Ремесло — рассказчик

Отрывок из книги Игоря Сухих «Сергей Довлатов: время, место, судьба»

О книге Игоря Сухих «Сергей Довлатов: время, место, судьба»

В письме конца семидесятых Довлатов, перечисляя любимые романы, сопровождает список «единственной цитатой, которую выписал за всю мою жизнь». Цитата такова:
«…Всю жизнь мечтал он об оригинальности сглаженной и
приглушенной, внешне неузнаваемой и скрытой под покровом общеупотребительной и привычной формы, всю жизнь
стремился к выработке того сдержанного, непритязательного слога, при котором читатель и слушатель овладевают содержанием, сами не замечая, каким способом они его усваивают. Всю жизнь он заботился о незаметном стиле, не привлекающем ничьего внимания, и приходил в ужас от того,
как он далек от этого идеала… (Пастернак)».

Источник точно не назван, видимо, из-за его тогдашней
крамольности и — для второй культуры — общеизвестности.
Довлатов цитирует «Доктора Живаго» (ч. 14, гл. 9). Чуть-чуть продолжу цитату: «Во вчерашних набросках ему хотелось средствами, простотою доходящими до лепета и граничащими с задушевностью колыбельной песни, выразить свое
смешанное настроение любви и страха и тоски и мужества,
так чтобы оно вылилось как бы помимо слов, само собою».

Стремление «впасть, как в ересь, в неслыханную простоту» совпадает у героя романа и его автора. «Устаревшая»,
вызывающая в искусстве авангарда лишь пренебрежительную насмешку категория «содержания», чувства любви и
страха, тоски и мужества, у позднего Пастернака реабилитируется, становится целью, сверхзадачей. Незаметный стиль,
непритязательный слог, доходящая до лепета простота и др.
воспринимаются и как довлатовская самохарактеристика, как
свое, обнаруженное в чужом и вроде бы далеком. Обычные
слова, которые погружают в некий эстетический транс, становятся окном в иную реальность — мотив, не раз повторяющийся в довлатовской прозе.

В «ужасной пролетарской повести», по поздней самохарактеристике, которая была сокращена до рассказа
«По собственному желанию» и напечатана в журнале «Нева» (1973. № 5), есть, кажется, только один живой эпизод.
Герой — боксер, романтик, слесарь-сборщик и просто хороший парень Борис Сорокин (он-то и собирается уйти с родного завода по собственному желанию) — получает от интеллигентной библиотекарши вместе с книжкой про шпионов какое-то непонятное «Голубое и зеленое» (речь идет
о сборнике рассказов Ю. Казакова).

«Сначала книга не понравилась Сорокину. В ней решительно ничего не происходило. Люди мирно беседовали, ходили на работу. Слишком уж все это было похоже на обычную жизнь с ее нормальными заботами, без выстрелов, без
автомобильных гонок, без диверсантов, рома и марсиан.
Но вот он прочитал такую фразу. Ничего особенного:
„Корнеев затянулся и бросил сигарету. Огонек еще долго
розовел на снегу“.

И вдруг Борис ясно ощутил сухой морозный день без
ветра, увидел голубоватый наст и мутные фонари над тротуаром. А ведь было лето. Распахнутые окна, полотняные
тенты, запах бензина и шум листвы в соседнем сквере. Но
все равно: „Огонек еще долго розовел на снегу“. И Борис
явственно слышал, как взвизгивает снег под ногами прохожих в сухой февральский день».

Прочитал фразу — и вдруг шагнул в иную реальность. За
окном — лето, а в окошке текста — сухой февральский день.
Аналогичный прием встречается и в настоящей довлатовской прозе: в рассказе уже не о читателе, а о рождении
писателя в «Зоне». Там другой Борис, Алиханов, в холодный зимний день вдруг проваливается в лето. «И тут Алиханов неожиданно почувствовал запах морского ветра и рыбы, услышал довоенное танго и шершавые звуки индонезийских междометий. Разглядел во мраке геометрические
очертания палаток. Вспомнил ощущение горячей кожи, стянутой мокрыми, тугими лямками…».

В обоих случаях сходное психологическое движение:
вдруг почувствовал — разглядел — услышал — вспомнил (даже если это было не с тобой).

Так начинают жить литературой.

В отдельной публикации рассказ из «Зоны» называется
«Голос». В письме конца шестидесятых автор признается:
«Я не уверен, что мои рассказы зарождаются именно во
мне. Я их не создавал, я только записывал, мучительно подбирая слова, которые бы кое-как отвечали тому, что я слышу, как голос извне».

При всем акценте на технологичности, на ремесленничестве Довлатов оказывается не чужд старинной метафизике
искусства. Литератор не мастер прежде всего (хотя ремесло
необходимо), но орган, голос мира. Его скромный долг тоже внутренне может быть осознан как поэтическая миссия.
Любопытно, что привычно, слово в слово, повторяя найденную однажды триаду, Довлатов в одном из писем (очень
важных, сопровождающих возвращение его текстов в Россию) обмолвился: «Так вот, я рассказчик, который хотел бы
стать и писателем». Рассказчик, который хотел бы
стать писателем, думает, следовательно, и о том, как должны жить люди, и о том, во имя чего они живут.
Старая, захватанная руками официоза и вроде бы изгнанная из литераторской парадигмы проблема красоты и
добра, искусства и нравственности возвращается. Магнитная стрелка ответов ощутимо колеблется.
«Что касается автодеклараций по поводу моих рассказов, то запомни раз и навсегда: литература цели не имеет». — Прекрасно.

«Из явления чисто эстетического, сугубо художественного литература превращалась в учебник жизни, или, если
говорить образно, литература из сокровища превращалась
в инструкцию по добыче золота». — Замечательно.

Но в тех же самых письмах и выступлениях следует неожиданное продолжение. «Для меня литература — выражение
порядочности, совести, свободы и душевной боли».

«Когда вы читаете замечательную книгу, слушаете прекрасную музыку, разглядываете талантливую живопись, вы
вдруг отрываетесь на мгновение и беззвучно произносите
такие слова: „Боже, как глупо, пошло и лживо я живу! Как
я беспечен, жесток и некрасив! Сегодня же, сейчас же начну
жить иначе — достойно, благородно и умно…“ Вот это чувство, религиозное в своей основе, и есть момент нравственного торжества литературы, оно, это чувство, и есть плод ее
морального воздействия на сознание читателя, причем воздействия чисто эстетическими средствами…»

Знаменитое пушкинское «поэзия выше нравственности»,
цитированное и Довлатовым, видимо, тесно связано с другим: «Гений и злодейство — две вещи несовместные. Не
правда ль?» Верность слову («со словом надо обращаться
честно») этична для настоящего автора, будь ли это Поэт,
осведомленный о высших целях бытия, или не претендующий на это литератор, рассказчик.

Сходную «эстетическую этику» выстраивал в нобелевской лекции И. Бродский: «Всякая новая эстетическая реальность уточняет для человека его реальность этическую.
Ибо эстетика — мать этики; понятия „хорошо“ и „плохо“ —
понятия прежде всего эстетические, предваряющие категории „добра“ и „зла“. В этике не „все позволено“ именно потому, что в эстетике не „все позволено“, потому что количество цветов в спектре ограничено… Чем богаче эстетический опыт индивидуума, чем тверже его вкус, тем четче его
нравственный выбор, тем он свободнее — хотя, возможно,
и несчастливее».

Амплуа, писательскую роль выбирают. Место в эстетической иерархии в конечном счете уже не зависит от личных усилий. Тут опять вступают в игру силы и факторы
метафизические — Бог, История, Культура. В почти итоговом «Филиале» и в записных книжках с некоторыми вариациями повторяется один и тот же фрагмент: «Бог дал мне
именно то, о чем я всю жизнь его просил. Он сделал меня
рядовым литератором. Став им, я убедился, что претендую
на большее. Но было поздно. У Бога добавки не просят.

Остается только — «с некоторой грустью» — это понять,
признать и смириться. Принять судьбу как личный выбор.

Ремесло — рассказчик.

Ночной штурм

Глава из книги Евгений Анисимов. Афродита у власти: царствование Елизаветы Петровны

О книге Евгения Анисимова «Афродита у власти: царствование Елизаветы Петровны»

Ночью 25 ноября 1741 года генерал-прокурор Сената князь Яков Петрович Шаховской, спокойно почивавший в своей постели, был разбужен громким стуком в окно. Генерал-прокурора поднял посредине ночи сенатский экзекутор. Он объявил, что Шаховскому надлежит немедленно явиться ко двору государыни императрицы Елизаветы Петровны. «Вы, благосклонный читатель, — писал в своих мемуарах Шаховской, — можете вообразить, в каком смятении дух мой находился! (Еще бы — один из высших сановников государства лег спать при одной власти, а проснулся при другой. — Е. А.) Нимало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов не имея, я сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился, но вскоре увидел (я) многих по улице мимо окон моих бегущих необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я немедленно поехал… Не было мне надобности размышлять, в которой дворец ехать».

Народ по улицам бежал в сторону Царицына луга — Марсова поля, возле которого тогда стоял дворец цесаревны Елизаветы Петровны. На этом месте позже по проекту архитектора Стасова построили казармы Павловского полка. Вся суета на ночных улицах столицы с неумолимой ясностью говорила генерал-прокурору, что, пока он спал, в столице произошел государственный переворот. Власть перешла от императора Ивана Антоновича и его матери — правительницы России Анны Леопольдовны к цесаревне Елизавете Петровне. Так, глухой ноябрьской ночью 1741 года начался «славный век императрицы Елизавет»…

Вообще-то с трудом верится, чтобы такой опытный царедворец и карьерист, каким был князь Яков Шаховской, не знал о готовящемся перевороте. В Петербурге заговор цесаревны уже давно стал секретом Полишинеля. Правительницу Анну Леопольдовну, как и ее министров, не раз и не два с разных сторон предупреждали о честолюбивых намерениях цесаревны Елизаветы Петровны захватить власть. Об этом доносили шпионы, писали дипломаты из других государств. В марте 1741 года министр иностранных дел Великобритании лорд Гаррингтон через своего посла в России Эдуарда Финча сообщил русскому правительству, что, согласно донесениям английских дипломатов из Стокгольма, цесаревна Елизавета Петровна вступила в сговор со шведским и французским посланниками в Петербурге — Эриком Нолькеном и маркизом де ла Шетарди и что заговорщики составляют «большую партию», готовую взяться за оружие и совершить переворот как раз в тот момент, когда Швеция объявит войну России и вторгнется на ее территорию на Карельском перешейке. Далее в меморандуме говорилось, что весь план уже в деталях разработан Елизаветой и иностранными дипломатами и что видную роль в заговоре играет личный хирург цесаревны И. Г. Лесток, который выполняет роль связного между цесаревной и иностранцами, замешанными в антиправительственном заговоре.

Сразу скажем, что английская разведка поработала на славу — информация, содержавшаяся в меморандуме Гаррингтона, была абсолютно достоверной. О содержании этого документа Финч тотчас известил первого министра правительства Ивана Антоновича — графа Остермана, а также отца императора, принца Антона-Ульриха. Последний отвечал английскому дипломату, что власти действительно располагают некоторыми сведениями о недипломатической деятельности французского и шведского посланников, аккредитованных при российском дворе. Антон-Ульрих признался также, что сам он давно заподозрил Шетарди и Нолькена в тайных замыслах против императора Ивана, заметил он и тесную связь хирурга цесаревны Лестока с Шетарди, а также то, что «этот посланник часто отправляется по ночам переодетый к принцессе Елизавете и что как нет никаких признаков тому, что между ними существовали любовные отношения, то должно думать, что у них пущена в дело политика». Наконец, отметил принц, Елизавета Петровна ведет себя так двусмысленно, что рискует оказаться в монастыре.

Конечно, демарш Финча не был актом бескорыстия — Англия не хотела, чтобы в результате прихода к власти Елизаветы, которую поддерживала через своего посланника враждебная Британии Франция, позиции французов в России усилились. Этим и объясняется, как понимает читатель, столь необычный и откровенный меморандум лорда Гаррингтона.

Однако выводов из этого послания русское правительство так и не сделало. Это нередко случалось в нашей истории — даже дружественным предупреждениям из-за границы у нас не принято верить: «Кто их знает, этих иностранцев? А вдруг их предупреждения — провокация? Ведь нам все в мире завидуют и добра не желают!» Одним словом, все осталось по-прежнему. Остерман лишь обратился к Финчу со странной, с точки зрения дипломатического протокола, просьбой — позвать к себе в гости Лестока и за бокалом вина повыведать у него побольше о замыслах цесаревны Елизаветы. Финч работать агентом русского правительства отказался, сказав, что «если посланников и считают за шпионов своих государей, то все-таки они не обязаны нести эти должности для других».

Наконец, к осени 1741 года о готовящемся путче Елизаветы знали уже многие и в Петербурге, и за границей. Мартовский меморандум Гаррингтона находил все новые и новые подтверждения. Летом 1741 года Швеция, как и предсказывал Гаррингтон, неожиданно объявила России войну и ее армия вторглась на русскую территорию. Начались военные действия на Карельском перешейке. В октябре 1741 года среди трофеев, доставшихся русской армии, оказались отпечатанные манифесты шведского главнокомандующего генерала К. Э. Левенгаупта к русскому народу, в которых говорилось, что шведы начали войну исключительно из самых благородных целей — они якобы хотят освободить русский народ от засилья «чужеземцев, дабы он мог свободно избрать себе законного государя». Все понимали, что «чужеземцы» — это Иван Антонович, его родители и вся Брауншвейгская фамилия, а «законный государь» — цесаревна Елизавета Петровна. Особое беспокойство у властей вызвало письмо, полученное из Силезии. Его автор — хорошо информированный русский агент, сообщал, что заговор Елизаветы уже окончательно оформился и близок к осуществлению; для его предотвращения необходимо немедленно арестовать Лестока, в руках которого сосредоточены все нити заговора. А. И. Остерман предложил правительнице Анне Леопольдовне последовать совету агента из Бреславля. К этому времени он получил еще одно донесение от агента из Брабанта, который также писал и о заговоре Елизаветы, и о связях заговорщиков со шведским командованием.

Позже, уже в 1742 году, когда арестованный Остерман и другие деятели правительства Анны Леопольдовны были допрошены в Тайной канцелярии, Остерман показал, что все эти известия обсуждались им с принцем Антоном-Ульрихом и с самой правительницей и «были такие рассуждения… в бытность его во дворце, что ежели б то правда была, то надобно предосторожность взять, яко то дело весьма важное и государственного покоя касающееся и при тех рассуждениях говорено от него, что можно Лештока взять и спрашивать». Он же предложил Анне Леопольдовне, под видом обычного разговора, поподробнее расспросить цесаревну, а если правительница сочтет это неудобным, то допросить Елизавету «в присутствии господ кабинетных министров». Правительница согласилась с этим мнением Остермана, но оказалась, к своему несчастью, неумелым следователем. На ближайшем куртаге-приеме при дворе в понедельник 23 ноября 1741 года, прервав карточную игру, правительница встала из-за стола и пригласила тетушку Елизавету для беседы в соседний покой…

Как пишут романисты, последуем за дамами и послушаем, о чем пойдет беседа… А впрочем, не лучше ли остаться пока за порогом дворцового покоя и, поджидая возвращения дам, рассказать читателю, который не знает или подзабыл историю, о династической ситуации того времени, ставшей, в конечном счете, причиной кризиса 1740–1741 годов. Рассказ этот следует начать издалека — с 1682 года, когда умер русский царь Федор Алексеевич и на престоле оказалось сразу двое его малолетних братьев: старший — Иван V Алексеевич и младший — Петр I Алексеевич под регентством правительницы — их сестры, царевны Софьи Алексеевны, которая в регентши, как известно, навязалась к братьям насильно.

