканчивалось обычно в пятом
часу утра, и он разрешал обессиленным шутам отправляться спать.

Но в последний год жизни Кобы многолюдные собрания на даче закончились. Исчезли частые прежде гости Большой столовой — члены
Политбюро Вознесенский и Кузнецов, они теперь лежали в могиле номер один в Донском монастыре, в «могиле невостребованных прахов»,
куда сбрасывали сожженные тела расстрелянных
кремлевских «бояр». Уже не звал Коба на дачу
старую гвардию — Микояна, Молотова и Кагановича…

Теперь он приглашал сюда лишь четверых: Берию, Хрущева, Маленкова и Булганина. Они — его
постоянные гости.

Но я знал: скоро перестанет звать и их. Знали об
этом, конечно, и они…

Обычно после отъезда шутов из Политбюро
Коба не сразу ложился спать. Работал или разговаривал с полуграмотными «прикрепленными».
Рассказывал удалые случаи времен своих ссылок, по-старчески привирая. Если на даче был
я, после ухода гостей запрягали лошадь. И мы с
ним в коляске ездили кругами по саду Ближней
дачи. Или немного работали в нем. Он любил
хорошо ухоженный сад, как все мы, грузинские
старики. Но сажать цветы не любил, Коба вообще ненавидел физический труд. Единственное,
что ему нравилось, — срезать секатором головки
цветов.

— Старик… Жалко его, — сказал мне как-то
один из охранников.

Если бы они знали, что задумал тогда «старик»…

Правда, никакого старика и не было. Был друг
мой Коба, старый барс Революции, приготовившийся к невиданному прыжку.

Мир жил в ожидании Апокалипсиса. Но об
этом — позже.

На кухне наконец-то раздался звонок из его
комнат — сигнал нести ему чай. Обычно чай по
утрам приносил комендант дачи Орлов. Но Орлов
(он накануне вернулся из отпуска) сообщил, что
простудился. Коба, панически боявшийся заразы,
запретил ему появляться. Чай понес помощник
коменданта, невысокий, плечистый Лозгачев (маленький ростом Коба любил невысоких людей).

Помню, перед тем как идти, Лозгачев перекрестился. Это делали все «прикрепленные», прежде
чем отправиться в самое страшное путешествие —
к нему.

Я слышал, как, уходя, Лозгачев приказал поварихе: «Яичницу для Хозяина».

Он открыл Священную Дверь в его коридор
и пошел, старательно громыхая сапогами. Коба
не терпел, когда входили тихо. Как он говорил —
«крадучись». Его удивительный слух начал сдавать,
и «прикрепленным» приходилось топать с особенной силой.

Минут через десять Лозгачев вернулся и передал мне приказ Кобы «идти к нему». А главе
охраны Берии Саркисову — «приготовиться к
вызову».

Я вошел в Малую столовую, но она оказалась
пустой.

Это была самая уютная комната его дачи. В углу
потрескивали дрова в камине. На «турецком диване» валялась ночная рубашка. В центре стоял обеденный стол, как обычно заваленный бумагами.
На этом столе, отодвинув их, он ел. И сейчас здесь
находились самовар, остатки завтрака…

Я прошел мимо круглого столика с телефонами
власти (прямой — с Госбезопасностью, другой — с
двузначными номерами членов Политбюро и знаменитая «вертушка» — телефон правительственной связи) и вышел на веранду, соединявшуюся с
Малой столовой…

Как я и предполагал, Коба давно проснулся.

И сейчас, позавтракав, перешел из Малой столовой на веранду, освещенную холодным зимним солнцем. Он лежал на диванчике в кителе
генералиссимуса и пижамных брюках. В последние годы ему нравилось носить военную форму.
Мундир сглаживает старость. Украшает ее без
того, чтобы сделать человека смешным, как это
бывает с разряженными стариками. Он лежал,
прикрыв лицо фуражкой, чтоб солнечный свет
не бил в глаза. (Впрочем, какое в Москве солнце! Настоящее солнце — на нашей маленькой
родине.)

На столике стояли бутылка нарзана и стакан с
недопитой водой.

Коба лежал и слушал. Громко работало «устройство». Была включена «прослушка» квартиры
Берии — столовой. Там, видно, тоже завтракали.
Женский голос спросил по-грузински о каких-то
покупках. Берия ответил по-русски, что все купили. Потом — тишина, только громкое чавканье.
Берия всегда шумно ел…

Увидев меня, Коба приподнялся на диванчике,
сунул ноги в залатанные валенки (у него последнее
время сильно опухали ноги).

— Сколько ни слушаю — ни хера! Знает говнюк мингрел… наверняка, знает… Включи Хруща.
У меня что-то плохо получается.

Я включил квартиру Хрущева. Тот, хохоча, рассказывал непристойный анекдот.

— И этот шут наверняка знает! — сказал Коба и
велел переключиться на квартиру Молотова.

Там молчали. Слышались шаги и кашель. Наконец раздался голос Молотова:

— Холодно на улице?

Ответил старушечий женский голос (очевидно,
прислуга, жена Молотова Полина Жемчужина сидела в это время в тюрьме):

— Март на дворе. В марте, Вячеслав Михайлович, всегда зябко.

— Как говорится, «марток — надевай двое порток», — согласился Молотов, и опять молчание.

— И этот знает, мерзавец, — усмехнулся Коба.

Нет, они тогда и не догадывались об этом новом,
неправдоподобном по тому времени «устройстве»,
способном слушать на расстоянии. Но они отлично знали, что их прослушивают. До изобретения
«устройства» их прослушивали аппаратурой, установленной в доме, где они жили. Через квартиру
Маленкова (на четвертом этаже) прослушивался
Хрущев (на пятом), Буденный прослушивался на
третьем и так далее.

Эту старую «прослушку» ставил Берия и подчиненное ему Управление по специальной технике
Министерства госбезопасности.

Летом 1952 года появилось новое «устройство»,
но ни Берия, ни Министерство Госбезопасности не
были в курсе.

И Берия оплошал в первый же день работы «устройства». Страшновато оплошал. Но об этом позже…

— Работает, прямо скажу, хуево, — сказал
Коба. — Вчера квартира Молотова пропала.

— Это нормально, — сказал я, — вчера был
сильный ветер, оттого и помехи.

— А почему иногда оно само выключается?
Слушаешь — и вдруг тишина!

— Да нет, Коба, ты опять не туда нажимаешь.

Все это время (с тех пор, как смонтировали
«устройство») Коба периодически нажимал не на
те кнопки и при этом очень злился. Он был туп в
технике.

— Все равно — говно, — резюмировал Коба
благодушно. Он пребывал в настроении, что с
ним теперь случалось редко, только когда он был
здоров.

Он выключил «устройство» и сказал:

— Вечером приезжай в Кремль. Кино будем
смотреть. А ты переводить.

Оказалось, Павлов (его обычный переводчик)
заболел. Лег в больницу и новый начальник его
охраны полковник Новик. Я понял — наши старались. Все шло по плану.

— И «Записьки» свои привези, — добавил
Коба. — Сейчас давай пить чай. — Он позвонил на
кухню.

Так что с дачи мне сразу уехать не удалось. А как
хотелось! И побыстрее! Я знал его интуицию. Дьявол всегда шептал ему вовремя.

Лозгачев принес еще чаю и любимое Кобой айвовое варенье. Коба преспокойно начал пить чай,
не догадываясь, что это его последнее утреннее чаепитие. Пил и я.

Но в этот раз Дьявол молчал. Прозорливый Коба
ничего не почувствовал. Впрочем, это бывало не с
ним одним. Я слышал, что Распутин, часто предсказывавший чужую смерть, в ночь своей гибели
был весел, без сомнений сел в автомобиль вместе
со своим убийцей и поехал погибать. Сбои бывают и у Дьявола. Точнее, наступает миг, когда он не
властен.

Выпив чаю, он приказал мне снова включить
«устройство». Теперь он захотел прослушать свою
дачу. В пристройке, где жили «прикрепленные»,
шло препирательство.

— Нет, унесите их, — звучал голос Валечки. —
Иосиф Виссарионович хочет ходить в старых!
Видно, охранник принес новенькие валенки.

Голос кастелянши Бутусовой:

— Но его, Валюша, совсем развалились.

— Ноги у него больные, потому и хочет в старых, — объяснила Валечка.

Коба помрачнел, постучал ложкой о блюдце.
Знал я, он сейчас думает: «Вот этого сообщать не
следовало». Ничего о нем сообщать не следовало.

Валечка Истомина — старшая сестра-хозяйка, и
не только. Она чистенькая, беленькая, хорошенькая. И всегда веселая, всегда в хорошем настроении. Ее привезли ему после смерти жены. Тогда
ей было восемнадцать, теперь она приближалась к
сорока. Старилась рядом с ним. Он редко говорил
с ней. Она стелила постель. Ложилась в нее, когда он велел. И, должно быть, каменея от ужаса и
почтения, отвечала на молчаливые ласки его короткого волосатого тела. И тотчас уходила после
Она часто плакала без причины, должно быть, от
бабьей жалости к нему, одинокому старику. Тогда
он молча вытирал ей слезы и строгим голосом гнал
прочь.

Помню, в 1946 году, после того как он вернул
меня из лагеря, Коба вновь позвал меня на Ближнюю дачу. Она пришла в Малую столовую, где мы
с ним сидели, стелить ему постель. Он вдруг спросил ее:

— Люди рады победе?