После того, как в 1689 году Петр победил Софью, система двоевластия Ивана и Петра сохранилась, хотя фактически царь-реформатор правил страной в одиночестве. Больной и слабоумный царь Иван умер в 1696 году, оставив после себя вдову — царицу Прасковью Федоровну и трех дочерей — Екатерину, Анну и Прасковью. Самой большой трагедией Петра Великого в конце его жизни стало то, что у него не осталось сыновей, которым он мог бы передать престол и страну. Когда в конце января 1725 года он умирал, то у его постели стояли только дочери: старшая — Анна, средняя — Елизавета и младшая — Наталья, которая вскоре тоже умерла и гроб которой несли рядом с гробом великого царя. Императорский престол перешел к жене Петра — императрице Екатерине I, а она, поцарствовав всего два года, умерла в 1727 году. Перед кончиной Екатерина завещала корону 12-летнему внуку Петра Великого и сыну покойного царевича Алексея Петровича (старшего сына от брака Петра I и Евдокии Лопухиной) Петру II. Но юный император также правил недолго: в начале 1730 года он заболел оспой и умер 19 января того же года.

Собравшиеся в эту ночь на совещание высшие государственные сановники обратили свой взор на наследников царя Ивана V Алексеевича и единодушно выбрали в императрицы среднюю, бездетную дочь старшего брата Петра I Анну Иоанновну. К этому времени она жила в Митаве — столице тогдашнего герцогства Курляндия (на территории современной Латвии) как герцогиня, точнее — как вдова курляндского герцога Фридриха-Вильгельма, за которого еще в 1710 году выдал свою племянницу Петр Великий.

Старшая сестра Анны, Екатерина Ивановна, тоже была герцогиней — еще в 1716 году Петр I отдал ее в жены другому немецкому герцогу — Карлу-Леопольду Мекленбургскому. В этом несчастливом браке родилась девочка — Елизавета-Екатерина-Христина. В 1721 году Екатерина Ивановна вместе с дочкой вернулась в Россию. Она не вынесла сурового обращения своего мужа — человека грубого и психически неуравновешенного. Итак, когда в 1730 году к власти пришла Анна Иоанновна династическая перспектива для Романовых не стала яснее — в старшей ветви рода (от царя Ивана V) оставались только женщины: мекленбургская герцогиня Екатерина Ивановна, ее дочь Елизавета-Екатерина-Христина, а также незамужняя (официально) младшая сестра царевна Прасковья Ивановна. Причем сестры Анны Иоанновны, Прасковья и Екатерина, умерли вскоре после ее вступления на престол. Первая скончалась в 1731, а вторая — в 1733 году.

Не лучше было положение и в младшей ветви Романовых (от Петра I). К 1730 году в живых оставалось лишь двое: дочь Петра Великого и Екатерины I цесаревна Елизавета Петровна и ее племянник, сын ее умершей в 1728 году старшей сестры Анны Петровны Карл-Петер-Ульрих, который родился от брака Анны Петровны с Голштинским герцогом Карлом-Фридрихом. Это и был единственный мужской наследник всего рода Романовых.

Однако императрица Анна Иоанновна не хотела передавать ему трон. Она решила испытать судьбу и в 1731 году приняла закон о престолонаследии, согласно которому трон отходил к сыну ее племянницы Елизаветы-Екатерины-Христины, которого та еще только должна была когда-нибудь родить в браке с каким-либо принцем благородной крови. Это было очень странное, просто уникальное высочайшее распоряжение. Оно вызвало удивление даже у видавших виды русских людей. В обществе недоумевали: «Кто же может поручиться, что в этом будущем браке будут дети и что непременно родится мальчик, которому предназначен русский престол?»

Во исполнение этого дивного закона принцессу Мекленбургскую окрестили в православную веру в 1733 году, и она стала Анной Леопольдовной, причем, непонятно, почему вместо первого имени отца (Карл) было выбрано второе (Леопольд). Позже нашли и жениха, принца Брауншвейг-Люнебургского Антона-Ульриха. После долгих проволочек и сомнений — жених не подходил — в 1739 году все же сыграли свадьбу, а в августе 1740 года у Анны Леопольдовны родился, как по заказу императрицы, мальчик. В честь деда, царя Ивана V, его назвали Иваном. Это и был печально знаменитый в анналах XVIII века император Иван Антонович — «железная маска» русской истории.

Не прошло и двух месяцев после рождения ребенка, который приходился Анне Иоанновне внучатым племянником, как сама императрица заболела и 17 октября 1740 года умерла. Перед кончиной она подписала завещание, согласно которому престол наследовал младенец Иван Антонович, а регентом при нем (до совершеннолетия императора) становился фаворит императрицы Анны герцог Курляндский и Семигальский Эрнст-Иоганн Бирон. Именно Бирон и вынудил умирающую Анну Иоанновну подписать такое завещание. Однако регентствовал он недолго, до 9 ноября 1740 года, когда его сверг фельдмаршал Бурхард Христофор Миних, получивший поддержку у обиженных на властного Бирона родителей императора — принцессы Анны Леопольдовны и принца Антона-Ульриха. В результате этого переворота Бирон отправился в сибирскую ссылку, а принцесса была объявлена при малолетнем сыне-императоре правительницей империи. Ее муж стал третьим в истории (после боярина А. С. Шеина и А. Д. Меншикова) генералиссимусом русской армии.

Таким образом, в интересующее нас время, то есть в конце ноября 1741 года, на престоле восседал (точнее — возлежал) годовалый младенец Иван VI. Почему шестой? При таком счете учитывались все Иваны — в том числе великие московские князья: Иван I Калита, Иван II и покоритель Новгорода и освободитель России от власти Золотой Орды Иван III. Иногда, особенно в официальных бумагах, младенца-императора называли Иоанном III, то есть вели счет по царям, начиная с первого русской царя — Ивана Грозного.

После свержения Бирона и последовавшего затем удаления Миниха, который успешно сделал свое дело и в услугах которого при дворе более не нуждались, власть перешла в руки великой княгини и правительницы Анны Леопольдовны. И вот мы подходим как раз к тому моменту, с которого начали наш вынужденный исторический экскурс у порога покоев, за которым скрылись Анна Леопольдовна и Елизавета Петровна, приходившаяся Анне Леопольдовне, как теперь понимает просвещенный читатель, двоюродной теткой. А теперь, пожалуй, пора заглянуть и в покои дворца, где уединились тетка с племянницей…

Купить книгу на Озоне

Татьяна Веденская. Мужчины как дети

Отрывок из романа

Если бы кто-то спросил Жанночку, что в ее жизни главное, она бы ни на секунду не задержалась с ответом — конечно же, любовь. Что может быть еще важнее в жизни, чем это? Жанна столько лет занималась этим вопросом, изучала его теоретически и практиковала практически, что стала, можно сказать, профессионалом сердечных дел. Психология личных отношений была исследована ею «от» и «до». От реального, официально зарегистрированного брака до легких, ни к чему не обязывающих интрижек. И то, и другое ее разочаровало невероятно. Жанночка стремилась к отношениям доверительным, заботливым, мечтала найти кого-то, с кем она могла бы построить по-настоящему близкие отношения. Кто-то, кто понимал бы ее и ценил ее прекрасные душевные качества. В том, что Жанночкины душевные качества были прекрасны, сомневаться не приходилось — она многократно доказывала это с убедительностью асфальтового катка. Впрочем, для объективности следует отметить, что Жанночка действительно верила в любовь и всей душой стремилась найти и осчастливить кого-нибудь, не столь уж важно, кого.

За все эти годы научно-популярных изысканий Жанночка убедилась, что основная проблема заключается в том, как измельчали и опошлились нынешние мужики. Ее бывший муж теперь работал слесарем в ДЕЗЕ и любил заниматься виртуальной любовью с нарисованными мультяшными женщинами, а ведь он был не самым худшим вариантом когда-то. Да, мужики ничего не хотели, кроме пива и чипсов, и эта проблема никак не поддавалась решению, однако Жанночка не опускала руки и продолжала строить любовь всем ветрам назло. С кем? Ну, уж с кем придется. Главное, чтобы отношения были правильными. Жанночка ратовала за чистоту отношений.

Ее нынешний «Ёжик» подавал определенные надежды в смысле душевности, однако не оставлял Жанну и без опасений. Они были вместе уже два месяца, несколько раз крепко поругались, один раз Ёжик даже собирал чемоданы, но…они так и не разошлись. Это был хороший признак. И еще, он делал отличный кофе по утрам, без просьб и уговоров, а исключительно по собственной инициативе, а это было важно, так как у самой Жанночки перед работой вечно не хватало времени заняться этим. Так что в определенном смысле Ёжик был совсем неплох. С другой стороны, у Ёжика был и один, но большой изъян, с которым надо было долго и методично бороться. Он не был амбициозен. Он ни к чему не стремился, даже к тому, чтобы найти себе приличную работу. Ёжик перекатывался с одного места на другое, то чем-то приторговывал, то что-то распространял, но денег от этого не было никаких и Жанне по-прежнему приходилось разбираться с финансовыми проблемами самостоятельно. С третьей стороны, при определенных усилиях, при методичности и упорстве, разве не справится Жанна с этой, пустяковой, в общем-то, проблемой, разве не найдет способа стимулировать его деловую активность? Ради любви-то! В общем, Жанна была в задумчивости.

Вообще-то, Жанночка не была меркантильна. Как уже было сказано, она обладала весьма высокими душевными качествами, много времени потратила на психологию, на изучение разнообразных учений о мире и теперь могла смело утверждать, что знает о том, как устроен этот мир. Такие понятия, как гармония, космическое благо и прочая изотерическая терминология не были для нее пустым звуком. Так что, Жанна понимала и про деньги, что они суть не более чем поток энергии, отражаемой нами же самими. И что стоит нам только посильнее захотеть, как этот самый поток хлынет к нам, как шампанское из бутылки, которую взболтали. Так что об этом говорить? Деньги — это не тот момент, на котором стоит заострять внимание.

Да, все это так, но только не сегодня, пятого сентября, в пятницу, в десять утра, день солнечный, с легким юго-восточным ветром. Сегодня Жанна предпочла забыть о теории космического блага. Она стояла перед банкоматом на первом этаже своей родной конторы и с яростью взирала на цифры на табло.

— Что, не перевели? — грустно спросила Маша, коллега из эндокринологии, с которой Жанна соседствовала ординаторскими. — Нам тоже.

— Черт знает что. И что мне теперь все выходные делать?

— Они нашу зарплату крутят, а проценты себе в карман кладут, — поделилась подозрениями Маша. — Я читала статью в газете, у них есть даже какой-то овердрафт, кажется. Можно на три дня ссудить деньги другому банку и получить процент. Вот и крутят.

— В газете? Подкармливаешь желтую прессу? — усмехнулась Жанна. — Тебе не говорили, что газеты читать вредно, от них несварение желудка бывает. Еще Булгаков писал…

— А ты что-то плохо выглядишь, с дежурства, что ли? Домой? — перебила ее Маша.

— Ага, — печально кивнула Жанна, вытаскивая видавшие виды карточку из зловредного автомата. — Иду домой на верную смерть. У меня кран течет, в баночку, меняем раз в три часа, а денег нет, так что ничего хорошего меня там не ждет.

— А Ёжик? — резонно уточнила Маша. Она, признаться, не была уверена, что Жанночкин Ёжик не сменился за то время, что они не виделись. Но какой-то же Ёжик у Жанны дома всегда обретался.

— Ёжик щиплет травку. За мой счет. Нет, ну почему жизнь так несправедлива! — возмутилась Жанна. — Они не могли задержать зарплату в следующем месяце? У меня все ходы расписаны, а они сбивают с ритма. Что мне сказать соседям, когда у них польет с потолка? Что у нас деньги на овердрафте?

— Нет, я не понимаю тебя, — поделилась Маша, сопровождая Жанну на выход, к проходной. — Зачем нужно жить с мужчиной, если он не может даже крана починить?

— Ради чистой любви, — улыбнулась Жанна. — И ради здоровья тоже. А впрочем…ты права. Озадачу-ка я его, пожалуй. Не все же ему прохлаждаться.

— Это правильно, — одобрила Маша, проходя через турникет. У них в больнице с охраной все было очень даже серьезно. Электронные пропуска, видеокамеры, строжайший контроль. Правда, пройти или даже проехать на территорию больницы и без пропуска не составляло никакого труда. Пятьдесят, ну, максимум, сто рублей — и ты на месте, в тепле и комфорте, паркуешься у входа в приемное отделение. Плюс улыбка от охранника бесплатно. Сервис! Но это только для посетителей и под строжайшим секретом (т-с-с-с!). А сотрудники, забывшие, к примеру, пропуск в другой сумочке, получали от стражей врат все по полной программе. Жанну это бесило. Жанна мечтала что-то сделать с этим, а пока ей приходилось бросать машину за воротами, на общей парковке. Для постоянного пропуска на машину требовалось разрешение главврача, т.е., читай — невозможно ни при каких раскладах. Иерархия. Или полтинник за въезд. А какой тут полтинник, когда кран в баночку капает.

— Тебя подвезти? — спросила Жанна Машу, кликая ключом сигнализации. Их больница располагалась в экологически тихом месте недалеко от МКАД и очень далеко от любого метро. До Речного Вокзала три дня на оленях, даже до Планерной из-за пробок добраться невозможно. Одно слово — Химки. В свое время именно это расположение стало причиной покупки автомобиля, настолько далекого от мечты, но столь приближенного к материальному положению Жанны. Старенькая восьмерка заводилась только после того, как трижды хлопнуть правой дверью и у нее не открывалось окно со стороны водителя, а в остальном, прекрасная маркиза…

— Ага, давай. Тебе куда? — поинтересовалась Маша.

— Домой, — вздохнула Жанна. Еще бы, с ее последним стольником в кошельке далеко не уедешь. Хорошо хоть бензин есть, почти полный бак. А все-таки, какого черта? Жанна в который раз подумала, что все ее Ёжики — это какой-то эрзац, а не мужчины. Почему она должна так страдать? Почему этот нынешний Ёжик не может нормально работать? Этот вопрос возникал у нее не в первый раз, но сейчас он набрал громкость и силу, нужную для того, чтобы начать скандалить. Она еле сдерживала себя.

Подъезжая к дому, Жанна попыталась немного сбавить обороты. «Неужели я так много прошу?», кричала ее израненная душа. «Неужели же в этом есть что-то плохое — помогать друг другу, быть ответственным?», продолжала она. Но невозмутимый внутренний голос отвечал ей:

— Ты, милочка моя, вспомни, чем это кончилось в прошлый раз? Забыла? Или хочешь, чтобы он забрал свои вещички? Одной давно не была?

— Но это же невозможно! — возмущалась Жанна. — Разве это отношения? Разве его чувства ко мне не должны бы как-то его подтолкнуть? Почему я должна тянуть все сама.

— Не должна, отчего же. Только вот…потом не жалуйся, ладно? — Жанне всегда было трудно договориться с самой собой в такие моменты. С одной стороны, кран и баночка, пустая кредитка и отсутствие денег на новые осенние сапожки, которые она видела в обувном напротив больницы. С другой стороны, на тот момент, когда на вечеринке она познакомилась с Ёжиком, она почти полгода была совершенно одна (случайные свидания, закончившиеся ничем, не в счет). И быть одной Жанне не нравилось, совсем не нравилось. Она плохо засыпала по ночам, ей нужен был рядом какой-нибудь человек. Она чувствовала себя лучше всего, если знала, что ее кто-нибудь любит. Так что, скандалить — это не было выходом. И Жанна попыталась сдержаться. Впереди были три выходных дня, и она решила не портить их себе.

— Я дома! — отрапортовала она, открывая дверь ключом.

Большой взрыв

Глава из романа Уильяма Глэдстоуна «Двенадцать»

О книге Уильяма Глэдстоуна «Двенадцать»

12 марта 1949 года

Большой взрыв, имевший место двенадцатого марта тысяча девятьсот сорок девятого года, не был тем событием, которое
привело к возникновению жизни во Вселенной. Оно подробно
описано Стивеном Хокингом и многими другими учеными. Тем
не менее это был тот самый взрыв, что увенчался зарождением Макса Доффа.

В тот на редкость благодатный, усеянный звездами студеный вечер, ровно за сорок восемь минут пятнадцать секунд до
полуночи, в пригороде нью йоркского Тэрритауна, в спальне
своего дома, стилизованного под ранчо, Герберт и Джейн Дофф
испытали взаимный оргазм, ярчайший в их сорокапятилетней
супружеской жизни.

У Герберта несравненное ощущение продлилось четырнадцать секунд.

У Джейн оно оказалось гораздо более значительным. В то
время как ее физическое тело содрогалось волнами чувственного удовольствия, пульсирование которых проникало в самую
душу, она одновременно пережила ощущение выхода из своей
телесной сущности, оказавшись в окружении величавых переливов живого пурпура и синевы. Время застыло, и женщина блаженно с ним слилась, положившись на его волю. Подобное она испытывала впервые. В этот момент Джейн четко уяснила, что они с мужем наконец зачали желанного ребенка.

Ребенок у Герберта с Джейн, собственно, уже был: полуторагодовалый сын Луис. Его появление на свет омрачила пуповина, опутавшая шею. Если бы не самоотверженные усилия
работников роддома, то еще вопрос, пережил бы мальчик родовую травму или нет.

Уже с первых дней жизни Луис был капризным, раздражительным, неуемным сумасбродом, которому никто и ничто не
указ. К счастью для Джейн, Герберт владел успешным книжным издательством, а потому мог позволить нанять в дом на
полный день няню, которая помогала присматривать за малышом, но и при этом за сорванцом нужен был, как говорится, глаз
да глаз. А между тем супругам, откровенно говоря, так хотелось
завести «нормального» ребенка.

И вот без девяти минут полночь двенадцатого марта сорок
девятого года Герберт, чувствующий в себе полную удовлетворенность, вместо того чтобы расслабиться, с некоторой оторопью наблюдал за тем, как в его объятиях сладкими судорогами исходила жена. Прошло три полновесных минуты, прежде
чем оргазм женщины, не идущий по глубине и протяженности
ни в какое сравнение с его собственным, наконец утих.

Аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес писал, что когда одна отдельно взятая пара занимается совершенной любовью, то вся Вселенная преображается, а данная пара становится всеми парами. Ему косвенно вторил и далай лама из Тибета,
называя тантрический путь познания тропой смеха и соприкосновения. Его постулаты также гласили, что двое людей, любящих друг друга в совершенстве, спасут человечество и приведут все живое в нирвану. С той лишь оговоркой, что, насколько ему известно, на свете нет и никогда не было ни такой пары,
ни подобного совокупления.

Двенадцатого декабря того же года в пять минут пятого пополудни на свет родился Макс Дофф — с открытыми глазами
и улыбкой на лице.

Памятуя о бурных неприятностях, сопровождавших рождение Луиса, знающие люди посоветовали Джейн согласиться на кесарево сечение. Подобная жертва со стороны матери
давала, во всяком случае, некоторый шанс на благополучное
появление на свет ребенка, а там, глядишь, и жизнь его пойдет более менее складно.

Вместе с тем над сравнительно благополучным рождением
Макса нависала темная тень. Она воплощалась в образе его
старшего брата Луиса, которому шел уже третий год, а силы и
проворства в нем было предостаточно для того, чтобы составлять для новорожденного нешуточную угрозу.

На третий день жизни Макса родители привезли его домой, расположились на своей большой кровати в супружеской
спальне и представили новорожденного братика Луису.

Не прошло и минуты, как Луис на глазах у оторопевших
родителей вцепился Максу в горло. Выйдя из короткого ступора, Джейн не без труда оторвала судорожно впившиеся пальцы старшенького от шеи младенца, а Герберт встрял между ними всем телом. Взятый в клещи Луис, заполошно визжа, принялся колотить мать, а затем и отца. Из спальни его пришлось
выволакивать вдвоем.

Столь бурное знакомство со своим старшим братом Макс
перенес стоически, хотя оно было лишь началом в череде бесчисленных и не менее взрывных подобных эпизодов. Удивление у крохи изначально вызывало то, почему эти выходки так
часты и неизменно направлены против него.

Впрочем, в остальном жизнь Макса протекала относительно гладко, и ребенком он рос вполне мирным.

Он и внешне был просто загляденье: ярко каштановые волосики, длинные черные ресницы, глубина смышленых карих
глаз и на редкость совершенные черты лица, особенно когда он
улыбался, а улыбкой мальчишка цвел, можно сказать, неизменно.

Не был Макс ни толст, ни худ, а сложен пропорционально — и мускулатура на месте, и нет тяжеловесной мосластости.

Перед незнакомыми людьми он не тушевался и общался без
всякой замкнутости, лучась добродушием и явно полагаясь в
них на все хорошее. Если бы еще не Луис, то детство у Макса
было бы поистине безоблачное.

По какой то непонятной причине — то ли из за травмирующих нападок братца, то ли из за некой генетической предрасположенности — у Макса никак не развивались навыки речи. Лопотал он не хуже других малолеток, но почему то никак
не мог складывать слова.

Он вполне понимал чужую речь, чуть ли не на телепатическом уровне общался с матерью и даже со своим мучителем
Луисом, но на этом его коммуникативные навыки исчерпывались, что, разумеется, служило благодатной почвой для нескончаемых издевок старшего брата.

«Эй, дебил! — то и дело властно звенело в доме.— Ну-ка печенюшку притащил мне с кухни!»

Или: «Але, узик! А ну сюда, а то фофан влеплю!»

Этим «узиком», представлявшим собой сокращение от «умственно заторможенный», Луис несказанно гордился. Он сделал это словечко кличкой младшего братца. Джейн с Гербертом
пресекали «дебила», по крайней мере в своем присутствии, но
с «узиком» все же мирились в тщетной надежде на то, что когда нибудь эта глупость старшему приестся. Мирился с ограничениями и Луис, но, убедившись, что родители не слышат,
он тут же переходил на свое: «Ур род, не дашь мне сейчас же
грузовичок — всю жопу распинаю!» или «Пшел вон, дебил!»

Из неумения Макса формировать слова Джейн с Гербертом
сделали вывод, что сын у них действительно отстает в умственном развитии. В четыре года они решили нанять для мальчика логопеда. Женщина врач быстро уяснила, что имеет дело
с редкостно сообразительным ребенком, который схватывает
все буквально на лету. Тем не менее складывать предложения
Макс научился лишь к шести годам, но уж тогда свои упущения в области языка он наверстал с лихвой. И однажды утром,
словно по мановению волшебной палочки, Макс попросту заговорил.

«Думаю, когда мы нынче летом поедем на виноградники
Марты, надо будет снять тот желтый домик с отдельным прудиком и лодкой,— изложил он.— Мне там так понравилось
прошлым летом! Хоть каждый день на озеро ходи».

Придя в себя, Джейн с Гербертом бурно возрадовались.

Примерно тогда же Макс собрал все высшие баллы при поступлении в школу, тем самым окончательно развеяв опасения
родителей.

В то время как для отца с матерью прорезавшиеся вдруг дарования сына стали приятным сюрпризом, для Луиса они лишь
послужили дополнительным раздражителем, и уж он постарался, чтобы братцу детство медом не казалось.

С самого начала Максом исподволь владела догадка о том,
что жизнь его предназначена для достижения какой то важной судьбоносной цели. Поэтому он и явился в этот мир. Ощущение это было не сказать чтобы явным, тем не менее в мозгу
у него словно жил некий голос, озвучивавший, для чего он был
рожден, но не словами, а некими красками и мощными вибрациями. Внутренний мир Макса, эта его укромная игровая площадка, был исполнен красоты и изящества, доставлявших ему
как хозяину несказанное удовольствие.

Ему, казалось, было по силам постичь суть любого предмета, но особенно Макса влекли к себе премудрости математики,
в частности прихотливая игра чисел, постоянно крутящихся в
его голове, подобно цветастому вихрю. Еще не научившись говорить, он уже мог перемножать в уме трехзначные цифры.

Постепенно этот его талант обрел некую объемность. Мальчик представлял себе множество трехмерных ящичков, расходящихся без конца и без края по горизонтали, по вертикали,
по наклонным. При этом каждый из них был сам по себе отдельным универсумом со своей определенной формой и направлением, которые сообщались с другими.

Подобные экзерсисы были для него сплошным блаженством, как, собственно, и большинство вещей в этой жизни. Хотя
присутствовало в ней и одно неусыпное напоминание, что не
все в жизни гладко.

Луис!

Невзирая на злодейские, садистские выходки со стороны
старшего брата, Макс считал Луиса своим лучшим другом.
Словно какая то неброская, полная сопереживания связь заставляла мальчика с трогательной привязанностью относиться к своему мучителю. Обоих словно скрепляла меж собой память о благостном, раю подобном вместилище, которым была
для них в свое время утроба матери.

С самого рождения Макс понимал: где бы он ни был, это место на данный момент и уготовано ему жизнью, а потому относиться к нему надо с умиротворением.

Луиса, напротив, злило, что из безмятежной укромности он
вылетел в мир, встретивший его на входе удушающей хваткой.
А потому и влезать сюда ему пришлось, брыкаясь и вопя — словом, всему наперекор.

То, что брат воспринимал мир иначе, бесило Луиса еще больше, и он с твердолобым упрямством пытался силой и страхом
изводить младшего так, чтобы у того от беспросветности темнело в глазах. Буквально с пеленок он при всяком удобном случае налетал на Макса, валил его на пол, душил и отступал лишь
тогда, когда брат заходился плачем. Если на шум прибегали
взрослые, то Луис ретировался на безопасное расстояние, и никто не догадывался о той степени насилия и ненависти, которую он вкладывал в свою методу. А так как Макс к тому же не
умел говорить, Луису все сходило с рук. В конце концов Макс
научился притворяться мертвым. Все прочее было бесполезно.
Луис в припадках ярости исполнялся такой нечеловеческой
силы, что с ним и взрослому то сразу не сладить. Несмотря на
весь свой внутренний оптимизм, Макс начал мало помалу никнуть под неотступным гнетом насилия. Он не чувствовал себя в
безопасности даже в родных стенах, к тому же знал, что ему придется поплатиться за все успехи в школе, да и вообще по
жизни.

И по мере того как нападки брата все нарастали, мальчик
стал всерьез помышлять о самоубийстве, чтобы избавиться от
своего истязателя.

В возрасте семи лет он решил покончить с собой ударом кухонного ножа в живот. Тот укромный внутренний мир по прежнему жил в нем, все такой же гармоничный и исполненный
радужных перспектив, но снаружи на него тяжелой каменной
плитой давил мир внешний, от которого никуда не уйти и не
деться.

Что ж, от слов к делу. Макс взялся за нож.

И вот, уже уперев тупое лезвие в живот, он вдруг вспомнил
тот тихий внутренний голос из раннего детства и отложил орудие убийства. Да, он внезапно вспомнил, что у него впереди
есть цель — непреложная и истинная,— для достижения которой ему потребуется упорно идти своим путем, не покоряясь
никаким встречным препятствиям.

Так он постиг и то, как не поддаваться удушающим броскам брата.

Еще совсем ребенком, не умея даже внятно говорить, Макс
каким то образом проявлял свои лидерские качества, становясь во главе группы своих сверстников.

Из класса в класс он успевал на «отлично» по всем школьным предметам, да и вообще получал неподдельное удовольствие от учебы. Успехи были и в спорте. В двенадцать лет Макс
выиграл окружное первенство Вестчестера по бегу на среднюю
дистанцию. Как он потом отшучивался, это все заслуга Луиса.
Как раз от него он и хотел удрать на спринтерской скорости.

В экзаменационный год именно ему доверили выступить
с речью на вручении дипломов. Макс был и председателем ученического совета, и капитаном команд по бейсболу, футболу
и борьбе. Он непостижимым образом угадывал, куда полетит
мяч или направится соперник, а потому фактически всегда оказывался в нужное время в нужном месте, так что мысли о возможной ошибке никогда и не возникало.

Макс всегда считал себя обязанным преуспеть на избранном
поприще. Так в итоге и оказывалось, но при этом у него не терялось радостное волнение, присущее большинству детей.

Нет смысла говорить, что родители души в нем не чаяли, а
благодаря успешному бизнесу отца он мог ни в чем себе не отказывать. Так что, несмотря на происки брата, подростковый
возраст Макс пережил благополучно.

И вот в возрасте пятнадцати лет — а точнее, в четверг, девятнадцатого февраля тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, в три пятнадцать пополудни, в кабинете доктора Говарда
Грэя — Макс Дофф умер.

Купить книгу на Озоне

Александра Маринина. Жизнь после жизни

Отрывок из романа

О книге Александры Марининой «Жизнь после жизни»

Газета «Томилинский курьер» от 17 октября 2009 года

СТРАСТИ ПО УСАДЬБЕ

Уже три недели жители нашего города не могут спать спокойно: в Томилине поселился ужас, неизвестный маньяк убивает немолодых женщин, посещающих клуб «Золотой век». Случайно ли это? И что стоит за убийствами двух невинных жертв, связанных стоящей на окраине города старинной усадьбой? Обеих погибших женщин объединяло то, что они были членами клуба «Золотой век», открытого два года назад московским олигархом Андреем Бегорским в отреставрированной на его же средства усадьбе. Клуб этот почти сразу завоевал популярность среди томилинских пенсионеров, которые говорят о нем не иначе как с любовью и теплотой, однако выяснилось, что не все там так радостно и гладко, как кажется на первый взгляд.

Мы провели журналистское расследование, открывшее нам немало страшных тайн и проливающее свет на загадки, оказавшиеся не по зубам нашей доблестной милиции.

Вернемся на два с половиной столетия назад и обратимся к истории. Всем мало-мальски сведущим в истории известен, конечно, князь Александр Алексеевич Вяземский, один из ближайших помощников и последователей Екатерины Второй. А вот его дальний родственник князь Андрей Иванович Вяземский известен куда меньше. При Екатерине он был действительным тайным советником, нижегородским и пензенским генерал-губернатором, а при императоре Павле стал сенатором. Но наше внимание должно быть приковано не к его политическим заслугам, а к истории его второго брака.

Второй женой князя Андрея стала в 1786 году ирландка Евгения О’Рейли. Князь познакомился с ней во время путешествия за границу, отбил у мужа и привез в Россию. Бракоразводный процесс Евгении был долгим и мучительным, но в конце концов влюбленные соединились и сочетались законным браком. Они любили друг друга и были счасливы, но родственники Андрея Ивановича этот брак не одобрили и его молодую жену не приняли. Супруги Вяземские стали подыскивать уединенный уголок, где они могли бы спрятаться от пересудов и гнева своего окружения. Вот тогда-то князь Андрей и купил усадьбу Никольское-Томилино, которая сегодня стоит на окраине нашего города.