— Рады! Ох, как же они рады! Все вас благодарят,
Иосиф Виссарионович. Они ведь за вас умирали.

И он поцеловал ее. Впервые при мне. А может,
вообще — впервые.

А она заплакала и смешно закивала.

— Иди, иди, — брезгливо сказал он.

Она торопливо ушла.

— Плачет, а почему — не поймешь, — сказал он
хмуро.

Но возвращаюсь в последнее утро Кобы.

Когда он допил чай, было одиннадцать тридцать. На столе рядом с чайником я увидел книжку, которую он читал: Анатоль Франс «Последние
страницы». Такое название меня порадовало. Он
часто читал эту книгу теперь. Там был диалог, кажется, назывался «О Боге и Старости», весь исчерканный его пометами. Франс издевался над
Богом. Коба радостно написал на полях: «Хи-хи!»

Он заметил мой взгляд.

— По-прежнему веришь? Знаю — веришь! Но
если Он Всемогущий и Премудрый —зачем такая
бессмыслица? В начале ты слишком молод, потом
слишком стар, а между первым и вторым — ерунда, мгновенный промельк. Пора уходить, а ты не
жил! «Кипит наша алая глупая кровь огнем неистраченных сил…» И сколько бы ни сделал, все
пожрет смерть… Вчера нашел письмо Бухарчика.
Он там цитирует… — Коба прочел по бумажке,
видно, выписал: — «Жизнь — это… комедиант, паясничавший полчаса на сцене и тут же позабытый;
это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла…» — Он повторил: — «Нет лишь смысла»… Не знал смысла и
Бухарчик. Нет, если бы Бог был и был бы другой,
истинный мир, зачеркивающий нашу жизнь в этом
мире, было бы ужасно! Но если там ничего нет, это
еще ужаснее… — И, опомнившись, он, как всегда,
разозлился на свою откровенность: — Ладно, пошел на хуй!

(Забавно, в последнее время в разговорах со
мной он часто вспоминал Бухарчика — так нежно
называл Бухарина Ленин. И Коба теперь нередко
говорил о нем — расстрелянном и опозоренном им
Бухарине.)

Меня привезли домой в час дня. Когда я вошел
в квартиру, жена побледнела:

— Что-то случилось?

— Нет, — ответил я. — Еще ничего не случилось.

Больше я ничего не сказал. И она, как положено
хорошей грузинской жене, больше не спрашивала.
Поспал, в шесть проснулся. Надел чистое белье… Если что, к Господу следует являться в чистом, как учили нас с Кобой в семинарии.

Поел. В восемь тридцать вечера за мной пришла
машина.

Кнут Фалдбаккен. Поздние последствия

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Третья книга из популярной в Норвегии серии о старшем инспекторе полиции Юнфинне Валманне.

    Российские любители детективных романов уже знакомы с инспектором по двум предыдущим книгам, выпущенным издательством «Текст» — «За гранью» (2008) и «Ночной мороз» (2010).

    На этот раз Юнфинн Валманн расследует убийство молодой женщины, изуродованное тело которой обнаруживает в прихожей красивого особняка курьер из цветочного магазина. На подозрении у следствия двое — бывший муж и любовник, и оба имеют алиби на вечер убийства. Нити расследования приводят Валманна к нераскрытому делу о пропавшей пять лет назад женщине…

    Дело, казавшееся простым и ясным в самом начале, с каждым часом запутывается, и мы постепенно узнаем, что почти все действующие лица романа что-то скрывают и все обстоит гораздо сложнее…
  • Перевод с норвежского С. Карпушиной и А. Наумовой

Наружная дверь скрипнула. Она вся сжалась в
комок.

Слышно, как он входит в коридор, снимает
ботинки и ставит их на место на полку под вешалкой,
вешает куртку и сует ноги в шлепанцы. Он
делает все медленнее обычного и более обстоятельно,
как ей кажется. Она напрягается, чтобы не пропустить
ни единого звука, ни одного сигнала, который
мог бы намекнуть на то, что сегодня все идет
не как всегда, не так, как он любит. Она слишком
хорошо знает, что его медлительность — тревожный
сигнал. На часах без четверти шесть, и время
тоже имеет значение. Он пришел на час позже обычного.
Видимо, что-то случилось, что-то неожиданное
задержало его на работе. Ведь самая незначительная
мелочь вызывает у него раздражение и
выводит из равновесия. А может, что-то произошло
по дороге. Женщина? Ведь он всегда так пунктуален,
так любит порядок. Предсказуемость, привычный
порядок жизни для него вроде Евангелия. Его
может отвлечь красивая женщина или что-то еще,
оказавшееся на пути.

А свое раздражение он всегда вымещает на ней.

Аккуратность — важная черта его личности —
вошла и в ее жизнь. Вначале ей это нравилось:
педантичный мужчина внушал доверие, чувство
надежности. Но вскоре ей пришлось узнать, что
с этой педантичностью шутки плохи. Сама она
никогда не отличалась особой тщательностью и не
была типичной домохозяйкой. Ее опыт общения с
мужчинами до замужества был не очень-то богат
и далеко не положителен. Она сразу же поняла,
что к совместной жизни надо приспосабливаться.
Компромиссы необходимы, даже если их становится
слишком много и, возможно, даже если
они выходят за разумные рамки. Постепенно ей
пришлось разрабатывать стратегию поведения,
маневрировать, уклоняться от ответов на вопросы
и даже прибегать к слезам и лжи. Все это делалось,
чтобы избежать репрессивных мер с его стороны.
А когда ничего не помогало, оставалось последнее
средство — съежиться и стать невидимкой. Совсем
исчезнуть.

По краям красного мучного соуса образовалась
корочка. Он попросил приготовить ему сегодня
котлеты, добрые старые котлеты, какие обычно
делала ему мама. Она далеко не мастак в этом деле,
и вообще стряпня не относится к ее любимым занятиям.
Она не обращает особого внимания на еду и
готовку. Они и в этом не схожи. Он постоянно напоминает ей об этом и беспощаден в критике. А уж
обед для него — святое дело. Ну как он не понимает,
что ее работа в доме престарелых с регулярными
дежурствами не дает возможности соблюдать
строгий распорядок дня? А как он требователен к
выбору блюд! Со своей стороны, она чувствует, что
ему не нравятся ее ночные дежурства, но не хочет
ничего менять. Он мог бы запретить ей работать,
но оба они знают, что денег в обрез. Он работает
преподавателем на полставки и получает немного.
Кроме того, он утверждает, что у него есть особые
расходы, не вдаваясь в подробности и не объясняя,
какие именно. Она догадывалась, что он тратит
деньги на женщин, но по этому поводу не слишком
расстраивалась. Возможно, это несколько охлаждало
его пыл.

Сегодня вечером и до конца недели ей предстояли
ночные дежурства. Она тайком радовалась про
себя, что выпадает свободный вечер. Поэтому нажарила
ему котлет с вареным картофелем и гороховым
пюре. И красным соусом. Она прекрасно знает, что
ее ждет, если соус собьется в комки. Этого, правда,
удалось избежать, но сейчас соус рисковал затвердеть,
потому что он опаздывал.

Она слышит, как он останавливается перед зеркалом.
Как он следит за своей внешностью! Хочет
хорошо выглядеть, казаться моложе. Он постоянно
воображает, что ловит на себе восхищенные
взгляды встречных женщин. Сейчас он изучает
свое изображение в зеркале, и это сигнал, предвещающий опасность. Возможно, это означает, что
ему где-то отказали, и именно ей придется ощутить
на себе последствия того, что у него что-то
не получилось. Его давно уже не волнует, что она
о нем думает. Он и допустить не может, что она
отважится на какой-то комментарий, вроде того,
что у него волосы поредели или появился животик.
Сам же он постоянно отпускает уничижительные
замечания по поводу ее одежды, макияжа, стрижки
или фигуры. Как будто эта беспощадная критика
помогает ему преодолеть мысли о разнице в возрасте
между ними. Вначале ей это даже нравилось —
она была так молода и неопытна, а он — взрослый
мужчина. Однако все очарование быстро пропало,
так как пропасть между ними становилась все
непреодолимее.

Порой она ощущала легкий запах духов, когда он
поздно возвращался домой, запах чужой женщины.
Но и это ее больше не возмущало, даже наоборот —
он оставит ее в покое, по крайней мере, на один или
два вечера. Однако постоянных упреков избежать
не удавалось. И побоев, когда ему казалось, что она
зашла слишком далеко, нарушила границы, установленные
им по его собственному усмотрению.
Как будто он наказывал ее за собственные промахи,
защищая свое чувство собственного достоинства и
свою безупречную мораль.

Вот он открывает дверь на кухню. Входит. Она
съеживается еще сильнее. Не для того, чтобы сделаться
невидимой для него, нет, ведь это невозможно. Скорее, чтобы сделаться невидимой для
самой себя. Стать пустой, бесчувственной точкой.

Одна эта мысль приносит облегчение.

Вот он подходит и становится у нее за спиной.

— Да неужели это моя маленькая женушка во-
зится у плиты?

Слишком громко, да и как-то преувеличенно
душевно. Она чувствует, что это скоро начнется.
Только не знает как и когда.

— Моя маленькая женушка…

Она еще больше съеживается.

Он обхватывает ее сзади руками. Она чувствует
прикосновение его носа к ямочке на затылке. Она
выше его почти на полголовы. Раньше его это возбуждало,
а теперь он ее за это ненавидит. А также
за то, что она коротко подстриглась, после того как
он в припадке бешенства начал выдергивать у нее
клочья волос.