Но Вяземские сюда так и не переехали. Князь привез новоиспеченную супругу в имение, но уже через несколько часов Евгения сказала, что здесь ей не по себе. Она даже не захотела остаться в усадьбе переночевать, сказала, что ей страшно, что в воздухе витает нечто неопределенное, что ее пугает, и она ни за что не хотела бы здесь жить. Никакие уговоры князя не помогали, супруги вернулись домой, а через месяц Андрей Иванович нашел новое место — Остафьево, в семи верстах от города Подольска. Вяземские стали хозяевами Остафьева более чем на 100 лет, а усадьба Никольское-Томилино была продана графу Михаилу Федоровичу Румянцеву.

В середине 50-х годов прошлого века территория имения стала частью вновь построенного города Томилина, и никто не знает, почему так сложилось, что красивую усадьбу на окраине города стали называть усадьбой Вяземского, который был ее хозяином всего чуть дольше месяца и не прожил в ней ни одного дня. Но факт остается фактом: усадьба Румянцевых при советской власти именовалась усадьбой Вяземских и носит это название до сих пор. Однако именно с родом Румянцевых, владевших Никольским-Томилиным вплоть до революции 1917 года, и связаны страшные старинные тайны, которые могут пролить свет на тайны сегодняшние.

Итак, у графа Михаила Федоровича была дочь Ольга, красавица, образованная и умная девица, не знавшая отбоя от женихов. Сердце ее было отдано Алексею Лобанову, за которого Ольга Михайловна и вышла замуж в 1808 году. Брак был на редкость счастливым, полным любви и взаимного доверия. К тому моменту, когда молодой граф Лобанов уходил на войну с Наполеоном, Ольга родила Алексею двоих детей. Перед расставанием граф Алексей подарил любимой жене серьги, дорогие и очень красивые, со словами: «Эта пара серег олицетворяет нас с тобой. В них заключена наша с тобой жизнь. Ежели одну потеряешь или сломаешь, вторую не выбрасывай, храни ее, как хранила бы свою и мою жизнь, как хранила бы нашу любовь.»

Прошло несколько месяцев, Ольга Михайловна носила подаренные мужем серьги каждый день, даже на ночь не всегда снимала. И вдруг оказалось, что одна сережка потеряна. И на другой день пришло извести о гибели графа Алексея Лобанова. С той поры Ольга Румянцева-Лобанова носила одну серьгу, вдевала ее в левое ухо, ближе к сердцу. Она долго не снимала траур, горюя по любимому мужу и отцу своих детей, и никакие уговоры матери не носить одну серьгу, потому что это против правил, ее не убеждали.

Через полтора года после гибели графа Алексея за Ольгой Михайловной начал настойчиво ухаживать сын владельца расположенного по соседству имения, Петр Большаков. Петр был известен на всю округу своим буйным нравом, невоздержанностью в застолье, склонностью к дебошам и к веселью в обществе цыган или заезжих актрис. Репутация у него была ужасная, и молодая красавица-вдова сторонилась соседа и старалась его избегать. Однако Большаков-младший не отступал, преследовал Ольгу, не давал ей прохода, постоянно наезжал с визитами и всячески демонстрировал свое расположение. В конце концов, дело дошло до объяснения, Большаков признался в своих чувствах и стал требовать ответа. Был он в тот день изрядно нетрезв и вел себя агрессивно. Ольга старалась сгладить неловкость и деликатно объяснить Петру, что не разделяет его любви и собирается хранить верность погибшему мужу до самой смерти. Она даже рассказала ему, в надежде смягчить кавалера, о подаренных мужем серьгах и о том, как одна из них потерялась как раз накануне получения известия о его смерти. Большаков же от этого рассказа еще более разгорячился, слова Ольги разозлили его, пробудили бешеную ревность, да и вино, выпитое без меры, сделало свое коварное дело. Он протянул руку и в ярости вырвал серьгу из уха молодой женщины, а затем схватил нож и нанес несколько ударов по ее лицу.

Спустя два дня Петр Большаков был арестован и препровожден в тюрьму. Врач сделал для Ольги все, что смог, однако с того момента все ее прекрасное лицо оказалось изуродованным безобразными шрамами. Когда Ольга посмотрела на себя в зеркало, она пришла в ужас и швырнула зеркало на пол. Осколки разлетелись по всей опочивальне. Ольга потребовала, чтобы во всем доме больше не осталось ни одного зеркала. Она не хотела видеть свое некогда красивое, а отныне обезображенное лицо. Требование молодой хозяйки было исполнено, зеркала сняли и сложили в каморке.

Через некоторое время пользовавший Румянцевых доктор стал замечать в Ольге начальные признаки надвигающегося безумия. Она то становилась задумчивой, все молчала, ни с кем не разговаривала, а то вдруг начинала хохотать, веселиться, затевать шумные игры с детьми, потом снова впадала в печаль и неподвижность. Однажды в холодный зимний вечер Ольга Михайловна в приступе безумия начала бить стекла в окнах и кричать, что они, как зеркала, отражают ее уродство, которое она не хочет видеть. На крик сбежались домочадцы, попытались утихомирить Ольгу, но она принялась рвать на себе волосы и одежду и приговаривать, что все против нее сговорились, даже самовар отражает ее лицо, и все на нее смотрят и видят ее ужасные шрамы. Несчастную удалось связать и через какое-то время успокоить, но рассудок к ней так и не вернулся.

Душевные болезни с той поры стали преследовать потомков Румянцевых, проявляясь через одно-два поколения. Но самым странным было то, что Ольга Михайловна Румянцева-Лобанова оказалась последней действительно красивой женщиной в этом роду. Уже ее дочь, а также все последующие девочки в роду Румянцевых-Лобановых рождались отчаянно некрасивыми. Благодаря немалому состоянию все они рано или поздно выходили замуж и рожали детей, однако ни одна из них не знала истинно любящего мужчину. Всех их брали замуж по расчету.

Но вот в 1898 году, спустя более восьмидесяти лет после трагедии, постигшей графиню Ольгу, оставшаяся от нее сережка была извлечена из шкатулки, в которой бережно хранилась все эти годы, и вдета в ушко Анны Румянцевой-Лобановой. Анна, как и многие ее предки по женской линии, привлекательной внешностью не отличалась, но любви хотела подлинной, на деньгах и расчете не замешанной. В память о несчастной Ольге Михайловне, которую муж любил страстно и преданно, Анна отнесла сережку к ювелиру, заказала ей пару и стала носить. Женихи у нее к тому времени были, однако все они гнались за состоянием, о чем Анна, конечно же, знала.

Вскоре сыскался молодой человек, в которого Анна влюбилась без памяти и, что самое главное, в искренность чувств которого она всей душой поверила. Родители были против: молодой человек был отнюдь не родовит, из мещан, и не сказать чтоб богат, даже напротив того. Анна твердо стояла на своем и говорила, что выйдет за него во что бы то ни стало, даже если ее лишат и наследства, и приданого, что для их любви нет преград и ничто им не помешает стать счастливыми. Слова ее оказались пророческими, отец, узнав, что Анна и ее жених тайно обвенчались, лишил непокорную дочь приданого и наследства и оставил без копейки. В тот же миг молодой супруг из нежного и любящего превратился в злобного ожесточенного мужлана. Анна пыталась уверить его в том, что их любовь выше меркантильных интересов и финансовых обстоятельств, что они станут работать и будут жить скромно, но счастливо. Муж в ответ схватил ее за руку и потащил к зеркалу. «Какая любовь? — кричал он с пеной на губах. — О какой любви ты говоришь? Ты посмотри на себя! Неужели ты думаешь, что такую, как ты, можно всем сердцем полюбить? Да тобой только детей пугать! Ты только в страшном сне можешь присниться! Меня воротит от одного твоего вида! Только ради денег твоего папаши я готов был тебя терпеть! А без этих денег ты мне не нужна. Если ты хочешь, чтобы я остался с тобой, иди к отцу, падай в ноги и проси, чтобы он изменил свое решение.» При этих словах Анна схватила хрустальную вазу и изо всех сил запустила в зеркало, в котором отражался ее муж, побелевший от ярости и злобы, и она сама, бледная, с длинным лошадиным лицом, слишком толстыми губами и маленькими блеклыми глазками. В эту секунду она поняла, что самыми красивыми в этом отражении являются серьги в ее ушах. Зеркало от удара разбилось, осколки посыпались на пол. Анна подняла руки, с силой вырвала серьги из мочек ушей и швырнула украшения в угол.

С того дня она слегла, а спустя месяц утопилась в реке, на берегу которой стояла усадьба.

Родная же сестра Анны благополучно вышла замуж, принеся мужу огромное приданое, и родила ему двух дочерей и трех сыновей, один из которых оказался впоследствии помешанным… Родовое проклятие Румянцевых-Лобановых продолжало жить.

В 1917 году обитатели имения Никольское-Томилино эмигрировали в Европу. Но все ли они уехали? Современники утверждали, что не все. И сегодня есть серьезные основания полагать, что потомки обремененного проклятием рода до сих пор живут на нашей земле, которая в последние полвека именуется городом Томилином. Живут, порождая через два-три поколения душевнобольных.

А теперь вернемся к загадочным убийствам, совершенным в нашем городе. Обе жертвы регулярно посещали усадьбу, которую потомки Румянцевых-Лобановых, вероятно, считают своей собственностью, незаконно отнятой у них большевиками. У обеих жертв вырвана серьга из уха. И в обоих случаях на трупах обнаружено разбитое зеркало.

Это ни о чем вам не говорит, уважаемый читатель?

Наталья Малец

Глава 1

В служебном кабинете Родислава Евгеньевича Романова было сильно накурено, и Бегорский, едва открыв дверь, невольно поморщился: сам он никогда не курил и густой дым переносил с трудом.

— Родька, ну когда ты перестанешь своими руками себя гробить? У тебя тут дышать нечем, — недовольно произнес он.

— В наши с тобой годы уже поздно меняться, — отшутился Родислав Евгеньевич, импозантный и барственно-вальяжный мужчина.

Им обоим было по шестьдесят шесть, и они знали друг друга и дружили с раннего детства, однако были совсем разными, и фразу про «наши с тобой годы» Бегорский немедленно воспринял в штыки. Если Романов полагал, что самое в главное в жизни им уже сделано и теперь настало время почивать на лаврах и пожинать плоды праведных трудов, то Андрей Сергеевич Бегорский считал себя достаточно молодым для того, чтобы совершенно не переносить застоя и рваться вперед, к новому и еще не опробованному.

Бегорский был владельцем крупного холдинга, Романов — его другом и заместителем, главная задача которого состояла в том, чтобы «решать вопросы». Так было постановлено с самого начала, когда Андрей Сергеевич много лет назад позвал к себе на работу успешного офицера милиции из Министерства внутренних дел: сам Бегорский в «решении вопросов» был не силен, договариваться с людьми не умел в силу прямоты и отсутствия гибкости, а также не обладал широким кругом нужных знакомств. Все эти качества как раз и были сильной стороной Родислава Романова, который сразу согласился стать его заместителем еще в те времена, когда Бегорский владел только одним заводом, выпускавшим технологическое оборудование для пищевой промышленности. Теперь же оба были сказочно богатыми людьми, но если Родислав Евгеньевич тратил деньги на собственный комфорт и удовольствия, то Андрей Сергеевич вкладывал их в новые проекты, в том числе и не приносящие никакой прибыли, а то и откровенно благотворительные. Выбирая направления инвестирования, он руководствовался не соображениями доходности, а исключительно категориями «мне это интересно» или «мне это скучно».

Клуб «Золотой век» Бегорский придумал несколько лет назад. Придумал, нашел место, где можно опробовать новую идею, купил и отреставрировал старинную усадьбу в городе Томилине и начал эксперимент. И вот теперь этот эксперимент, пошедший так удачно с самых первых месяцев, оказался под угрозой.

— Родька, найди мне толкового частного сыщика.

Родислав Евгеньевич распахнул настежь широкое окно, впуская в кабинет мощную струю ледяного январского воздуха, и демонстративно закурил.

— Что ты еще надумал? — насмешливо спросил он. — Зачем тебе понадобился частный детектив?

— Ну, я неточно выразился, — поправился Бегорский. — Не обязательно частный детектив. У тебя же осталось много друзей в милиции, найди толкового сыщика, которому можно поручить частное расследование. Оплата, как ты понимаешь, будет очень достойной, я никаких денег не пожалею. Я хочу, чтобы с томилинскими делами, наконец, разобрались. Мой клуб закачался, среди его членов разброд и шатания, постоянно слышатся разговоры о томилинском маньяке, который убивает пенсионеров, посещающих усадьбу. Семь членов клуба перестали приходить из-за этого, они поверили и испугались. Да что члены клуба! У меня там уже три человека из персонала уволились!

— Как три? — удивился Романов. — Ты же говорил, что двое.

— Сегодня утром позвонила Вера и сказала, что бухгалтер написала заявление об уходе. Я не могу больше сидеть сложа руки, Родька, я должен что-то предпринять.

— Но ведь в Томилине есть своя милиция, они там ищут убийцу, — попытался возразить Родислав Евгеньевич. — Ищут и найдут рано или поздно, я в этом уверен.

— Так в том-то и дело, что рано или поздно. Для меня их «поздно» — это уже катастрофа, у меня клуб вот-вот развалится, все члены разбегутся вместе с персоналом. Для меня поздно уже сейчас, я жалею, что раньше ничего не предпринял. Родька, я хочу, чтобы в Томилин поехал грамотный знающий сыщик, который поможет местным операм.

— Так не положено, — улыбнулся Романов. — Никакие частные лица не допускаются к оперативно-розыскной и следственной работе.

— Ты мне будешь рассказывать, что положено, а что не положено! — фыркнул Бегорский. — Так, как положено, я и сам могу сделать. А ты у меня работаешь для того, чтобы организовывать то, что не положено. Позвони начальнику горотдела внутренних дел, а еще лучше — поезжай туда сам и лично договорись, пусть дадут нашему человеку возможность работать. И главное — найди такого человека. За деньгами я не постою, ты меня знаешь.

В принципе ничего невозможного в задании Бегорского не было, начальник Томилинского ГОВД был кое-чем обязан Родиславу Романову, который интенсивно общался с ним в тот период, когда только велись переговоры о приобретении Бегорским старинной усадьбы и земли под ней. Романов тогда здорово помог милицейскому начальнику, решил некоторые его проблемы в Москве, и теперь вполне можно было обратиться к нему с такой пустячной просьбой, выполнение которой и усилий-то никаких не потребует. Конечно, сама затея Андрея выглядела в глазах Романова совершенно идиотской, но он всегда помнил, что своим нынешним благосостоянием обязан старому другу, и считал своим долгом решать все его проблемы, даже те, которые, по мнению Родислава Евгеньевича, были высосаны из пальца.

Ну что ж, с томилинским начальством он договорится и толкового сыскаря, готового в январе уйти в отпуск, тоже найдет. Не проблема.

***

За окном тихо падал мягкий медленный снег, и от этого было уютно и спокойно. Как хорошо, что теперь выходные — это выходные, и можно спать, не прислушиваясь сквозь сон к телефону, и не тревожиться, что вот-вот позвонят и прикажут выезжать, потому что где-то кто-то кого-то убил. Можно блаженно вытянуться под одеялом, повернуться на другой бок и снова задремать, а можно дотянуться до пульта, включить телевизор и что-нибудь посмотреть, не вставая с постели. И это не счастливая случайность свободного от преступлений и розыскной работы выходного дня, а закономерность, которую ничто не может нарушить. Теперь Настя Каменская сама хозяйка своему времени.

Эти радостные мысли посещали ее каждое утро, когда она просыпалась. Они зарождались в еще спящем мозгу и приносили несколько мгновений эйфории, но как только голова стряхивала с себя остатки сна, на Настю наваливалась тоска.

Уже месяц, как она на пенсии. Да-да, она, привыкшая считать себя молодой и не особенно опытной девчонкой, оказывается, выслужила двадцать семь с лишним лет, к которым прибавили половину срока обучения на юридическом факультете университета, так что получилось без нескольких месяцев тридцать лет безупречной службы. Но это не самое главное. Главное — в июне 2010 года ей исполнится пятьдесят, она — полковник милиции, и для того, чтобы продолжать служить, ей нужно будет писать рапорт с просьбой продлить срок службы. Хорошо, если рапорт удовлетворят. А если нет? Настя представила себе, какое унижение ей придется испытать, читая отказную визу на собственном рапорте. Ей официально заявят: «Вы больше не нужны, вы выработали свой ресурс, и вам теперь нет места среди нас, уйдите и уступите дорогу молодым.»

При одной мысли об этом Насте Каменской делалось дурно. Она решила не ждать рокового рубежа и уйти раньше, по собственному желанию. Начальник не уговаривал остаться, да и работа с ним особо сладким медом не казалась, прежний начальник — молодой Большаков с умными глазами — давно был переведен с повышением, и на его место пришел обычный средний служака, глубоко убежденный в том, что курица — не птица, а баба — не человек.

Настя уволилась. Вышла в отставку. Получила пенсионное удостоверение. И стала радостно предвкушать, как теперь будет много спать, читать, смотреть телевизор, как будет ухаживать за мужем, варить ему супы и жарить котлеты, стирать, гладить и убираться в квартире. Однако ничего этого не случилось.

Выспалась она за три дня. Читать не хотелось. По телевизору смотреть нечего, одни ток-шоу какого-то кухонного разлива, больше напоминающие базар-вокзал, да сериалы, которые идут уже так давно, что разобраться в запутанном сюжете невозможно. Попытки стать добросовестной домохозяйкой бесславно провалились, потому что Настя, не имея ни опыта, ни навыка, делала все бестолково, неловко и долго, и Лешка терял терпение, отсылал жену «на диван отдохнуть» и доделывал все сам. Ему нужно работать, ему нужен компьютер и тишина, и сидящая дома бездельница-жена ему просто-напросто мешала. Разойтись по разным углам было непросто, квартира-то однокомнатная, и чтобы не мешать мужу, Настя забивалась с книжкой в руках на кухню, а Алексей чувствовал себя неловко из-за того, что она сидит на кухне и скучает. Он старался ее развеселить, предлагал вместе посмотреть кино, или сходить погулять, или съездить в гости к Настиным родителям или ее брату, и Настя понимала, что он готов жертвовать работой, только бы ей было хорошо. И от этого делалось еще тоскливее и горше. Она никому не нужна. Она не нужна на Петровке, откуда ее с облегчением спровадили, освободив полковничью должность для более молодого офицера, она не нужна дома, потому что мешает Леше работать. Она — старая и ни на что не годная уработавшаяся кляча.

Настя слонялась по квартире, глотая слезы, все валилось из рук, книги не радовали, безделье угнетало, но в то же время и делать ничего не хотелось, настроение все время было плохим. Опомнилась она только тогда, когда вдруг поняла, что муж стал больше времени проводить в Жуковском, где находился его институт, и все чаще оставался ночевать у живущих там же родителей. Она поняла, что ничего не хочет, кроме той работы, которую делала четверть века и которую так сильно любила. Да она и не умеет ничего другого.

И она позвонила Владиславу Стасову, главе частной детективной конторы, специализирующейся, как выражался сам Стасов, на помощи в обеспечении судебных процессов. Помощь эта выражалась в том, что по заданиям адвокатов, ведущих как уголовные, так и гражданские дела, люди Стасова выискивали свидетелей и доказательства, которые могли бы коренным образом изменить, казалось бы, очевидное и заранее прогнозируемое решение суда или хотя бы заронить сомнение в аргументах противной стороны.

Стасов ужасно обрадовался ее звонку.

— Долго ты телилась, — весело загрохотал он в трубку, — я тебя уже месяц жду. Как ты рапорт написала на увольнение, так и начал ждать. Дождался, стало быть?

— Дождался, — вздохнула Настя. — Возьмешь меня к себе?

— А то! Ты еще спрашиваешь! Я тебе самый лучший насест в своем курятнике выделю, рядом с твоим любимчиком Мишкой Доценко. Будешь с ним ворковать в свободное от работы время.

Михаил Доценко когда-то работал с Настей в одном отделе, и работал хорошо, был одним из лучших оперов, но когда женился и обзавелся ребенком, ему пришлось снять погоны — надо было думать о том, как содержать семью. Теперь он уже несколько лет работал у Стасова и был совершенно доволен жизнью.

— Владик, а ты уверен, что я справлюсь? — осторожно спросила Настя. — Я ведь все больше по убийствам работала, а у вас там другой профиль. Знаешь, я чего боюсь? Ты сейчас меня возьмешь, и очень скоро выяснится, что я ни на что не гожусь, а выгнать меня ты по старой дружбе не сможешь и будешь молча терпеть.

— Не боись, старуха, — оптимистично заявил Стасов, — у нас работа хоть и скучноватая, зато на девяносто пять процентов завязана на информацию, а ведь работа с информацией — это твой конек. И чтобы примирить тебя с горькой действительностью, скажу честно, что доходы у нас весьма и весьма пристойные, так что с голоду не помрешь. Давай, бери ноги в руки и приезжай, напишешь заявление, отнесем кадровичке, покажу тебе твой стол, и приступай хоть завтра, хоть сегодня вечером.

Вид конторы Стасова сильно смутил Настю. За долгие годы работы на Петровке она привыкла к огромному зданию в самом центре Москвы, высоким потолкам, широким лестницам, она привыкла к ощущению могущества, которое давало и само здание, и принадлежность к системе, которая стояла у Насти за спиной. Детективное же агентство Владислава Стасова располагалось в нескольких комнатушках — двух объединенных квартирах на первом этаже обычной многоэтажки где-то в Перово. Да, все было отремонтировано по евростандарту, и офисная мебель куплена явно не в самом дешевом магазине, но все равно это был жилой дом, и окна выходили во двор, по которому носились мальчишки и неспешно прогуливались мамочки с малышами в колясках, и все было обычно, как-то по-домашнему, и от этого казалось несерьезным, ненастоящим, игрушечным. На Настю навалилась вторая волна тоски и подавленности. Теперь она годится только для такой скучной, ненастоящей работы, и сама она отныне — никто, и звать ее никак, потому что нет в руках волшебного удостоверения и той силы, которая стоит за спиной.

Но она все равно приступила к работе и старалась изо всех сил, чтобы Владик Стасов не пожалел о том, что взял ее.

Купить книгу на Озоне

Владимир Колычев. Семья в законе

Отрывок из романа

О книге Владимир Колычев «Семья в законе»

Ночное небо затянуто тучами. Фонари на улице не горят. Тьма плотная, холодная, моросящая… В гулком гудящем зале пивного бара, в клубах табачного дыма под потолком тускло мерцают засиженные мухами лампы дневного света. Но тьма, казалось, проникала и сюда, заползала под ворот рубахи, через позвоночную артерию проникала в кровь, студеными пальцами хватала за душу…

В зале было душно, накурено, но мужчина, сидевший за столиком в дальнем углу бара, поежившись, застегнул джинсовую куртку до самого верха. Вид он имел несвежий, слегка запущенный: волосы слипшиеся, сальные, печать усталости на лице, взгляд выхолощенный, уголки тонких губ приспущены, словно траурные флаги. Но все же смотрелся он внушительно. Широкое лицо с резкими, выразительными чертами, развитые надбровные дуги, большие черные глаза, нос широкий, с небольшой впадиной посередине, черные усы, короткие, но столь же густые, как и брови. Крепкая шея, не очень широкие, но плотные плечи, сильные руки. Не нужно было напрягать взгляд и фантазию, чтобы определить в нем крепкую кость и энергетику высокого напряжения. Но упадок духа, в котором он сейчас пребывал, значительно снижал яркость его мужского обаяния.

Чем дальше в ночь уходили стрелки часов, тем черней и гуще становилась тоска этого несчастного человека. Холодно, зябко. И одиноко, как в могиле.

За массивной стойкой из больших грубо отесанных камней краснела упитанная физиономия бармена, пиво ручьем лилось из крана, наполняя кружки и бокалы. Худосочный паренек, сидящий на высоком стуле за барной стойкой, нехотя обнимал упитанную девушку с прической под «одуванчик», за столиком неподалеку — два степенных, хорошо одетых парня в компании с ярко накрашенной, игривой брюнеткой. Две женщины среднего возраста в поисках попутного ветра, на пивных волнах и под рваными парусами личных неурядиц. Рядом уютно разместилась компания работяг — эти обмывают зарплату, пьют, но не шумят, на соседок не заглядываются, их больше привлекает немолодая уже, но еще бодрящаяся красотка в коротком платье, что взобралась на жердочку барного стула. С ней можно все и за скромную плату. Судя по тому, как посматривают на нее мужчины, ей простаивать без работы долго не придется.

Бар «Забегаловка» — заведение далеко не самое респектабельное, но посидеть здесь можно неплохо: и выпить, и перекусить, и приключение найти — с женщиной подружиться и даже подраться. Но мужчину в застегнутой доверху джинсовой куртке интересовала только выпивка. Тусклым безучастным взглядом он обозрел зал и склонился над своей тарелкой, вяло ковырнул вилкой кусочек бифштекса, после чего апатично и безотчетно затолкал его в пространство между двумя ломтиками жареного картофеля. Кому-то весело, у кого-то здоровый аппетит, а ему, Павлу Никифорову, тоскливо, и кусок в рот не лезет…

Он помнил, как приходил в этот бар с женой. Совсем недавно это было, месяца три назад. Снег на крышах, сосульки на карнизах, красные грудки снегирей на проводах. Они шли по обледеневшему тротуару, Лена крепко держала его за руку, грудью прижавшись к нему, что-то шептала на ухо, смотрела на него красными от слез, грустными глазами. Она могла поскользнуться, упасть, но пугало ее не это. Больше всего Лена боялась потерять мужа… В тот день Павла ждала женщина, с которой он изменял жене. Но Лена так плакала, так уговаривала его никуда не ходить, что он вынужден был сдаться. И еще она очень просила сходить с ней в город — в кино, в музей, в кафе, куда угодно, лишь бы создать иллюзию крепкой и дружной семьи, о которой она всегда мечтала. Но Павла раздражали ее слезы, и он, назло ей, выбрал бар «Забегаловку», недалеко от дома. Они пили дешевое пиво, ели неприятный на вкус жирный шницель, посыпанный сухим укропом. Он небрежно жевал мясо, с открытым ртом, замасливая губы, с шумом поглощал пиво, чего бы никогда не позволил себе в присутствии чужой женщины. Как будто давал понять, что Лена для него ничего не значит. Она, глупая, влюбленно смотрела на него глазами боязливой мышки, а он, поглядывая поверх нее, думал о том, чтобы поскорее покончить с этим «домашним заданием» и отправиться к своей Оксане, к этой зрелой красавице с роскошными формами…

И часа они тогда не провели здесь с женой. Павел сказал, что после столь невкусного обеда ждет от Лены хорошего ужина, даже похвалил ее кулинарные способности. И даже по пути домой купил бутылочку недорогого болгарского вина. А когда она встала у плиты, он с мобильного телефона позвонил на свой домашний, вызвал себя на разговор, после чего заявил, что его срочно вызывают на службу. Он обещал вернуться к ужину, но Лена ему не поверила. Она чувствовала, что у мужа есть другая женщина, поэтому в глазах у нее стояли слезы. Она тогда ничего ему не сказала, лишь тихонько всхлипнула, закрывая за ним дверь…

Лену он знал с самого детства. Женихом и невестой их объявили еще в первом классе. Он таскал за ней портфели, выслушивал жалобы на несправедливых учителей, на мальчишек, дергавших ее за косички, утешал, грязным носовым платком вытирал ей слезы после каждой «двойки», задир-обидчиков укрощал кулаками… Впрочем, плохих оценок у Лены было мало, а с каждым годом становилось все меньше. Павел же со временем завоевал репутацию бедокура-двоечника с крепкими кулаками. Это не мешало ему водить дружбу с примерной ученицей.

Но их теплая дружба так и не переросла в любовь. Лена его любила, не раз признавалась в этом, говорила, что жить без него не может. А он не понимал, как это нельзя жить без кого-то. В десятом классе он часто задавался таким вопросом и всякий раз находил разумный ответ. Если бы вдруг Лена уехала в другой город, он бы смог забыть ее. Может, и не легко, но смог бы… Впрочем, не очень серьезное отношение к ней не удержало его от греха. В десятом классе, в новогоднюю ночь они с Леной заперлись у нее на квартире, и она под бой курантов прошла посвящение в женщины.

А незадолго до последнего звонка Павел всерьез увлекся Светкой из параллельного класса. Девушка готова была ответить ему взаимностью, но вдруг выяснилось, что Лена ждет ребенка. Это новость его совсем не обрадовала, но и в панику не ввергла, более того, заставила принять ответственное решение. После школы они с Леной расписались, в конце сентября она родила ему девочку, а в ноябре он ушел в армию…

В кармане затрезвонил телефон, глянув на дисплей, Никифоров неторопливо поднес его к уху.

— Да, родная.

Звонила дочка. Маше уже восемнадцать лет… Ему тридцать шесть всего, а она уже совершеннолетняя.

— Ты где? — с неохотным каким-то беспокойством спросила дочка.

Еще год назад отца и дочь можно было встретить вместе на улицах города. Она держала его под руку и шла, легонько покачивая бедрами; юная, красивая, длинноволосая. Встречные мужчины с завистью посматривали на Павла, думая, что это его девушка.

Но сейчас они уже никуда вместе не ходят. У Маши своя жизнь, она живет с мужчиной, у него дома, и общаться с ней Павел мог только по телефону.

Купить книгу на Озоне

Антония Арслан. Усадьба жаворонков

Пролог к роману

О книге Антонии Арслан «Усадьба жаворонков»

Мы отправились в гости к святому по улице под
портиками. Было 13 июня — день моих именин. Шел
дождь, и мне не хотелось никуда идти, но дедушка Ерванд
— патриарх, чье слово было для всех законом, —
до этого сказал: «Надо, чтобы девочка знала своего
святого. Давно уже пора: ей пять лет. Не годится заставлять
святых ждать. И пускай идет пешком». А сам
он вместе с водителем Антонио потом догонит нас на
своей «Ланче».

И вот мы с тетей прошли две длинные улицы под
портиками, ведущие к собору. Тетя Генриетта была миниатюрной
женщиной с крупным армянским носом и
короткими блестящими черными волосами. Она ревностно
хранила множество тайн, никогда не носила
низкие каблуки и не разрешала мне открывать ее сумочку.
Ей тоже был не по душе дедушкин приказ: ей
было жарко, у нее «почти что» болела голова; и потом,
что за дурной тон — идти в собор в праздник святого:
так делают только провинциалы да туристы. Она боялась
потерять меня в толпе и, как всегда, переживала
из-за каждого пустяка.