Его рука нащупывает ее грудь. Ей это неприятно.
Она чувствует себя какой-то неуклюжей. Он
сжимает ее сильнее. У нее маленькие груди, и она
не пытается их подчеркнуть или увеличить. Еще
один повод для недовольства. Он издевался над
ее фигурой, часто в присутствии других людей,
называл ее гладильной доской, мальчишкой или,
что еще хуже, — Долли Партон.

— …готовит мое любимое блюдо…

Он щиплет ее, словно собирается вытянуть ее
грудь до желаемой величины. Ей больно, но она не
издает ни единого звука, только еще усерднее принимается
размешивать соус.

— …но даже не удосуживается обернуться и
одарить мужа маленьким поцелуем, когда он усталый
приходит с работы.

Она оборачивается, хотя хорошо знает, что за
этим последует. В последнее время стало много
хуже. Он бил ее прямо в лицо, не думая о ссадинах
и шрамах, которые заметят на работе — и пойдут
разговоры.

— Ты что, не понимаешь? Я же вижу, что ты
сожгла соус.

Она пытается исчезнуть, перестать существовать,
покинуть свое тело, чтобы он не добрался до
нее. Она стала очень изобретательной. Старается
отстраниться от всего, что он делает с ней. Даже боль
как-то отдаляется, и она становится равнодушной,
как будто обижают и бьют кого-то другого. Этот тип
бегства ускользает из-под его контроля. И еще ненависть,
которую он также не контролирует. Картины и
представления, возникающие у нее в голове, пока он
над ней издевается. Вот из этого ничто, в которое она
превратилась, возникнет когда-то новый человек, ее
собственное я, ангел мести, злой и могущественный,
непобедимое существо, которое поднимется и отомстит
за нее. И он получит по заслугам.

Единственное, что она осознает, лежа в кухне на
полу, всхлипывая от обиды и боли, вся липкая от
крови и пота, — страстное желание этого момента,
и постепенно, с каждым ударом и пинком, с каждым
оскорблением в ней растет уверенность, что этот
момент настанет. Ибо она уже начинает ощущать
свою силу. Она видит выход. Она так в этом уверена,
что даже улыбается, лежа на полу, вниз лицом,
измазанным в смеси слез и крови, текущей из носа и
рассеченной губы.

Именно он, а не она движется навстречу своей
гибели.

Эдна О’Брайен. Влюбленный Байрон

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Читатель этой интереснейшей книги получает возможность усомниться в справедливости известной фразы, вложенной А. Пушкиным в уста Моцарта: «Гений и злодейство — две вещи несовместные».

    Мы увидим несомненно гениального поэта, самоотверженного борца за свободу Италии и Греции — и самовлюбленного эгоиста, который растлевает юношей, соблазняет единокровную сестру, предается неудержимому распутству и пренебрегает собственной дочерью.

    И все это — один человек, великий английский поэт Джордж Гордон Байрон.

    Портреты, миниатюры, гравюры и рисунки той эпохи дополняют повествование и позволяют увидеть лица людей, причастных к жизни Байрона.

  • Перевод с английского Ксении Атаровой

Лорд Джордж Гордон Байрон, пяти футов и восьми
с половиной дюймов ростом, был обладателем
уродливой правой ноги, каштановых волос, запоминающейся бледности, алебастровых висков, жемчужных
зубов, серых глаз, обрамленных черными
ресницами, и неотразимого обаяния, которое равно
действовало на мужчин и на женщин. Все в нем
было парадоксально: свой в обществе — и белая ворона,
красавец и урод, человек серьезный и насмешник,
транжира и — временами — скряга, обладатель
острого ума и зловредный ребенок, веривший
в чудеса. Написанное им о Роберте Бёрнсе, вполне
подошло бы и для его собственной эпитафии:
«нежность и грубость, мягкость и суровость, сентиментальность
и похотливость, низкое и божественное
— все смешалось в этом вдохновленном свыше
куске глины».

Помимо прочего, Байрон был величайшим поэтом,
но, как он сам напоминает нам, поэзия — это
особый дар, принадлежащий человеку не в большей
степени, чем пифии, покинувшей свой треножник.
Байрон без своего треножника становится
Байроном-Человеком, который, по его собственному
утверждению, не способен существовать без того
или иного предмета любви. С ранних лет он был
обуреваем страстями, они порождали волнение, меланхолию,
предчувствие утраты, уготованной ему
судьбой в «земном раю». Он любил и мужчин, и
женщин; ему нужен был объект любви, кем бы он
ни оказался. Один взгляд на красивое лицо — и Байрон
был готов «строить иль сжигать новую Трою».

Слово «байронический» вплоть до наших дней
предполагает чрезмерность, дьявольские поступки
и бунтарство в отношении и короля, и черни.
Байрон более, чем какой-либо другой стихотворец,
воплощает для нас поэта-бунтаря, одаренного воображением
и презирающего законы Творца, чье
влияние не ведает национальных, религиозных и
географических границ; его очевидные недостатки
искупаются личным обаянием и в конечном счете
героизмом, который, благодаря трагическому финалу,
вознес его судьбу и образ от частного случая
до универсального символа, от индивидуального до
архетипического.

* * *

Обстоятельства его рождения нельзя назвать благоприятными.
В январе 1788 года в Лондоне стояли
трескучие морозы; костры и «морозные ярмарки» на
Темзе растянулись на недели. Суровая погода объяснялась
извержением вулкана в Исландии. Для разрешения
от бремени двадцатидвухлетнюю Кэтрин
Гордон в сопровождении повитухи, сиделки и врача
отправили в Лондон и поместили на Холлис-стрит
в арендованной комнате над магазином. Роды были
тяжелые. Ребенок родился в рубашке, что считалось
добрым знаком и сулило удачу; однако тут же все
всполошились — оказалось, что у младенца изуродована
ступня.

Отец, «Шальной Джек» Байрон, при родах не
присутствовал — вернись он в Англию, его тут же
посадили бы в долговую тюрьму. Мистер Хэнсон,
молодой поверенный, был выписан опекунами Кэтрин
из Абердина для поддержки матери, оказавшейся
одной в Лондоне без своего беглеца-мужа.
Ногу новорожденного притянули к лангетке; нижняя
часть икры была слабая и тонкая — физический
недостаток, который принес муки, насмешки и унижения
будущему молодому лорду, вынужденному по
советам шарлатанов и врачей-ортопедов в течение
многих лет приспосабливаться к ножным протезам,
бандажам и прочим хитроумным приспособлениям.
Выдвигались различные предположения о причине
уродства, включая недостаток кислорода в легких,
но Байрон, всегда готовый осудить свою мать, полагал,
что все дело в ее тщеславии: якобы во время беременности
она носила слишком тугой корсет.

Для Байрона хромая нога станет каиновой печатью,
символом оскопления и позорным клеймом,
отравляющим жизнь.

В ту зиму все мысли обоих родителей занимали
деньги, а вернее, их отсутствие. Шальной Джек
пишет своей сестре Фрэнсис Ли из Франции и жалуется
на крайнюю нужду, а потом добавляет, что
сыну его не суждено ходить: «это невозможно, ведь
у него изуродована нога». Кэтрин же нажимала на
поверенного своих опекунов в Эдинбурге, описывая
стесненные обстоятельства, в которых пребывала, и
добавляя, что двадцати гиней, которые они послали
на роды, недостаточно и что ей нужны еще сто.
Она также надеялась, что ее беспутный и беспечный
муж вновь вернется и отец, мать и дитя смогут
отправиться куда-нибудь в Уэллс или на север Англии,
где заживут скромно и где к ним вернется то
скоротечное счастье, которое они испытали во время
помолвки в Бате всего три года назад. Но эти надежды
не оправдались. Спустя два месяца она вновь
писала поверенному в Эдинбург, уже на грани отчаяния:
«Через две недели, считая с сегодняшнего дня,
я должна буду покинуть этот дом, так что мешкать
уже нельзя, и, если до этого срока деньги не придут,
я не знаю, что мне делать и что со мною станется».

Ребенка окрестили Джорджем Гордоном в честь
его деда по матери в церкви Марилебон, интерьер
которой послужил фоном для картины Хогарта
«Путь повесы». Знатные, но живущие в отдалении
шотландские родственники — герцог Гордон и полковник
Роберт Дафф из Феттерессо, — названные
крестными отцами, на церемонии, к сожалению, отсутствовали.
Кэтрин была потомком сэра Уильяма
Гордона и Анабеллы Стюарт, дочери короля Якова I. Феодальные бароны Гордоны из Гихта держали
в страхе и зависимости весь север Шотландии — рожали
внебрачных детей, насиловали и грабили. Некоторые
закончили жизнь на эшафоте, других убили,
кое-кто сам наложил на себя руки. Дед Кэтрин
бросился в ледяную реку Айтен прямо под стенами
своего замка в Гихте, а ее отца нашли в Батском
канале. Мать Кэтрин, как и две ее сестры, умерла
молодой, и она осталась единственной наследницей
состояния, приносившего тридцать тысяч фунтов
годового дохода и состоявшего из земельных наделов,
доли в правах на ловлю лосося, принадлежащих
Абердинскому банку, и ренты от угольных шахт.

В двадцать лет, как и многие девицы, ожидавшие
наследства, она отправилась в Бат в поисках
мужа. Красотой Кэтрин не блистала. Согласно Томасу
Муру, другу Байрона и его первому, доброжелательному
биографу, она была невысокая, тучная и
«ходила вразвалочку». Довольно скромные умственные
способности не могли уравновесить внешнюю
невзрачность. Кроме того, она отличалась повышенной
впечатлительностью, и, похоже, у нее было
определенное предчувствие, ибо годом раньше в
Шотландии во время представления пьесы «Фатальный
брак», когда знаменитая актриса миссис Сиддонс
воскликнула «О, мой Байрон, мой Байрон!»,
у Кэтрин началась такая истерика, что ее пришлось
вынести из ложи. В Бате она встретила «своего Байрона», Шального Джека, недавно овдовевшего и вконец
разорившегося. До нее он увивался за Амелией,
очаровательной супругой маркиза Кармартена, которая, бросив мужа, убежала с Джеком во Францию,
где ее состояние, как и здоровье, совершенно расстроилось
из-за его мотовства и распутства.

Ухаживание Шального Джека за Кэтрин вскоре
увенчалось успехом. Шотландские родственники,
зная ее пылкий нрав и, возможно, догадываясь, что
будущий муж — прохвост и пройдоха, пытались отговорить
Кэтрин от этого брака. Но Джек вскружил
ей голову, и она осталась непреклонной.

Они обвенчались и вернулись в замок Гихт, где
Джек стал жить на широкую ногу — лошади, гончие,
игра. Размах был таков, что его даже прославили
в балладе. Не прошло и года после женитьбы, как
во время скоротечной поездки в Лондон Джека арестовали
за долги и посадили в Тюрьму королевской
скамьи; единственным человеком в Лондоне, кто
смог Джека оттуда вызволить, оказался его портной.
Вскоре, подобно многим должникам, супруги бежали
во Францию: деньги закончились, замок и почти
все владения были проданы кузену Кэтрин лорду
Абердину; молодая жена потеряла связь с родственниками
и утратила их уважение из-за столь постыдного
падения на дно общества.

Байрон почти не видел отца, однако всю жизнь
оставался пленником ярких и дерзких подвигов своих
предков с отцовской стороны; они родились с оружием
в руках и в доспехах, хвастался он, и прошли
во главе своих воинов от Европы до долин Палестины.
Живой рассказ о кораблекрушении у побережья
Арракана, описанный одним из его предков, стал
источником вдохновения поэта, когда он сочинял
Четвертую песнь «Дон Жуана». В отношении семьи
своей матери Байрон был более нелицеприятен —
он даже утверждал, будто вся плохая кровь в его жилах
унаследована от этих выблядков Банко.

Как рассказывает Томас Мур, Байрон «столкнулся
с разочарованиями на самом пороге жизни»: мать —
взбалмошная и капризная, в смягчающем влиянии
сестры ему было отказано. Мур говорит, что мальчик
был лишен утешений, которые могли бы умерить
высокий накал его чувств и «освободить их от
бурных стремнин и водопадов». Однако те же самые
«стремнины и водопады» характеризуют и предков
Байрона как по мужской, так и по женской линии.

Байроны, упомянутые в «книге судного дня», это
де Бурэны Нормандские, вассалы Вильгельма Завоевателя,
получившие титул и земли в Ноттингемшире,
Дербишире и Ланкашире за доблесть в битвах на
суше и на море. В 1573 году Джон Байрон из колуика
купил за 810 фунтов у Генриха VIII Ньюстедское
аббатство в Ноттингемшире — дом, церковь, монастырь
на трех тысячах акров земли — и лет через
шесть был посвящен в рыцари Елизаветой I. Он переделал
Ньюстед с размахом, по своему вкусу, приспособив
его для светских нужд, даже разместил там
театральную труппу. Ко времени рождения Байрона
его двоюродный дедушка, известный по прозвищу
Злобный Лорд, жил в уединении в Ньюстеде, своем
фамильном гнезде. Когда-то человек буйный, он
под гнетом жизненных невзгод стал затворником.
Построив причудливый замок и каменные укрепления
на озере, по которому плавали игрушечные корабли,
он разыгрывал там морские баталии со своим
доверенным слугой Джо Марри, присвоив тому
звание второго по старшинству командира; о том же
Марри ходил слух, что он научил говорить с собой
живущих за камином сверчков.

В 1765 году в Лондоне, в таверне на Пэлл-Мэлл
состоялась встреча ноттингемширских сквайров и
знати, многие из которых были связаны родственными
узами. Злобный Лорд и его кузен Уильям Чаворт
затеяли спор о том, как лучше подвешивать
дичь; взаимное ожесточение зашло столь далеко, что
мужчины перешли в верхнюю комнату, где при свете
единственной свечи Злобный Лорд проткнул шпагой
живот своего оппонента. После недолгого заключения
в Тауэре за убийство он был помилован его друзьями
пэрами и освобожден после уплаты скромного
штрафа. Злобный Лорд возвратился в Ньюстед
и становился все более несносным; жена покинула
его. Он обрюхатил одну из служанок, которая называла
себя леди Бетти. Его сын и наследник Уильям
должен был жениться также на наследнице, но
вместо этого сбежал со своей двоюродной сестрой.
В отместку Злобный Лорд велел вырубить большую
дубовую рощу, а две тысячи оленей, обитавших в
его лесах, были зарезаны и проданы на мэнсфилдском
рынке за гроши. В последнем приступе мстительности
он заложил свои права на угольные шахты
в Рочдейле, лишив дохода всех будущих наследников.
И все же Байрон гордился благородством своего
происхождения, забывая добавить, что многие из
его родни были скотами и проходимцами, по временам
впадавшими в помешательство и, как выразился
Томас Мур, постоянно страдавшими от «вторжения
в их жизнь финансовых затруднений».

В августе, когда Шальной Джек не вернулся, чтобы
дополнить семейный портрет, кэтрин с маленьким
сыном отправилась в почтовой карете в Абердин,
где ей вновь пришлось снимать комнаты над
магазином. Ее муж появлялся время от времени
лишь для того, чтобы тянуть деньги из женщины,
чей доход теперь уменьшился до 150 фунтов в год.
Отвратительные скандалы, которые сопровождали
его появление и которые, как утверждает Байрон,
он помнил, не оставили у ребенка, по его собственному
выражению, «вкуса к семейной жизни».

В Абердине жизнь матери и ребенка была спартанской
и довольно неспокойной. Кэтрин, склонная
к крайностям, переходила от неуемной любви к
приступам гнева; сын, с его необузданным нравом
платил ей той же монетой. Соседи рассказывали,
что миссис Байрон нередко бранила сына, называла
его «хромуша», а через пять минут утешала поцелуями.
Он со своей стороны развлекался тем, что
во время церковной службы втыкал булавки в пухлые
руки матери. Он не желал подчиняться. В шотландском
пледе сине-зеленых тонов — цвета Гордонов
— Байрон разъезжал на пони с хлыстом в
руках и, если кто-то смеялся над его хромотой, пускал
хлыст в ход и приговаривал: «Не смей так говорить!»

Шальной Джек писал из Франции сестре, которая
была и его любовницей, умоляя ее «приехать
ради Христа», так как у него нет ни крова, ни прислуги,
а питаться приходится объедками. В августе
1791 года в Валансьене он умер от чахотки, продиктовав
двум нотариусам завещание, в котором оставлял
своего трехлетнего сына ответственным за его
долги и расходы на похороны. Кэтрин ухитрилась
их оплатить, заняв более тысячи фунтов под наследство,
которое должна была получить после смерти
своей бабки. Когда она узнала о смерти мужа, ее
вопли были слышны по всей Брод-стрит: глубина
ее скорби «граничила с помрачением рассудка». В
довольно напыщенном письме, адресованном золовке,
к которой она обращалась «моя дорогая сударыня», Ктрин, описав свою безмерную печаль,
попросила прядь волос покойного мужа в память о
том времени, когда она и ее «милый Джонни» любили
друг друга.

В пять с половиной лет Байрон стал настолько неуправляем,
что Кэтрин отдала его в школу в надежде,
что там мальчика приучат к паслушанию. Отчуждение
в семье, скандалы, обращение «хромое отродье»
в устах матери, частые наказания — все это оставило
столь глубокий след в его памяти, что много лет
спустя в драме Байрона «Преображенный урод» мать
называет сына, горбуна Арнольда, демоном и ночным
кошмаром, когда тот молит ее не убивать свое
дитя из ненависти к его отталкивающей внешности.

Благодаря своему наставнику мистеру Бауэрсу
Байрон страстно полюбил историю, особенно историю
Древнего Рима; он упивался описаниями битв и
кораблекрушений, которые потом мысленно разыгрывал
с собственным участием. В шесть лет он переводил
Горация; величественные и мрачные описания
смерти, приходящей без разбора во дворцы и хижины,
возбуждали его испуганное воображение. Ему не
исполнилось и восьми, когда он прочел все книги
Ветхого Завета и нашел, что Новый Завет не сравнится
с ним в выразительности и богатстве описаний.
Когда Байрона зачислили в школу, он подсчитал,
что уже прочел четыре тысячи романов, хотя,
возможно, тут нам следует сделать скидку на мальчишеское
преувеличение. Его любимцами были Сервантес,
Смоллетт и Вальтер Скотт. Но самой сильной
привязанностью Байрона оставалась история; «История
Турции» Ноллеса заронила в нем страстное желание
еще в юности посетить Левант и определила
экзотический фон многих его восточных поэм.