Тетя Генриетта была одной из тех, кто пережил геноцид
1915 года. Она была дитя диаспоры, и у нее больше
не было родного языка. На всех языках, в том числе на своем, армянском, она говорила неестественно,
с усилием и смешными трогательными ошибками, как
иностранка. Она никогда не рассказывала о том, как
ей удалось выжить. Она забыла даже свой истинный
возраст (по прибытии в Италию она была такой крошечной
и измученной, что ей дали на два или три года
меньше, чем ей было на самом деле). Но каждый вечер,
когда она приходила к нам ужинать и приносила
большие блюда австрийского печенья, огромные банки
домашнего йогурта, пахлаву с медом и орехами, ее
присутствие наполняло наш дом смутными воспоминаниями.

Я ее обожала, а она меня баловала. У нее дома целый
день звучали диски Эдит Пиаф, и можно было танцевать
в атласных туфельках. Так что с ней я шла к свято му
с каким-то ленивым любопытством, надеясь получить
мороженое, или медальончик, или книжку с картинками,
или еще что-нибудь. Меня бы устроил любой подарок,
и я доверчиво ждала его.

И когда мы подошли к тому месту, где улица дель
Санто выходит на огромную площадь, я получила свой
подарок. Дождь уже несколько минут как перестал,
и вдруг облака раздвинулись, точно занавес, и яркий
горячий луч солнца превратил площадь в театральную
сцену, где пришли в движение бесчисленные разноцветные
фигурки — они закрывали свои зонтики и спешили
к дверям собора. «Аида!», «Нив!», «Эстерина!»,
«Джи-джа!» — весело и нетерпеливо перекликались
жен щины; за женщинами шли дети, тихие и чинные,
как маленькие монахи, и крепкие серьезные мужчины
в черном. В самом центре площади сразу же бросалась
в глаза какая-то торжественная группа людей в кричащих
костюмах — длинные юбки и пышные волосы
у женщин, лихо закрученные усы у мужчин. Они стояли неподвижно и не сводили глаз с приоткрытых дверей
собора.

«Видишь? И цыгане тут, — взволнованно сказала
те тя. — Держи меня крепче за руку». Я и не думала
отпускать ее руку — мне достаточно было просто смотреть.
Я была очарована и растеряна. Так это и есть цыгане?
Те самые, что все время куда-то едут, и нигде не
останавливаются, и живут в пестрых повозках, которые
совсем как маленькие дома, и в них есть все необходимое?
Мы, армяне, тоже много ездим по разным странам,
но, приехав куда-нибудь, останавливаемся, так что наша
родня разбросана по всему свету. И я начала повторять
названия городов, где жили наши родственники, и их
имена, смакуя их во рту, словно леденец.

Тетя частенько повторяла: «Вот рассердите вы меня,
будете плохо себя вести — возьму и уеду от вас. В Бейрут
к Арусяк, в Алеппо к дяде Зарe, в Бостон к Филиппу
и Милдред, во Фресно к сестре Нвард, в Нью-Йорк
к Ани или вообще в Копакабану к кузену Микаэлу. Но
к нему в последнюю очередь, потому что его жена — ассирийка». Меня прямо-таки завораживала эта госпожа
тетушка-ассирийка. В книжке с картинками я ви дела,
какие у древних ассирийцев были костюмы и бороды,
мне рассказывали историю Навуходоносора и великих
городов Вавилона и Ниневии, и я представляла себе
эту тетушку — как она, закутанная в роскошные шелка,
важно прогуливается по висячим садам Вавилона (это
название звучало совсем как «Копакабана»). Разве можно
ехать к ним в последнюю очередь, как говорила тетя Генриетта? По мне, эта блестящая бразильская родня
должна была быть на первом месте. Но, по правде говоря,
моего мнения никто не спрашивал…

По-прежнему нервно сжимая мне руку, тетя осматривалась
вокруг. Она была маленькой, трогательной и
сразу же терялась, ей необходимо было ободряющее
присутствие дедушки, который, к счастью, как раз приехал.
Серебристая машина описала безупречную дугу
по площади и бесшумно остановилась прямо рядом с
нами. Водитель Антонио вышел и бросился открывать
дверь старику; тот тоже был невысоким, но у него был
такой важный вид — не то что у тети! Вся его фигура,
начиная с совершенно лысой головы, которую каждый
день тщательно брили, и с короткой властной бородки-
эспаньолки до блестящих сапог с аккуратно застегнутыми
гетрами, излучала уверенность в себе и огромную
внутреннюю силу. При этом дедушке не чужды
были и кое-какие властные капризы, которые никем
не обсуждались и очень нравились нам, детям, — именно
потому, что они совершенно необъяснимым образом
противоречили разумным решениям других взрослых
членов семьи.

Дедушка сразу оценил ситуацию, в том числе пугающее
тетю присутствие цыган, и распорядился: «Ты,
Генриетта, заходи в собор через боковые двери, садись
и начинай молиться. Прочти розарий, потому что
ждать придется долго. Потом мы за тобой зайдем. Девочка
пойдет со мной. Ты, Антонио, тоже иди внутрь:
сего дня праздник твоего святого, у тебя найдется о чем
его попросить. Хорошая молитва и тебе не повредит.
Потом садись позади барышни — подождете нас
вместе».

Он взял меня за руку и повел прямо к цыганам в центре
площади. Впереди всех стоял цыганский барон, высокий и красивый. Увидев дедушку, такого маленького
и кругленького, с блестящей цепочкой часов поперек
жилета, он поздоровался с ним и сразу же сказал остальным
цыганам, которые в моих восхищенных глазах были
такими же красивыми: «Вот пришел профессор. Тот
самый, который спас нашего малыша. Он пойдет с нами
в собор, будет молиться с нами». А дедушка сказал:
«А это моя внучка. Ее зовут Антония».

В этот миг главные двери собора начали медленно
отворяться. По ту сторону двух тяжелых занавесей открылась
огромная темная пустота, откуда шел очень
сильный запах благовоний, глухой шум огромной почтительной
толпы и время от времени доносились обрывки
песнопений. Дедушка взял меня за одну руку,
цыганский барон — за другую, и мы вместе медленно
и торжественно направились внутрь. Люди расступались
перед нами, перешептываясь. От этих цыган исходил
какой-то особенный запах, который навсегда
остался в моей памяти, как запах родного гнезда, куда
все мы когда-нибудь вернемся: запах лошадей, кожи,
загара и дорожной пыли.

Цыгане пели на своем непонятном языке. И дедушка
тоже запел на своем непонятном языке, и слова звучали
так нежно, что казалось, совсем не он произносит
их необычайно глубоким голосом, будто разговаривая
сам с собой. Глядя на него снизу вверх, я слушала и слушала,
и мне действительно казалось, что я дома, что
я возвращаюсь в теплое гнездо. «Прости меня, Господи,
— говорил дедушка на древнем языке, — прости и
помилуй; Иисус, Спаситель наш, смилуйся над нами.
Святая Троица, дай спокойствие этому миру, дай славу
Церкви; дай нашей армянской нации любовь и единство,
исцеление больным и Царство Небесное усопшим».

В этот миг послышался чей-то громкий уверенный
голос (мне показалось, что он донесся прямо из таинственной
Вечности; на самом деле это говорил проповедник,
но мне его было не видно): «Слушайте слова
святого брата Антония. Христа он сравнивает с наседкой:
„Как наседка собирает под крыло своих цыплят…“
Он говорит, что наседка болеет, когда болеют цыплята;
она зовет их есть, пока не охрипнет; она прячет их
под крылом и защищает их от коршуна. Так же и Христос,
воплощение Божественной Мудрости, ради нас,
больных, взял на себя наши болезни. Как говорит Исайя:
„Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей
и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лице
свое“».

Мысль про наседку мне понравилась. Я знала, какими
бывают наседки, как они себя ведут; когда-то у меня
даже был цыпленок. Хотя моя мама, думала я, моя молодая
и дерзкая мама совсем не похожа на наседку…
Все это вместе — и исцеление больных из дедушкиной
молитвы, и Армения, и материнская забота Бога-наседки,
о которой говорил голос, и запах цыган, и эта
огромная пустота под сводом собора — вдруг слилось
в моей душе в чувство такой абсолютной защищенности,
такого огромного счастья, что я расплакалась.

Тогда дедушка взял мою руку в свои и сказал: «Эта
церковь — как корабль, а ведет его твой святой. Эта
церковь — как гавань, где нас встречает твой святой,
он говорит нам слова любви и утешения, и все зло остается
там, за дверью». (Я посмотрела на большие двери:
не такая уж это была и преграда, а снаружи был яркий
свет. Но дедушке лучше знать…) «Эта церковь — видимый
дом, который ведет в невидимый. Здесь ты всегда
будешь дома. Ты слышала, что говорил святой: Бог —
это утешение и познание, это поддержка в болезни, это сердце, которое бьется рядом с твоим. Здесь все
наши усопшие: бабушка Антоньетта, моя молодая мама
(„Оказывается, у дедушки была мама“, — изумилась
я), мои братья и сестры, погибшие во время депортации…»

«Ну, а теперь, — продолжал он, — пойдем поздороваемся
с ним. Не годится забывать про хозяина дома».
Мы тепло попрощались с цыганами и встали в длинную
очередь в тесной и потной толпе: все хотели прикоснуться
к черной мраморной плите, за которой, как объяснил
дедушка, находилось тело святого Антония. «И он
действительно там? И слышит нас? — спросила я. — 
И по нимает, о чем мы думаем?»

«Надо положить руку на мрамор, — ответил он, —
и прочесть молитву: какую лучше всего знаешь или
какую вспомнишь в первую очередь. Он прочтет в твоем
сердце». Я подумала, что в моем сердце нельзя прочесть
ничего особенного — ведь его занимали только
детские заботы; что там может быть интересного для
святого? Зато мое внимание привлекли серебряные
сердечки — тонкие кружева блестящего металла, которые
висели повсюду вместе с серебряными ручками
и ножками и крошечными разноцветными картинками.
Но не было времени на чем-нибудь задерживаться.
Плот ная толпа напирала со всех сторон на дедушку
и на меня, толкая туда и сюда.

Наконец какой-то толстяк позади нас обратил внимание
на старика и маленькую девочку: он заслонил
дедушку от толпы и поднял меня на руки, на миг прижав
к той самой черной плите. Я поспешно подумала: «Самое
главное — меня зовут Антония. Я тебе сразу скажу
свое имя, а то как ты меня запомнишь в такой толпе?»
Но он ничего не ответил. «Слишком много народу, —
подумала я, — наверно, нужно говорить погромче».
Но свой долг я исполнила — поступила как воспитанная
девочка; к тому же он, наверно, уже знал меня: ведь дедушка
ему обо мне рассказывал.

И меня снова охватило счастье — бурное, как поток,
который понес меня вместе с движущейся толпой.
Не помню, что было дальше; помню только, что дедушка
крепко держал меня за руку, и нас как будто объединяло
одно и то же тайное чувство. Помню, что в какой-
то момент (кажется, за главным алтарем, где было
темно и относительно спокойно) он присел прямо на
ступеньку — он, обычно такой щепетильный! — как
будто его охватили неожиданные мысли, заставившие
забыть обо всем вокруг; а я, спокойная и радостная,
стояла перед ним и ждала. Сегодня я понимаю, что в
тот миг его посетили все его дорогие усопшие, и он
вдруг стал похож на старого, усталого купца, который
долго мечтал вернуться на родной Восток, чтобы закончить
там свои дни, но постепенно смирился с тем,
что умрет здесь, в изгнании; хотя это было уже не изгнание
— это было пристанище для всех народов, утраченная
древняя родина.

Зато я отлично помню, как он пришел в себя. Неожиданно
повеселев, снова полный энергии, он сказал
мне: «Ну, а теперь пойдем поздороваемся с отцом провинциалом.
Тетя и Антонио могут еще немного помолиться.
А тебя там наверняка угостят лимонадом и печеньем». Но вместе с печеньем мне дали крошечную
рюмку аппетитной ярко-красной наливки, и я подумала,
что с ее сладким вкусом розовых лепестков ничто
не сравнится и что братья, когда я им расскажу, умрут
от зависти; а еще мне подарили «Историю Иосифа»
в картинках — на будущее, когда я научусь читать. Но
еще больше мне нравилось слушать и разглядывать все
вокруг: стол, покрытый плотной скатертью, изобра жения
святых на стене, двух дружески беседующих стариков
— дедушку с матовой желтоватой кожей, неторопливо
поглаживающего свою эспаньолку, и румяного
монаха с пышной седой бородой, которую он время
от времени величественно поправлял обеими руками.
Он сказал мне: «Обязательно приходите с дедушкой
снова, когда суеты будет поменьше, чем в празд ник святого.
Раз тебя зовут так же, как его, и ты женщина, то
у тебя особые обязанности. Есть много мужчин по имени
Антонио, но женщин по имени Антония мало». Мне
это очень польстило.

Все это я, любопытная маленькая девочка, впитала,
как губка, в тот далекий июньский день.

Дедушка умер спустя несколько месяцев. Мы так и
не навестили старого монаха, я так и не узнала, какие
«особые обязанности» есть у женщин по имени Антония.
Но и спустя столько лет я ничего не забыла. До сих
пор для меня огромные купола собора — словно могучие
корабли, величе ственно плывущие, согласно пророчеству,
с Запада на Восток, возвышаясь над городом,
который по сравнению с ними кажется таким маленьким.
До сих пор, когда я вхожу в его огромные двери,
мое сердце трогает аромат благовоний, пение лоретанских
литаний или одно лишь воспоминание о них,
эхо от звука шагов миллионов и миллионов паломников,
которые приходят и уходят, как морские волны,
и о душе каждого заботится великий святой, чье имя я
ношу.

Прошло много лет, но всякий раз, когда я вхожу в это
благоухающее и людное здание, я по-прежнему чувствую себя дома, в теплом гнезде: здесь я не чужая и не
гостья, но путешественница, которая ждет свой поезд.
Когда он придет, я не знаю; знаю только, что пройдет
он здесь, мимо этой станции, где нет чужих и где чье-то
большое сердце готово указать нам путь. Здесь я хо тела
бы закончить свои дни, опустившись на стертую шагами
людей ступеньку: я знаю, что тогда не исчезну в небытии
— меня за руку отведет к свету мой добрый друг
Антоний-португалец, известный всем как Антоний Падуанский,
святой с лилией в руке.

Стокгольмский синдром

Глава из романа Хосе Антонио Гурриарана «Армяне. Забытый геноцид»

О книге Хосе Антонио Гурриарана «Армяне. Забытый геноцид»

Наш аэробус вышел из облаков, тряска прекратилась,
стало видно каменистую, необжитую поверхность земли.
Арарат остался позади, но его близость все еще чувствуется.
Самолет идет на снижение. Пассажиры (большинство
— армяне из американской и европейской
диаспоры, смуглые и темноволосые, с непривычным
для европейца говором) отложили газеты и журналы,
приникли к иллюминаторам. Сидящая передо мной женщина
читает «Меня зовут Арам» Уильяма Сарояна, первый роман великого писателя-армянина, выросшего на
ферме в долине Сан-Хоакин в Калифорнии, куда его семья
бежала из Армении во время резни 1896 года. Свои
первые рассказы, напоминавшие соотечественникам о
традициях и обычаях покинутой родины, Сароян опубликовал
в журнале «Хайреник» («Родина»), издававшемся
бостонской армянской общиной.

Последних спящих пассажиров будят раздавшиеся
в салоне резкие звуки какой-то популярной музыки.
Увы, авиакомпания не додумалась поприветствовать
прилетающих в Ереван песнями Азнавура или музыкой
Хачатуряна. Да и объявления на борту звучали только
на английском и русском.