В восьмилетнем возрасте в школе танцев его сразили
прелести Мэри Дафф, и, еще не умея найти
этому название, он ощутил приступы радости и смятение,
сопутствующие влюбленности. Мэри была
одним из тех хрупких, словно сотканных из цветов
радуги созданий с классически правильными чертами
лица, которые и в дальнейшем всегда пленяли
Байрона. Ее сменила Маргарет Паркер, дальняя
родственница, в которую он тоже был безумно влюблен.
Вновь и вновь искал он эту душу-близнеца в
своих кровных родственниках, стремясь ощутить ту
страсть, которая погрузила бы его в «трепетное смятение».

Олег Ермаков. Арифметика войны

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Прозаик Олег Ермаков родился в 1961 году в Смоленске, учился в пединституте, работал лесником Баргузинского, Алтайского и Байкальского заповедников, корреспондентом; в 1981–1983 годах проходил срочную службу в Афганистане.

    «Афганские рассказы», опубликованные в журнале «Знамя», принесли Ермакову известность. Романы «Знак зверя» и «Холст» входили в шорт-листы «Русского Букера», рассказ «Легкий поток» удостоен премии им. Юрия Казакова.

Привезти дочке флейту я решил, когда в полку сломался движок помпы, гнавшей из степных недр ледяную воду.

Мы отправились в соседний кишлак на водовозке, встали с ведрами цепочкой у грота подземной реки. Старцы наблюдали за нами, тут же крутились бачата. Вода была холодной, хотя и стоял зной. Но река бежала под землей от самых гор, питаемая родниками и ледниками. Воды в ней было много, темной, шепчущей в гроте и чистой тихой на свету. В кишлаке слышны были людские голоса, где-то кудахтала курица. Мы переговаривались, пошучивали, передавая друг другу ведра, мол, живой водопровод, так и будем до дембеля качать. И качаться.

Тут вдруг бачата закричали, толкая друг друга, и почти сразу же раздались визгливые звуки. Под шелковицей рядом со старцами коротко стриженный, юркий, черноглазый мальчишка старательно раздувал щеки, играя на длинной флейте. Мотив был довольно затейлив и диковат для нашего слуха. Ребята морщились, качали головами. Но музыкант играл самозабвенно, не обращая ни на кого внимания, он и вообще вряд ли кого-то видел, как это обычно у музыкантов. «Да ладно… пупок надрывать, уймись, бача!» Но тот продолжал наяривать, его музыка была похожа на разлетающиеся искры или на стремительные росчерки горящей головешки в темноте. Хотя желтел и голубел вечный летний афганский день.

Когда цистерна была наполнена, мы пошли в тень шелковицы курить. Старики прикладывали к морщинистым лбам смуглые руки, разглядывая нас вблизи. Даже и в густой тени шелковицы свет был ярок. Афганское солнце напитывает каждую молекулу воздуха. Кто-то предложил старикам сигарет, наших обычных, без фильтра, трое взяли, но закурил один. Оборванный босой шкет в шерстяной безрукавке на голое тело, сверкая глазенками, смело потребовал бакшиш. «Мал еще», — сказали ему. Он отскочил в сторону и начал строить рожи. Флейтист замолчал. Смотрел, улыбался. Я попросил у него флейту. Но он отрицательно покачал головой. Я не буду играть, объяснил я, только рассмотрю. Лук, фамиди? Он отвел руку с флейтой. Понимал, но не показывал.

Подошла вторая водовозка, шофер, хлопнул дверцей, забрался на бочку и открыл люки. Мы снова организовались, как говорил прапорщик, и зазвенели пустыми ведрами. Пошла вода по цепочке. Было жалко ее проливать, вкусную, не хлорированную, как в полку. А флейтист снова завелся. Кажется, он издевался. Женька Турыгин уже начал выходить из себя. «Припечатать разок, чтоб схавал дудку». — «Не схавал, а ску-у-шал», — тут же поправили его. Засмеялись. Это было наше фольклорное. Прапорщик Мырзя, молдаванин, очень не любил, когда коверкали великий и могучий русский язык и всегда всех поправлял. Он уже кушал виноград и водочку в Кишиневе, недавно уволился. «Да, ладно, пусть поприкалывается».

На втором перекуре я спросил у Шурика чеков. Деньги мы носили с собой, это понятно. Выгоревшие белые брови поползли на узком кофейном личике, синие глаза округлились. «Зачем, Ермак?» Кишлак был мал, беден, здесь даже не было дукана. «Надо». Получив чеки и прибавив свои, я протянул их музыканту. Ребята заржали. «Чего, Ермак, песню заказываешь?» — «Правильно, чтоб молчал». — «Давай Антонова!» — «Миллион алых роз!». Антонов у нас был культовым исполнителем. Песня «Крыша дома твоего» — не только звучала из открытых окон офицерских модулей, но и крутилась у каждого в голове. Разбуди любого беспросветной глухой липкой ночью и, как пароль, напой начало любого куплета — тут же услышишь ответ: то грусть не значит ничего, когда ты знаешь, что под солнцем… ла-ла-ла-ла.

Бача возвел на меня черные глаза. Я показал ему — не все сразу — чеки Внешпосылторга, они были в ходу у дуканщиков. Чеки, сказал я. Флейтист молчал, смотрел внимательно на меня. Продай, сказал я. Я добавил пару бумажек. Друзья флейтиста, толкая другу друга, окружили нас. Глаза их сверкали и горели. Они что-то выкрикивали флейтисту. Но тот, казалось, никого не слышал. Я прибавил еще пару бумажек. Это была хорошая сумма, получка солдата за месяц. Бачата уже орали что-то хором. И я еще приложил чеков. Мальчишка покачал головой. Больше у меня не было денег. Да и дело не в них, уже понял я.

«Ермак, вон наши флейты!» Ребята показывали на минные поля, за которыми торчали дула наших гаубиц. «Перегрелся?.. Будешь нас мучить?» Ну и все в таком духе. Я отвечал, что хочу привезти флейту дочке, пусть играет. «Ага, гляди, сразу и заиграет!». Дочке было полгода, когда я уходил в армию. Сейчас уже исполнилось полтора. Вернусь, и ей будет уже два с половиной. Мне казалось, что это много. Там у нас у всех было другое летосчисление. День как месяц. Или два.

Не получилось. Старцы задумчиво смотрели на меня. Бачата галдели, ребята смеялись.

Водокачку наладили, мы перестали ездить в кишлак. Но мысль о флейте не оставляла меня, и я надеялся, что где-нибудь найду флейту. Это будет лучший подарок, и дочери, и мне.

Вскоре мне довелось сопровождать наших офицеров в Газни, они собирались пройтись по дуканам, затариться шмотками, тоже готовились к возвращению. Я быстро зашагал вдоль лавок, высматривая любые музыкальные инструменты. Ничего подобного, только горы специй, фруктов, штабеля ткани, железная и фарфоровая посуда, магнитофоны, знаменитые газнийские пустины — дубленки. Увидел торговца в высоком цветастом тюрбане — явно индийца — и принялся объяснить ему, что ищу, но тот не понял. Или не захотел понять.

«Ермак, на броню!», — велели офицеры, и мы попылили назад.

Слушай, сказал мне Шурик, а ты обратись к трактористам, может, они выманят у того пацана инструмент или купят.

В полку на грейдере работали два брата, Абдрупт и Абдуламид, ровняли нам дороги. Мы бы и сами могли, но тут была политика взаимовыгодного сотрудничества. Хотя выгодно это было только двум братьям, как положено, смуглым, широколицым, черноусым. У одного были усы. Вообще они были друг на друга совершенно не похожи, наверное, от разных матерей, возможно, их отец был женат на двух. У одного брата лицо было широкое, нос слегка приплюснут, глаза раскосые, явный узбек. А у другого лицо узкое, лобастое, крупные глаза, — таджик.

А это идея, ответил я.

И так и поступил. Перехватив братьев на дороге между КПП и полковым городком, объяснил, что именно мне нужно. Они внимательно слушали, кивали. Я показал фотографию дочки, и они окончательно все уяснили, похлопали меня по спине, одобряя мое решение привезти ей флейту, самый дух и звук их родины, Востока, этого неба над нами, — я показал на небо, и этой степи, — я широким жестом обвел степь. Хуб! Хуб! (Хорошо!) Мы поняли друг друга. Я отдал им чеки. И стал ждать.

Так называемый базарный день там — пятница, то есть выходной, деревенские отправляются на автобусе в город. Мы видим с позиций, как этот желто-красный автобус пылит от кишлака к кишлаку, идет под прицелом гаубиц (на самом деле нацелены они совсем на другие объекты, на далекий, не видимый отсюда кишлак, где обосновался отряд самообороны, и если ночью оттуда взлетят три красные ракеты, гаубицы ударят по пристрелянным точкам на подступах к домам), обычно и сверху сидят пассажиры, транспорт здесь ходит редко, бензин дорог, а вот именно в этой степи, в сельской глубинке автобус вообще появляется раз в неделю, а то и в две, и местные перемещаются пешком, на велосипедах, ишаках, даже на мотоциклах не ездят. Впрочем, и небезопасно разъезжать. Обычно велосипедистов или тех, кто, как Санчо Панчо, трусит на осле, патрулирующие степь вертолеты не замечают, а вот мотоциклисту могут снести шасси голову, рыщут вертолетчики низко.