Сидящий рядом Армен спрашивает, чем я озабочен.
Я отвечаю, что думаю о «стокгольмском синдроме» и
пытаюсь понять, что пережила Патти Хёрст и почему
она так быстро изменилась: отвергла мир, в котором жила,
влюбилась в похитителя, участвовала в ограблении банка. Не знаю, что навело меня на эти мысли: вид Арарата,
поездка в Армению или то и другое одновременно.

— Боишься, что тебя опять начнут мучить воспоминания
о теракте?

— Нет. Та история зажила, как и мои раны. В «Бомбе»
я все выплеснул. Написал — и стало легче. Аутогенная
терапия. Меня тревожит договоренность с издательством
и данное тебе обещание написать вторую книгу
на армянскую тему. Не хочу повторяться, писать продолжение
«Бомбы». К тому же для этого вновь пришлось бы
погрузиться в то, от чего с трудом избавился, вернуться
к психологической зависимости…

— Пресловутый «стокгольмский синдром»? Да, я помню,
ты рассказывал, что приобрел его. Но я был уверен,
что ему подвержены жертвы похищений, а не раненые
в терактах…

— Да, «стокгольмскому синдрому», как правило, подвержены
заложники. Термин вошел в обиход после случая
в стокгольмском офисе «Сверигес Кредитбанкен»:
пять дней грабители держали в заложниках четырех служащих,
прикрываясь ими, как живым щитом, однако
после освобождения те не хотели расставаться с преступниками
— боялись, что с ними может случиться что-то
плохое. В суде они выступали свидетелями защиты. Анализируя
поведение жертв, шведский психолог Нильс
Бейерот впервые назвал их реакцию «стокгольмским
синдромом». Однако я на собственном примере убедился,
что жертвы терактов тоже подвержены действию
«стокгольмского синдрома». И не только я: многие пострадавшие
при терактах (предприниматели, журналисты,
полицейские, военные), с которыми я обсуждал эту
тему, в той или иной степени испытывали похожие ощущения.
Есть, конечно, существенная разница: одно дело —
когда в тебя стреляет или тебя взрывает неизвестный
тебе человек, другое — пребывать в полной зависимо сти
от похитителей и в непосредственной близости от них, как в случае с Патти Хёрст. У раненого неизвестными
не может развиться человеческой привязанности к ним,
но обязательно рождается болезненный интерес: кто
меня ранил? Что за люди? Почему они так поступили?
Порой это приводит к ненависти, а порой — странным
образом — к симпатии.

— Твой случай?

— В известном смысле. Я — пацифист. Я не признаю
террор как средство политической борьбы. Однако попытки
снять завесу забвения и молчания с темы геноцида
и оккупации Армении вызывают у меня сочувствие,
я поддерживаю их.

— Но обиду ты все же сохранил?

— Думаю, нет. В сравнении с тем, что я узнал о трагедии
армянского народа, случившееся со мной — ничто.
Мои страдания несопоставимы со страданиями утопленных
в Евфрате, расстрелянных, повешенных, зарубленных,
умерших от голода и жажды армян. Геноцид
армян — одно из самых страшных и кровавых преступлений
современной истории. И — не могу не согласиться
с Азнавуром — не менее преступна позиция тех, кто
его до сих пор отрицает. Когда нобелевский лауреат Орхан
Памук осмелился во всеуслышание заявить, что
Турция повинна в истреблении армян, его обвинили в
предательстве, «оскорблении национального достоинства
турок», даже угрожали смертью.

«Просим пристегнуть ремни и привести спинки кресел
в вертикальное положение. Через десять минут наш
самолет приземлится в аэропорту Звартноц в десяти километрах
от Еревана. Температура воздуха в Ереване —
тридцать градусов выше нуля». Наша беседа обрывается, и под успокаивающую музыку, в обычном для этой ситуации
нервном напряжении, мы ждем, когда наш огромный
«Аэробус» коснется посадочной полосы. Взревели
на реверсе двигатели, самолет сел. Мы в Армении.

Оказывается, в Ереване превосходный аэропорт, разительно
отличающийся от темных и убогих аэровокзалов
некоторых других бывших советских республик.
Современная архитектура, великолепное освещение,
цветной мрамор, магазин дьюти-фри c богатым выбором
товаров, огромные электронные табло. По словам Армена,
строительство еще не завершено. Работы ведет фирма
аргентинского армянина, а часть отделочных материалов
закупается в Испании при посредничестве того же
Армена и его сестры Шушан.

На паспортном контроле — неожиданная заминка:
молодой пограничник изучает мой паспорт, смотрит мне
в лицо, перечитывает имя и фамилию, сверяется с компьютером,
куда-то звонит и жестом приказывает мне
подождать. Армен по-армянски спрашивает, в чем дело;
тот отвечает, что есть проблема. Очень вежливый молодой
человек; не повышает голос, и улыбка не сходит с
его лица. Заметив, что мне тяжело стоять, он выкатывает
из-за стойки кресло, затем снова берется за паспорт,
сверяется с компьютером и опять звонит по телефону.
Подходит еще один офицер. На все вопросы Армена
один ответ: есть проблема. Все попытки добиться объяснений
ни к чему не приводят.

Тогда Армен начинает расспрашивать молодого человека
о его жизни; тот охотно рассказывает, что несколько
лет провел на заработках в Германии, потом вернулся
домой и не жалеет… Армен удивлен и обра дован: пограничник
оказался одним из немногих, кто вернулся в Армению
из-за границы — случай достаточно нетипичный.
Когда в 1991 году республика вышла из состава СССР и
у жителей появилась возможность выезжать из страны,
из трех с половиной миллио нов человек, населявших Армению,
эмигрировало около мил лиона. Вернулись же на
родину считанные еди ницы.

— Этот парень, пожалуй, единственный, кто утверждает,
что доволен жизнью и работой, — говорит мне поиспански
Армен.

— Почему?

— Семьдесят лет советской власти — долгий срок.
Производительность труда была низкой, при этом все
зарабатывали одинаково: те, кто вкалывал, и те, кто валял
дурака. Адаптироваться к условиям свободного рынка
непросто. В Армении до сих пор чувствуется недостаток
личной инициативы, многие просто сидят сложа
руки и ждут чего-то от правительства. Экономика пока не
опра вилась от последствий резкого перехода к капитализму
и потери почти трети населения. Интересно, что
переводы от эмигрантов — заметная часть всех денежных
поступлений в страну.

Наше пребывание на паспортном контроле затягивается,
а главное, совершенно непонятно, в чем же все-таки
дело. Может, мое имя и фамилия совпали с каким-нибудь
разыскиваемым международным преступником? На память
приходит единственный из моих дальних родственников,
кто был связан с террористами и партизанским
движением, — Энрике Горриаран Мерло. Он был лидером
аргентинской Народной революционной армии,
командовал нападением на казармы Ла-Таблада, в котором погибло тридцать девять человек, а еще раньше,
в 1980 году, организовал и лично участвовал в покушении
на никарагуанского диктатора Анастасио Сомосу.

Своими мыслями я делюсь с Арменом, которому, как
жителю Буэнос-Айреса, понятно, о чем речь. Его мысли
движутся в том же направлении.

— Но ведь Горриаран умер в Аргентине в прошлом
году во время операции на сердце, а несколько лет перед
смертью провел в тюрьме.

— А если какой-то международный ордер на его арест
забыли отменить?

— Все может быть, — соглашается Армен, — но всетаки
как-то странно…

Он затевает с пограничником разговор о футболе,
явно надеясь войти в доверие и выведать еще что-нибудь.
Тот охотно включается в беседу на футбольные
темы, правильно произносит названия испанских футбольных
клубов «Реал Мадрид» и «Барселона», знает имена
Рауля, Роналдинью, Месси. За время разговора ему
несколько раз звонят (очевидно, начальство), и после
каждого звонка он сообщает, что ситуация скоро разрешится,
однако паспорт мне не отдает и печать о пересечении
границы не ставит. Элена с Рубеном уже, наверное,
получили наш багаж и объясняют встречающим
нас Шушан и ее мужу Овику, что меня задержали на
паспорт ном контроле.

Внезапно я вспоминаю о моем брате Луисе, миссионере
с сорокалетним стажем в странах Латинской Америки,
— он ведь тоже когда-то был связан с освободительными
движениями религиозного толка. Во времена
диктатуры за ним охотились гватемальские «Эскадроны
смерти», расправившиеся с тремя его коллегами по миссии и с множеством прихожан их церкви. Луису не раз
приходилось нелегально пересекать границу с США,
Мексикой и Канадой. Может, это он угодил в списки
преступников, составленные той же гватемальской диктатурой,
и это с ним меня перепутали? Меня бы это не
удивило: США нередко оказывали поддержку латиноамериканским
диктаторам. И хотя Луис никогда не был
партизаном, он не раз выступал с заявлениями — в том
числе и с трибуны ООН, вместе с лауреатом Нобелевской
премии мира Ригобертой Менчу — о геноциде народа
майя в Гватемале, жертвами которого стали двести пятьдесят
тысяч человек.

И вот наконец в моем паспорте появляется печать.
Оказывается, существует международный ордер на арест
человека, имя и фамилия которого точно совпадают с
моими. Я удивлен:

— Что, неужели имя и обе фамилии?

— Да, обе. Но между вами и этим человеком очень
большая разница в возрасте. Можете проходить. Добро
пожаловать в Армению!

— Слава богу! А то я уже начал чувствовать себя
международным преступником.

Я благодарю пограничника и возвращаю кресло. Он
был любезен и действовал, как того требуют его служебные
инструкции. Проверка из соображений безопасности,
без унижения личного достоинства — процедура
понятная, меня она не обижает. Совсем другое дело —
столкнуться с неприкрытым хамством, как бывает, например,
в нью-йоркском аэропорту по отношению к
чернокожим, латиноамериканцам, славянам, азиатам.

Мне рассказывали, как американские пограничники
оскорбили и унизили известного испанского танцовщика
Антонио Каналеса…

В любом случае, уж лучше хороший контроль, чем
халатность. Уходя, я говорю: «Я не подкладываю бомбы,
это мне их подкладывают». Говорю с улыбкой и по-испански.
Армен смеется, и пограничник отвечает нам
улыбкой, хотя вряд ли понял мои слова.

Губернатор

Рассказ из сборника короткой прозы Владимира Сорокина «Моноклон»

Едва губернаторский кортеж из трех черных и
чистых машин подъехал к Дворцу культуры,
как по гранитной лестнице к нему заспешили
директор Тарасевич, постановщик Соловьев
и выпускающая редактор с местного телевидения
Соня Мейер.

Губернатор вышел из машины. Встречающие
дружно поприветствовали его. Он ответил им с деловой
улыбкой. Приехавшие сопровождающие лица стали
выходить из машин, обступать губернатора. Одетый
в бурого медведя, двухметровый охранник Семен
выбежал из машины охраны и с рычанием опустился
на колени перед губернатором. Губернатор обхватил
его за мохнатую шею своими короткими руками. Медведь
легко встал, подхватил губернатора на спину и
пошел вверх по лестнице. Все двинулись следом.

Медведь внес губернатора в просторное фойе с
новым паркетным полом, увешанное пейзажами местных
живописцев. Двери в зал были предусмотрительно
распахнуты. Медведь внес губернатора в
большой зал на полторы тысячи мест.

Посередине зала в проходе виднелся длинный
стол под красным сукном со стульями и безалкогольными напитками. На подробно расписанном заднике
сцены, в окружении вековых сосен и лиственниц
светилась огромная цифра «350».

Медведь опустился на колени перед столом, губернатор
слез со спины и сразу по-деловому сел в центре
стола лицом к сцене, потер свои крепкие ладони:

— Садитесь, садитесь, садитесь.

Все стали быстро рассаживаться за столом. Губернатор
глянул на часы:

— Так, сколько по времени?

— Номер или концерт? — уточнил постановщик.

— Вы же меня ради номера выдернули! — усмехнулся
губернатор. — Концерт я семнадцатого посмотрю.
Вместе с президентом.

— Всего минут десять, Сергей Сергеич, — заулыбался
бородатый постановщик.

— Там три минуты за одну идут, Сергей Сергеич!
— пошутила Мейер.

— Ну, ну, — подмигнул ей губернатор. — А кто
из старого состава?

— Поляков и Бавильцева, — отозвался постановщик.

— Всего двое, стало быть? — губернатор повернулся
к 1-му вице-губернатору. — Вот так, Николай
Самсонович. Годик прошел, люди разбежались.
Спрашивается, а почему?

— А потому что Базыме так и не дали квартиру,
а Борисова и Золотильщикову позвали в Екатеринбург,
в театр, — спокойно и быстро ответил 1-й вице-
губернатор.

— Базыме? — губернатор повернулся ко 2-му
вице-губернатору. — Почему Базыме не дали?

— Бобслей, — напомнил тот.

— А… бобслей… — вспомнил губернатор, оттолкнулся
кулаками от стола, откидываясь на спинку
кресла. — Ладно, давайте глянем.

Постановщик поднял руку. Свет в зале погас.
На сцену с залихватским посвистом слева выбежали
парни в косоворотках и сапогах с гармошками, ложками
и сопелками, а справа — девки в ярких сарафанах.
На середину сцены в три прыжка вылетел рыжий
парень в алой косоворотке и лихо заплясал
«русскую». Остальные, замкнув за ним полукруг, заиграли
и запели:

Наш Ванюша — парень бравый:
Как забрили его в рать,
Отслужил, пришел со славой,
Начал девкам в сиськи срать.

Срал дояркам и свинаркам,
Срал пастушкам и кухаркам,
Срал здоровым и больным,
Срал тверезым и хмельным.

Срал легко, игриво, ловко,
Срал с напором, со сноровкой,
Срал толково, деловито,
Срал и тайно, и открыто.

Срал в избе и на природе,
Срал в хлеву и в огороде,
Срал в сенях и за кустом,
На мосту и под мостом!

Из пола сцены поднялась невысокая березка,
окруженная травяной поляной. Самая красивая из
девушек стремительно сбросила с себя сарафан, нательную
рубашку и повалилась навзничь в траву,
выставив роскошную грудь. Девушка закрыла глаза,
изображая спящую. Рыжий парень, состроив озорное
лицо, на цыпочках подкрался, влез на березку,
уселся на суку, приспустил полосатые штаны и быстро
испражнился, попав девушке точно между
грудей.

Сразу же зазвучала грустная песня, протяжно зазвенели
балалайки. Девушка проснулась, глянула на
свою грудь, закрыла лицо рукой и разрыдалась. Другие
девушки закружились вокруг нее плавным хороводом,
напевая:

Ох, насрали в сиси
Кузнецовой Ларисе.
Ох, Лариса плачет:
А и что ж это значит?

Я жила-подрастала
Да горя не знала.
Во лугу гуляла,
Маков цвет срывала.

На траву ложилась,
Спала-присыпала.
А во сне Ларисе
Ох, насерили в сиси.

А и тот насерил,
Кто в любовь не верил.

Девушки начали вертеться на месте, Лариса рыдала
в траве, трогая кал рукой и поднося руку к носу,
рыжий парень восторженно заплясал вокруг березки.
Музыка постепенно стала опять бодро-залихватской.
Парень плясал, Лариса рыдала, девушки все
быстрее кружились вокруг нее.

— Стоп! — вдруг громко сказал губернатор,
опираясь кулаками о красный стол.

— Стоп! — произнес постановщик в микрофон.
Музыка прервалась, пляшущие остановились.