И в следующую пятницу автобус покатил в город, окутываясь пылью, качаясь на ухабах. Мне расцветка этого автобуса напомнила смоленский трамвай. Мгновенная картинка вспыхнула в мозгу, как всплеск искр из-под трамвайной дуги: улица Большая Советская, крутой спуск с холма к Днепру, старые стены, Дом Книги с белыми украшениями на крыше в виде ваз, вырастающий справа собор, и вот мост, синяя вода, чайки, — и снова пыль над выжженной степью, заскорузлая хэбэшка воняет потом, соляркой, надо стирать, и портянки в огненных кирзачах сырые.

Но мне сапоги нравились больше, удобнее, чем ботинки, пыль не набивается, да уже и разношенные по ноге. А ботинки я обменял у трактористов, Абдрупта и Абдуламида, на две пачки пакистанских сигарет, когда машину с табаком сожгли в колонне на полдороге из Кабула. Братья обмену очень обрадовались. Крепкие новые кожаные башмаки, которые можно носить двадцать лет, ну, или десять. А сигареты в два дня скуришь. Мне обычно пачки на день не хватало даже наших махорочных. А эти с фильтром. Да и как не поделиться с Шуриком. А там и остальные налетели. Хотя мы и решили растягивать, курить одну на двоих, все быстро закончилось. И мы отыскивали старые окурки, пока не подвезли курево.

В понедельник я перехватил их на дороге в полк.

Братья рады были меня видеть, я их тоже, но… где же флейта?

Оказалось, что они не смогли в эту пятницу попасть в Газни. Теперь только в следующую, хуб? Хуб. Мы ударили по рукам.

Наступила следующая пятница.

Это легко отстучать на клавишах. На самом деле неделя тянулась примерно месяц. Я же предупреждал об искажении времени.

И еще два дня.

Но в понедельник я не смог с братьями встретиться, во вторник тоже. И только в четверг мы увиделись. Они улыбались, приветствуя меня. И я улыбался. Пока не понял, что флейту они не купили. Не смогли. Как я ни старался удержать улыбку, — она сошла. Опять не смогли? Да, потому что торговец, дуканщик, он бурубахай, чих-чих, давай-давай, Пакистон, фамиди? Пакистан? А, а, Пакистон, давай-давай. Уехал за товаром в Пакистан?.. Так что там, в целом городе только один дуканщик и может продать флейту? Что за херня… А у других? Нет, только у него. Как я понял. Хотя это было смешно, странно. Одна флейта на уездный город Газни. Но я вспомнил, как сам бегал по дуканам. Да и что мне оставалось делать? Только верить им на слово… на слова руссо-фарси-инглиш-наречия и жесты: кивки, взмахи рук, щелканье пальцев. И, если я правильно переводил, они, Абдрупт и Абдуламид, заказали этому торговцу индийскую флейту. Индийскую? А, а, Хиндустани. Фамиди? Фамиди. Понял. Хуб? Хуб… если, конечно, вы не водите меня за нос… Но воображение уже разыгрывалось. Караван пошел в Пакистан, через горы и пески. И где-то там газнийский торговец приобретет флейту для моей дочки. Индийскую. Звучало убедительно, то есть красиво, а, значит, убедительно.

Торговец отсутствовал примерно месяц. Ну, а по моему летосчислению: два. И что же? Я спросил у братьев прямо, вернулся дуканщик Акбар (я уже знал его имя)? Они ответили: да. Ну, и привез он товар? Да. А флейту? Ууу, дуст (друг), нет. Почему? Ууу, фамиди (понимаешь)… и далее неразборчивая вязь слов о каких-то трудностях и превратностях торговых путей и, наверное, путей Аллаха. Нет, это уже было не хуб, а хароб (плохо), очень хароб.

Я потребовал вернуть деньги.

Братья переглянулись. И я подумал, что они сейчас свернут мне шею. Ручищи у них был огромные, особенно у Абдрупта. Или Абдуламида?

Ууу, дуст… рафик (товарищ)… Они принялись терпеливо растолковывать мне, что денег у них нет, зачем брать деньги сюда? Фамиди? Действительно, кормили их в столовой бесплатно. Ну, понял, фамиди. Так принесите завтра. Э, рафик, сказали они, зачем так? а? Они принесут обещанное. После пятницы. Фамиди? Хуб? Хуб?..

Ну, хуб… Последний раз.

Напряжение разрядилось, снова все улыбались. Закурили.

Прошла одна пятница, вторая… Я снова не мог перехватить трактористов, мы выходили на неделю в направлении Гардеза, уже лежал снег.

На одной из стоянок в голой степи, я взял свой котелок, заварку, кружку, полдоски от снарядного ящика и ушел в ближайший овражек, уселся на склоне, покрытом галькой, бесснежном, на солнцепеке, нащепал штыкножом лучин, подложил под котелок камни, сломал куст верблюжьей колючки и зажег костерок. Автомат лежал рядом. Убрать его — и ты где-то на Ольхоне, там тоже степь, посреди синих байкальских вод. На заповедном берегу в одно апрельское утро началась еще тайная жизнь нашей дочери.

Тут синело сверху. И все было по-другому. Самый воздух не тот.

Я заварил погуще трофейного чая, скрученные листья развернулись, наполнили котелок. И я вкусил его горечи. Закурил сигарету.

Воздух не тот, небо другое. Все дело в истории. Здесь она раньше началась. И звук этого неба — протяжное пение длинных труб. Оно прозвучало в эти минуты, я даже оглянулся на бронированный лагерь посреди степи, — слышали там? Никто, конечно, ничего не слышал.

Вдалеке белели горы…

Очень высокие, это стало ясно на следующий день, когда мы к ним подступили вплотную, навели гаубицы. Но за всю неделю батарея так и не сделала ни одного залпа. Поколесили по степи, прошли вдоль гор, постояли на подступах к большому кишлаку и вернулись. Не всегда удавалось перехватить духов в неоглядных степных далях, тем более в горах.

Стивен Кинг. Под куполом

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Новая история о маленьком городке, который настигла БОЛЬШАЯ БЕДА.

    Однажды его, вместе со всеми обитателями, накрыло таинственным невидимым куполом, не позволяющим ни покинуть город, ни попасть туда извне.

    Что теперь будет в городке?

    Что произойдет с его жителями?

    Ведь когда над человеком не довлеет ни закон, ни страх наказания, — слишком тонкая грань отделяет его от превращения в жестокого зверя.

    Кто переступит эту грань, а кто — нет?

  • Купить книгу на Озоне

1.

С высоты двух тысяч футов, на которой проходил учебный
полет Клодетт Сандерс, городок Честерс-Милл, поблескивая в утреннем солнышке, казался некоей вещицей, только что
смастеренной и поставленной на землю. Автомобили катили по
Главной улице, подмигивая солнечными зайчиками. Острый
шпиль церкви Конго, казалось, пронзал безоблачное небо. Солнечная дорожка бежала по поверхности реки Престил-Стрим,
когда «Сенека-V» пролетал над ней: и самолет, и вода пересекали город по одной диагонали.

— Чак, кажется, я вижу двух мальчишек около моста Мира!
Они ловят рыбу! — Клодетт от переполнявшей ее радости рассмеялась. Возможность учиться пилотированию она получила
благодаря своему мужу, первому члену городского управления.
И пусть Энди считал, что Бог дал бы человеку крылья, если б
хотел, иной раз он прислушивался к мнению других, и в конце
концов Клодетт удалось добиться своего. Она с самого первого
занятия наслаждалась полетом. Но сегодня наслаждение переросло в восторг. Впервые Клодетт действительно поняла, почему летать — прекрасно. Почему летать — круто!

Чак Томпсон, ее инструктор, мягко коснулся ручки управления, указал на приборную панель:

— Я в этом уверен, но держи самолет ровнее, Клоди, идет?

— Извини, извини.

— Ничего страшного.

Он уже много лет учил людей летать, и ему нравились такие
ученики, как Клодетт, постоянно стремящиеся узнать что-нибудь новенькое. Очень скоро ее увлечение могло обойтись Энди
Сандерсу в приличную сумму: Клодетт влюбилась в «сенеку» и
уже высказала желание приобрести точно такой же самолет,
только новый. Подобная покупка тянула на миллион долларов.
Пожалуй, не стоило считать Клодетт Сандерс совсем уж избалованной, но она, бесспорно, отдавала предпочтение дорогим
вещам. Впрочем, счастливчику Энди, похоже, не составляло
труда удовлетворять ее капризы.

Чак также любил такие дни: неограниченная видимость,
полное отсутствие ветра, идеальные условия для обучения. Тут
«сенека» стал чуть покачиваться, словно Клодетт чрезмерно реагировала на любое отклонение от курса.

— Ты отвлекаешься, не надо. Выходи на курс один-два дцать.
Полетим вдоль Сто девятнадцатого шоссе. И спустись до девятисот футов.

Она выполнила указанный маневр, и «сенека» практически
перестал покачиваться. Чак расслабился.

Они пролетели над «Салоном подержанных автомобилей
Джима Ренни», а потом город остался позади. С обеих сторон
шоссе тянулись поля, листва деревьев пылала под яркими лучами солнца. Крестообразная тень «сенеки» скользила по асфальту, одно темное крыло на мгновение накрыло человека с
рюкзаком на спине, шагающего по обочине. Мужчина-муравей
поднял голову, помахал рукой. Чак ответил тем же, пусть и знал,
что снизу его не увидишь.

— Обалденно прекрасный день! — воскликнула Клоди.

Чак рассмеялся.

Жить им оставалось сорок секунд.

2

Лесной сурок неуклюже ковылял по обочине шоссе номер
119, направляясь в сторону Честерс-Милла. От города его отделяли еще полторы мили, «Салон подержанных автомобилей
Джима Ренни» подмигивал солнечными зайчиками в том месте, где дорога уходила влево. Сурок планировал (насколько сурки могли что-либо планировать) свернуть в лес задолго до того,
как поравнялся бы с салоном, но пока обочина его вполне устраивала. Он ушел от норы гораздо дальше, чем собирался, но
солнце приятно согревало спину, а в нос били бодрящие запахи, вызывая заманчивые образы в его мозгу.

Сурок остановился и на несколько секунд поднялся на задние лапки. Зрение с годами, конечно, ухудшилось, но он все
равно сумел разглядеть человека, который шагал навстречу по
противоположной обочине.

Сурок решил, что стоит пройти чуть дальше. Люди иной раз
оставляли за собой вкусную еду.

Он прожил на свете немало лет и изрядно растолстел. За
свою жизнь сурок излазил множество баков с пищевыми отходами, а дорогу к свалке Честерс-Милла знал так же хорошо, как
все три тоннеля в собственной норе: на мусорке всегда удавалось чем-нибудь поживиться. Он вразвалочку двинулся дальше
походкой всем довольного старичка, наблюдая за человеком,
приближающимся к нему по другой обочине.

Человек остановился. Сурок осознал, что его засекли. Справа и чуть впереди лежала береза. Сурок решил, что спрячется
под ней, дождется, пока человек уйдет, а потом обследует обочину на другой стороне дороги в поисках…

Сурок успел подумать о возможной находке и сделать еще три
шага вразвалочку, хотя его уже разрезало пополам. Потом он упал
на бок. Хлынула кровь, внутренности вывалились в дорожную
пыль; задние лапки дважды быстро дернулись, потом застыли.
Последняя мысль, которая приходит перед тем, как нас накрывает темнота, у сурков та же, что и у людей: Что произошло?

3

На всех дисках приборной панели стрелки свалились на ноль.

— Какого черта?! — Клоди Сандерс повернулась к Чаку. Ее
глаза широко раскрылись, в них читалось недоумение — но не
паника. Паника появиться просто не успела.

Чак хотел было взглянуть на приборную панель, но тут увидел, как сплющивается нос «сенеки». Потом увидел, как отваливаются пропеллеры.

А больше увидеть ничего не успел. Потому что времени не
осталось. Самолет взорвался над шоссе номер 119 и, пылая,
обрушился на землю. Вместе с его осколками падали и куски
человеческих тел. Дымящаяся рука Клодетт с глухим стуком
приземлилась рядом с аккуратно располовиненным лесным
сурком.

Происходило это двадцать первого октября.

Тони Парсонс. Stories, или Истории, которые мы можем рассказать

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Безумная атмосфера рок-движения середины 70-х насквозь пронизывает этот роман. Даже его название («Stories We Could Tell») в точности повторяет название хита Тома Петти, звезды рок-музыки того времени. Истории, которые рассказывает нам автор, продолжаются всего один день, 16 августа 1977 года. Но для трех героев романа, работающих в музыкальном журнале, это не просто день. В этот день умер Элвис Пресли, король рок-н-ролла. Для одних это означает конец эпохи, лозунгом которой было знаменитое «Секс, наркотики, рок-н-ролл». Для других это всего лишь этап быстротечной и изменчивой жизни, один из многих…
  • Перевод с английского Анастасия Маркелова
  • Купить книгу на Озоне

Его остановили на пункте таможенного досмотра
в аэропорту. Еще бы! Один только внешний вид Терри наводил на подозрения.
Бледный цвет лица после многих бессонных ночей
и бог знает чего еще, купленный в магазине «Оксфам»
пиджак, футболка с логотипом американского клуба
«СиБиДжиБи», джинсы «Ливайс» — Терри не стирал
их с того самого дня, как купил и залез в них в ванну
(его мать тогда кричала, что он сляжет, а отец — что
он чертов псих), и ботинки «Доктор Мартенс». А венцом всего были его короткие, иглами торчащие волосы. Терри выкрасил их в черный цвет — и плохо, надо
признать,— какой-то краской под названием «Глубокая ночь», которую обнаружил на нижней полке стеллажа в женском отделе магазина «Бутс».

— Задержитесь, сэр.

«Сэр» прозвучало как укол, как язвительная шутка. Разве такого, как Терри, можно было назвать «сэром» на полном серьезе? Двое таможенников. Одному
на вид около тридцати. Бачки и интересная стрижка — длинные волосы сзади и заметно короче спереди
и по бокам — придавали ему сходство с каким-нибудь
футболистом с Кингз-роуд, который изо всех сил старается угнаться за модой. Второй — вообще древний —
может быть, даже старше отца Терри, но без свойственного последнему огонька в глазах.

— Далеко ездили, сэр? — поинтересовался старикашка, встав по стойке «смирно».

За плечами — долгие годы в униформе.

— В Берлин.

Тот, что помоложе,— обросший, как какой-нибудь
персонаж из романа Диккенса,— уже вовсю рылся в
дорожной сумке Терри. Он извлек из ее недр футболку с надписью «Боже, храни королеву», серебристый
диктофон, запасную упаковку батареек, микрофон
и пару трусов.

Как часто говорила мама Терри: никогда не знаешь, когда прижмут.

— В Берлин? Там должно быть просто чудесно в
это время года,— воскликнули бачки, а старый солдат
захихикал.

Очень остроумно. Бивис и Батхед из Третьего терминала.

Солдафон раскрыл толстый синий паспорт Терри
на странице с фотографией и как следует вгляделся.
Бледный черноволосый юноша, стоящий перед ним,
имел мало общего с физиономией на снимке. Это был
снимок из прошлого Терри — прошлого, в котором он был счастливым обладателем волос мышиного цвета и мешковатой одежды, жил дома с мамой и папой,
работал на заводе по производству джина и видел сны
наяву. Тогда он только и мечтал о другой жизни.
Именно на этом снимке была запечатлена его нее
удавшаяся стрижка перьями. Терри стремился выглядеть как Род Стюарт, а в итоге стал больше похож на
Дэйва Хилла — гитариста из группы «Слэйд». Он даже
был слегка загорелым. В тот период Терри еще только собирался начать жить. Когда солдафон захлопнул
паспорт, у юноши горели щеки.

Бачки пробирались в самую глубь его сумки, и Терри невольно передернуло. Там лежали вещи, которые
для него очень много значили. Вот экземпляр «Газеты» двухнедельной давности. На ее обложке красовался Джо Страммер, напоминающий блистательного и обреченного Лоренса Харви из кинофильма
«Путь в высшее общество». Таможенник развернул
«Газету» и с полным безразличием пробежал глазами по разделу новостей и заголовкам, которые явно
ни о чем ему не говорили.

«Костелло этого года». «Инциденты с „Талкинг
хид“». «Распад Бахмана и Тернера». «Мадди Уотерс —
снова тверд». «Фэнни разогреет „Ридинг“?»
Таможенник быстро пролистал «Газету», даже не
взглянув на заглавную статью на развороте, автором
которой был сам Скип Джонс — величайший музыкальный критик на всем земном шаре, но задержав
внимание — будто в этом была фишка! — на разделе
объявлений.

— «Шедевры от Грязного Дика — собери коллекцию«,— вслух прочитал человек с бакенбардами, искривив лицо в гримасе.— Ну и гадость, иначе не скажешь.

Он отшвырнул «Газету» в сторону и снова полез
в сумку. На этот раз он извлек из нее весьма потрепанный экземпляр книги Тома Вулфа «Конфетнор-аскрашенная, апельсинно-лепестковая, обтекаемая малютка», в которой были подчеркнуты целые абзацы. За
книгой последовали незаменимые кассеты с записью
недавнего интервью с легендарным Дэгом Вудом —
единственным человеком, которого со свистом прогнали со сцены в Вудстоке.

С бесценными кассетами обращались так, словно это были какиеенибудь безделушки, которые в рекламных целях раздают при покупке бензина. И Терри захотелось посоветовать этим выродкам заняться
чем-нибудь действительно полезным. Например, пойти поймать Карлоса Шакала.

Но если я так скажу, мне наверняка придется пройти полную процедуру личного досмотра, подумал Терри, вовремя прикусил язык и напрягся. Интересно,
сколько еще будет ждать моя девушка?

— Какова была цель вашей поездки, сэр? — спросил старый солдафон.

— Я журналист.

Девять месяцев работы — а ему все еще доставляло невыразимое удовольствие произносить эти слова.
Терри все еще испытывал эйфорию всякий раз, когда
видел свое имя в начале статьи, особенно если рядом
с именем красовалась фотография размером с почтовую марку. Казалось бы, мелочи, но они служили неоспоримым доказательством: Терри становился тем, кем хотел быть всегда. И теперь его уже не остановишь.

— Журналист? — переспросил таможенник с тенью подозрительности в голосе. Будто настоящий
журналист обязан ходить в костюме и галстуке, носить с собой дипломат, быть в преклонном возрасте
или что-нибудь вроде того!

— Ну и о чем же вы пишете?

Терри улыбнулся.

Заканчивался еще один летний день 1977 года, и
что-то особенное чувствовалось повсюду. Это что-то
витало в воздухе, обитало в клубах, доносилось из каждого радиоприемника. Все вдруг снова стало хорошо,
как и десять лет назад, в шестидесятые, когда Терри
был еще ребенком, а его родители считали «Битлов»
милыми ребятками.

О чем он писал? Он писал о том, как все меняется.
Все, начиная с причесок и заканчивая штанами, а так
же то, что в этом промежутке.

О чем он писал?

Да, это хороший вопрос!

Терри вспомнил фразу, которую недавно услышал
от Рэя Дэвиса. Музыкант признался, что готов зарыдать всякий раз, когда знакомится с чьей-нибудь коллекцией записей. Это ведь так трогательно — видеть
разложенные перед тобой пластинки, такие беззащитные, распростертые и с годами вытесняемые другими. А все потому, что среди поцарапанного винила
и помятых конвертов заключены все надежды и мечтания чьей-то личной вселенной — все то, чего хочет,
в чем нуждается и по чему тоскует молодое сердце.

— Я пишу о музыке.
Мисти ждала его на выходе.

Он увидел ее прежде, чем она его. Ему нравилось,
когда получалось именно так. Это были одни из самых приятных мгновений в жизни Терри — увидеть
ее прежде, чем она увидит его.

Мисти. Милая Мисти с ее золотисто-медовыми волосами и кошачьим личиком. Высокая стройная девушка в простом белом платьице и тяжелых байкерских ботинках.

Девушки стали все чаще сочетать в своем наряде
что-то неоспоримо женственное: мини-юбки, колготки в сеточку, высокие каблуки или белые платьица
с чем-то откровенно мужским: шипованными ошейниками, грубыми браслетами на запястье или ботинками,— совсем как Мисти. Они словно подчеркивают
свою половую принадлежность, подумал Терри, требуя, чтобы вы признались, на что смотрите, и молча
спрашивая, что вы собираетесь делать дальше. Это
было нечто новенькое.

У Мисти на плече висела сумка с камерой. А на
одном из ремешков болталась — нет, не пластмассовая фигурка какого-нибудь божка, участника группы «Фонз» или Хан Соло, как можно было бы ожидать,— а пара наручников, розовых игрушечных на
ручников из меха норки. Сразу и не скажешь, где они
куплены — в магазине игрушек или в секс-шопе.
Мисти с розовыми наручниками из норки. При виде нее Терри вздохнул.

Она была похожа на девушку из романа. О, извините, женщину! Еще одно нововведение — теперь нельзя
было говорить «девушка», нужно было всех называть женщинами, даже если они все еще — с формальной
точки зрения — являлись девушками. Мисти однажды попыталась объяснить ему почему — это было
как-то связано с тем, что она называла «удушающей
тиранией мужчин».

Смешно, подумал Терри.

Да, она напоминала пташку — женщину — из романа Томаса Гарди, который читали в школе, как раз
в том году, когда Терри отчислили и он пошел работать на завод. «Вдали от безумной толпы». Мисти была похожа на героиню романа — внешне женственная
и нежная, но с твердым характером, о чем с виду и не
подумаешь. Батшеба Эвердин. Да, такой была Мисти. Батшеба с парой розовых игрушечных наручников.
Она пока еще не замечала Терри, и при виде пары
серьезных глаз, внимательно всматривающихся в тол
пу, его сердце сжалось. А когда наконец их взгляды
встретились, Мисти стала подпрыгивать от радости.
Она была рада видеть его после такой долгой разлуки.
Больше недели друг без друга!

Мисти нырнула под табличку с надписью «ВХОД
СТРОГО ВОСПРЕЩЕН» и подбежала к Терри. Ее
вообще мало заботили подобные ограничения — она
шла по миру как человек, имеющий полное право быть
где угодно и когда угодно. Женщина из романа, девушка из песни.

— Смотри, Тел!

В руках она держала последний выпуск «Газеты» —
почта недельной давности. Краска отчего-то была еще
сырой, кончики ее пальцев — черными, а на первой
странице красовался худощавый и мрачный платиновый блондин в тренче. Он позировал у высокой стены, на которой было написано: «Achtung! Sie verlassen
jetzt West Berlin».

Его статья о Дэге Вуде. Терри написал ее в берлинской гостинице на мешке для грязного белья и продиктовал по телефону.

— И какой он? — спросила Мисти, и Терри рассмеялся. Обычно этот вопрос приводил его в бешенство.
Вы пишете о ком-то статью в три тысячи слов, а
затем все начинают приставать к вам с вопросами: «Ну
и какой же он?» Какой он, вы поймете из статьи, а если не поймете — значит, статья не удалась. Когда Том
Вулф писал о Мухаммеде Али, Филе Спекторе или
Хью Хефнере, разве его спрашивали: «Да, Том, но какие они на самом деле?» Возможно. Но сейчас это не
имело значения. Потому как сейчас этот вопрос задала она — Мисти.

— Он — великий! Я вас познакомлю сегодня, идет?

А потом в глазах у Мисти появился особенный
взгляд, слегка сонный и отстраненный; девушка слегка наклонила голову, и Терри губами прижался к ее
губам. Целуя Мисти, он ощущал, как по его крашеным
волосам пробегают ее пальчики, а ее камеры через
ткань сумки и пиджака прижимаются прямо к сердцу.
Поцелуи с привкусом «Мальборо» и «Джуси
фрут». Они целовались на выходе, не замечая ничего — ни смешков, ни взглядов, ни язвительных комментариев вроде «Посмотри, как эта парочка одета,
папа«,— и не сомневались, что вкус их поцелуев останется таким навсегда.

Леон Пек сортировал синглы.

Он сидел в маленькой, продолговатой, как коридор, каморке со стереосистемой. В эту комнатенку они
приходили слушать новые музыкальные записи. Повсюду валялись новинки недели — сотня или более
семидюймовых пластинок на 45 оборотов. Некоторые из них были сделаны из новомодного винила и
упакованы в красочные конверты.

В соответствии с установленными правилами Леон должен был выбрать «Сингл недели» и написать
о нем восторженный отзыв, а потом отобрать и охарактеризовать в одном лаконичном абзаце еще двадцать-тридцать пластинок, которые не заслуживали
ничего, кроме насмешек.

Комментарии «Газеты» всегда отличались какой-то злорадной бесцеремонностью. В предисловии к
каждому выпуску читателям обещались «горячие, зажигательные новинки и золотые хиты, а также масса грязной скандальной полемики». Именно этого от
Леона и ждали: массы грязной скандальной полемики.
Но сейчас его лучше было не тревожить.

Что-то произошло с Леоном за эти выходные, и
теперь ему казалось, что вся эта словесная шелуха —
«давайте-ка посмотрим, что у нас здесь такое? — „Плыви“ от „Флоатерз“, или „Полегче“ от „Коммодорз“,
или „Серебряная леди“ от Дэвида „Старски“, Соула —
или все-таки это был „Хатч“»? — ниже его достоинства.

Что-то случилось на выходных, что изменило его
взгляд на мир. Поэтому Леон вытащил «Серебряную
леди» с тупо улыбающимся Старски или Хатчем на
конверте — и швырнул ее подальше от себя. Ударив
шись о стену, семидюймовый кусок винила расколол
ся на части с убедительным и на удивление громким
треском. Леону понравилось.

Так понравилось, что он сделал то же самое с «Плыви». А затем с «Полегче». А затем с «Ты мне нравишься» от группы «Шоуэддиуэдди». И наконец, с особенной злобой Леон метнул в стенку «Фанфары для простого человека» — новую пластинку от трио Эмерсона,
Лэйка и Палмера. Вскоре вся комната была усыпана
осколками треснувшего винила.

Леон отодвинул кипу пластинок в сторону и со
вздохом взял в руки самое последнее издание «Газеты». Как все это никчемно, бездушно и мелочно! Разве этим людям неизвестно, что творится в мире?
С первой страницы на него смотрел Дэг Вуд в его
излюбленной позе героя-наркомана на фоне Берлинской стены. Леон был рад за Терри — он мог представить, как того распирает от гордости при виде собственной статьи на первой странице,— но да ладно
уже! Будто никто до него этого не делал! Делал, и да
же лучше! Можно подумать, что Дэг Вуд знает, в чем
разница между Карлом Марксом и Гручо!

Терри просто боготворит этих рокеров, подумал
Леон. Здесь все такие.

Он зевнул и перелистнул страницу, устало вздохнув при виде музыкальных рейтингов. На вершине чарта красовался бестолковый хит в стиле диско —
«Я чувствую любовь» от Донны Саммер, на протяжении всей песни имитирующей оргазм. Лучшим из альбомов был признан «Сборник хитов Джонни Матиса» — музыка в помощь домохозяйкам, переживающим менопаузу.

Леон насмешливо фыркнул и продолжил листать
«Газету». Его пальцы, как и его настроение, с каждой
секундой становились все чернее.

Запись первого альбома «Итера» во время школьных каникул… новые хиты от «Пайлот», «Джентл джайант» и «Рой Вуд бэнд»… новые альбомы от Рая
Кудера, «Бони Эм» и «Модерн лаверз»…

И — наконец-то! — в самом низу одиннадцатой
страницы, задвинутые в угол громадной рекламой концерта «Аэросмит» в клубе «Ридинг» и эксклюзивным
материалом о распаде «Стили спэн», были напечатаны несколько коротеньких абзацев, которые привлекли внимание Леона и заставили его сердце биться чаще. В строке с фамилией автора стояло его имя.