— Стоп… — повторил губернатор, вздохнул, помолчал.

Потом сделал знак постановщику, тот передал
ему микрофон. Губернатор заговорил:

— Восемь лет назад мы впервые привезли этот
номер в Европу. Восемь лет назад. На осеннюю парижскую
ярмарку. И показали его. Французы, да?
Нация, которую мало чем удивишь. Чем можно
удивить француза? У него все есть: вино лучшее в
мире, шампанское, коньяк. Сыр французский. Луковый
суп. Устрицы, да? А искусство? Импрессионизм,
сюрреализм, Пикассо. Самый дорогой художник
в мире, да? А литература? «Три мушкетера»,
«Граф Монте-Кристо». Бальзак, Гюго. Мода, да? Бутики?
Шан Жализе. Патрисия Касс. Милен Фарме.
Моника Беллучи с этим… с Касселем, да? Чего у
них нет? Все есть. Поэтому они на всех давно положили.
С прибором. И вот эти самые французы,
положившие на все, когда посмотрели наш номер,
открыли рты. И сказали: мы такого никогда не видали.
Никогда! Это французы, да? То есть — их
проперло реально наше русское искусство. Тогда,
восемь лет назад. Проперло, да? А почему? Потому
что номер был круто придуман и исполнен ве-ликолепно. Так, что люди ахнули. Открыли рты и не
закрывали. А то, что я сейчас увидел, это… танцы
инвалидов какие-то!

Сидящие за столом стали подсмеиваться и переглядываться.

— Параолимпийские игры, да? — усмехнулся
губернатор, переглядываясь со свитой.
Исполнители тоже переглянулись, но без улыбок.

— Что за слабосилие за такое? Что за формализм?
Вам, что, ребят, скучно это исполнять, да?

— Нет, не скучно! — ответил за всех рыжий парень.

— А не скучно — пляши, Ваня, как в последний
раз! Как перед расстрелом!

— Так, чтоб искры летели, — подсказала 3-й вице-
губернатор.

— Так, чтоб искры летели! — губернатор стукнул
кулаком по столу. — Вон, дед мой рассказывал, у
них в селе, бывало, на свадьбе, как пойдут мужики
плясать, так бабы кричат: наши хреновья из земли
огонь высекают!

Свита одобрительно засмеялась.

— Помните, что написано позади вас: триста
пятьдесят! Нашему краю триста пятьдесят лет! Вся
страна к нам в гости приедет! А вы тут как спагетти
болонезе будете по сцене болтаться, да?
Все засмеялись.

— И вы, девчата, — продолжал губернатор. — 
Вот запели вы: «Ох, насра-а-а-али в сиси Кузнецоо-
о-вой Лар-и-исе». Это… — он прижал кулак к
груди. — Это же печаль! Печаль вы-со-кая! Это
русская тоска наша, черта национального характера!
Об этом поэты писали! Есенин, да? Выткался на
озере алый цвет зари. Этого нет ни у кого в мире!
Это надо петь душой, а не горлом! Семнадцатого
приедут к нам московские циники эти, вроде Славы.
Непрошибаемые. Будут сидеть, посмеиваться.
А надо так спеть, чтоб всех этих москвичей проперло,
чтоб они вспомнили: кто они, откуда и куда
идут!

Он замолчал, провел рукой по своей порозовевшей
щеке.

Сидящие за столом молчали. Исполнители стояли.
Девушка полулежала в траве, придерживая кал на
груди.

— И еще, — продолжал губернатор. — Вот у вас
Ванюша на березку влез, сделал свое дело. А потом
соскочил — и пустился в пляс. А раньше было не так.
Ведь не так, да?

— Было подтирание, — кивнул постановщик.

— Было подтирание, — закивали сидящие за
столом.

— Было подтирание! — с укоризной откинулся
на спинку кресла губернатор. — А почему его убрали?
По каким соображениям?

— Мне кажется, это тормозит динамику номера,
— ответил постановщик.

— Тормозит? Динамику? А мы что, куда-то торопимся,
да? Побыстрей, побыстрей, да? Как в
Москве? Все на ходу, да? Чушь! Динамику тормозит.
Ничего не тормозит. Он на березку влез, присел на
сук, отвалил на сиси ей. Ему огузье нужно подтереть?
Нужно! Все нормальные люди подтираются.
Что, наш Ваня хуже других? Или что, русские — дикари такие, да? Русский человек не подтирается? Это
клевета. Динамику! Не надо за формальные слова
прятаться. И не надо самодеятельностью заниматься.
Этот номер клас-си-ка! Ваня навалил, девушки с
платком расписным подплыли, отерли, он штанишки
подтянул — и пляши на здоровье! Это нужно вставить
обязательно.

— Вставим, Сергей Сергеич, — согласился постановщик.

— В общем, доводите вещь до ума, — произнес
губернатор в микрофон и передал его постановщику.

— Не позорьте наш край.

— Будем работать, Сергей Сергеич, — кивнул
постановщик.

— Работайте, не жалейте себя, — губернатор заворочался
в кресле, готовясь встать, и произнес свое
традиционное напутствие: — Мы должны забивать
только золотые гвозди.

Постановщик закивал.

— Номер — уже классика. Но классику нельзя
превращать в рутину, — губернатор встал.

— Культура такого не прощает, — встала 3-й вице-
губернатор.

— Культура такого не прощает! — подтвердил
губернатор. — Второй раз глядеть не приеду. А семнадцатого
— все посмотрим!

— Сделаем, Сергей Сергеич, — кивал постановщик.

— Не подведем.

— Не подводи! — погрозил ему крепким пальцем
губернатор и оглянулся. — Миш!

Сидящий в зале неподалеку медведь встал, взрычал,
подошел, опустился на колени. Губернатор привычно
вспрыгнул ему на спину, обхватил за шею.

Медведь проворно понес его из зала. Свита заспешила
следом.

Медведь пронес губернатора через вестибюль,
спустился по ступеням к машинам, присел. Губернатор
слез со спины, перед ним тут же распахнули
дверь черного джипа. Он влез в машину, дверь закрыли.
Свита расселась по двум другим машинам.
Кортеж тронулся.

— Сергей Сергеич, — обернулся референт, сидящий
рядом с водителем. — Малышев звонил дважды.
Он по поводу тех греков.

— Я же сказал, мы примем кого угодно, — ответил
губернатор, глядя в окно. — Хоть папу римского.

— Там еще шестеро.

— Ну и что? Местов нету, что ль?

— Да есть, но их уже… восемнадцать. Многовато.

— Размещай всех в новой, без вопросов.
У губернатора в кармане зазвонил мобильный.
Он достал его:

— Да, зая. Нет, зая, обедайте без меня. Нет. Не
сердитесь. Да. Я буду пораньше сегодня. Да. Целую
всех.

И тут же опять зазвонил мобильный.

— Да, Ярослав, — заговорил губернатор. — 
Гром всегда гремит внезапно, ты это знаешь лучше
меня. И если мы к нему оказались не готовы, это вина
только наша. И моя и твоя. Здесь третьего нет и
быть не может, валить не на кого. Мы с тобой не зажаты
между Изенгардом и Мордором. У нас есть
пространство для маневра. И всегда будет. Да. Паниковать
не надо. Нет, Ярослав. Ты опять упрощаешь
или просто не хочешь меня понять. Нет! Это ты не хочешь меня понять! Да. Да. Конечно! Я приму решение
сегодня. Сегодня! Все.

Он убрал мобильный, глянул на часы:

— Так. Сережа.

— Слушаю, Сергей Сергеич, — обернулся референт.

— На комбинат не успеваю, назначь на завтра, на
двенадцать.

— Хорошо.

— Отпускай всех. А я — в тупичок.

— Понял.

Референт набрал номер, приложил мобильный к
уху:

— Лев Данилыч, Сергей Сергеич дал отбой по
комбинату. Завтра — в двенадцать. Спасибо.
Одна из черных машин покинула кортеж, свернув
влево. Две другие продолжали движение. Проехали
проспект, свернули и после нескольких поворотов
подъехали к КПП. Шлагбаум поднялся, обе
машины въехали на новую улицу с двенадцатью новыми
одинаковыми бежевыми коттеджами под черепичными
крышами. Машины подъехали к коттеджу
№ 6и остановились.

— Сережа, поезжай, займись размещением.

— Есть, Сергей Сергеич, — кивнул референт.

— Вась, заедешь за мной через два часа, — сказал
губернатор водителю.

— Хорошо, — кивнул тот, не оборачиваясь.
Заднюю дверь джипа снаружи открыл охранник.
Губернатор вышел. Медведь с рычанием опустился
на колени.

— Отдыхай, Миш, — потрепал его за ухо губернатор
и, подойдя к калитке, нажал на звонок.

Калитку тут же открыли. Губернатор вошел, закрыл
за собой калитку, оставив охрану и медведя
снаружи, прошел по совсем коротенькой дорожке из
природного камня к дому, поднялся по ступенькам и
вошел в приоткрытую дверь.

Остановившись на коврике, он осторожно притворил
за собою дверь. Пересек прихожую с цветами
и колоннами, приблизился к стеклянной двери,
за которой горел красноватый свет. Губернатор облизнул
губы, взялся за ручку двери, открыл и вошел
в просторную гостиную, освещенную красными
светильниками. Окна гостиной были наглухо закрыты
плотными темно-вишневыми шторами.
Красное ковровое покрытие стелилось по полу,
стояла ампирная мебель, горел камин. Посередине
гостиной стояли две девочки-близняшки в праздничной
форме советских школьниц, в пионерских
галстуках. Черные, аккуратно заплетенные косички
их были украшены большими белыми бантами, на
белых передниках на груди алели пионерские значки.
На ногах у девочек были белые, приспущенные
на щиколотки гетры и черные лакированные туфельки.
Руки девочки держали за спиной. Красивые
одинаковые лица их с презрительной усмешкой
смотрели на вошедшего.

— На колени! — произнесли девочки одновременно.
Губернатор упал на колени.

— Ты кто? — спросила одна из девочек.

— Я раб Анфисы и Раисы.

— Раздевайся, раб! — приказала девочка.

Губернатор стал неловко раздеваться, стоя на коленях.
Наконец разделся, оставшись только в трусах.

Его член торчал, растягивая трусы. Губернатор согнулся,
как бы скрывая свою эрекцию.

Девочки подошли к нему. Одна из них вынула
из-за спины руку со стеком, ткнула стеком в член губернатора.

— Чё там у тебя торчит, раб?

— Мой член, — дрожащим голосом пробормотал
губернатор, стремительно краснея.

— Почему он торчит?

— Потому что я люблю пионерок.

Девочка снова ткнула стеком в член:

— А чё он так плохо стоит?

— Не знаю, не знаю… — скорбно замотал опущенной
головой губернатор.

— Это хорошо, по-твоему?

— Нет, это очень плохо…

— Своим членом ты позоришь нас, пионерок.

— Простите, простите меня…

— Нет, мы тебя не простим.

— Простите, умоляю…

— Знаешь, что мы с тобой сделаем?

— Нет, не знаю.

Девочки лукаво переглянулись и произнесли:

— Щас мы сделаем укол, чтоб твой член стоял
как кол!

— Не надо, не надо… — запричитал губернатор.
Лицо его побагровело, нижняя губа безвольно
отвисла. Девочка зловеще вынула руки из-за
спины. В правой ее руке был шприц, наполненный
полупрозрачной жидкостью, в левой — наручники.

Губернатор всхлипнул:

— Я буду плакать.

— Это хорошо! — зло засмеялась девочка со
шприцем.

Другая девочка взяла наручники, подошла к губернатору
сзади. Все так же стоя на коленях, он послушно
протянул руки за спину:

— Я буду плакать…

Девочка защелкнула наручники на его широких
волосатых запястьях.

— Я буду плакать! — всхлипнул губернатор.

— Ну, что, Анфиска, посмотрим, что у него в
трусах? — спросила девочка со шприцем.

— Посмотрим, Раиска, — ответила другая и тут
же толкнула губернатора ногой в бок.
Он опрокинулся навзничь.

— Я буду плакать… — бормотал он, кривя губы.

— Это хорошо, — произнесли девочки, стягивая
с него трусы.

Пах у губернатора был выбрит, толстый член
стоял.

Анфиска наступила губернатору на волосатую
грудь, прижав его к ковру. Раиска схватила член губернатора
у основания левой рукой и воткнула иглу
шприца в головку:

— Вот так!

Хриплый вопль вырвался из груди губернатора.
Но Анфиска прижала его к ковру:

— Лежать, раб!

Раиска быстро и грубо завершила инъекцию.
Это вызвало новый вопль, перешедший в рыдания:

— Больно-о-о-о! Ох, как больн-о-о-о-о-о!!

— Это хорошо! — рассмеялась Раиска, кинув
пустой шприц в камин и беря с кресла стек.

— Смотри, Раиска! — Анфиска ткнула стеком в
член губернатора. — Просто хряк!

— Хряк! — согласилась Раиска и ткнула своим
стеком в налитую, гладко выбритую мошонку губернатора.

— Хряк, на свинью — бряк!

— Хряк, на свинью — бряк! — повторила Анфиска.

Губернатор пополз по ковру на коленях, вскрикивая
и уворачиваясь. Девочки, обступив его, тыкали
концами стеков в гениталии:

— Он ползет по ковру!

— Ты ползешь, пока врешь!

— Мы ползем, пока врем!

Губернатор завыл.

— Как твой дружок поживает? — Раиска ткнула
стеком в побагровевшую головку. — Вон как раздулся!
Болит?

— Боли-и-и-ит… боли-и-ит… — выл, тряся головой,
губернатор.

— Это хорошо! — произнесли девочки.

Губернатор полз, подвывая.

— Анфиска! — топнула туфелькой Раиска.

— Чё, Раиска?

— Чё-то надоел он мне.

— Ну, блин, а мне как надоел!

— Чё с ним сделаем?

— Давай его выпорем!

— Давай!

Губернатор перестал ползти, склоняясь и касаясь
ковра потным лбом.

— Не надо… не на-а-а-адо…

— Надо, Федя, надо! — произнесли девочки.

Встав по бокам, они стали сечь губернатора по
ягодицам. Губернатор завизжал, задергал руками, силясь прикрыть ягодицы. Анфиска стала сечь его по
ногам, он старался прикрыть ноги. Раиска в этот момент
секла его по ягодицам.

— Пощади-и-ите… пощади-и-и-ите!! — выл губернатор.
Девочки перестали сечь:

— Анфиска!

— Чё, Раиска?

— Он пощады просит.

— За просто так? Я не согласна.

— И я не согласна.

— Пусть чё-то сделает.

— Точно! Пусть чё-то сделает.

— Тогда мы его простим?

— Тогда мы его простим!

— А чё такое ему, типа, сделать?

Девочки задумались, глядя на голого, согнувшегося
на ковре губернатора. Потом продолжили:

— Анфиска!

— Раиска?

— Я придумала.

— И чё ты придумала?

— Он же любит пионерок?

— Любит.

— Так, блин, пусть его трахнет пионерка!

— Точно! Пусть его трахнет пионерка!

Девочки наклонились к губернатору и пропели
ему в уши:

— Тогда мы тебя про-о-о-остим!

Губернатор снова завыл и запричитал:

— Не надо… не на-а-а-до…

Анфиска взяла колокольчик, позвонила.

В гостиную вошла такая же девочка, во всем похожая
на Анфиску и Раиску. Под ее форменной юбкой
с передником что-то сильно торчало.

— Привет, Лариска! — улыбнулись ей девочки.

— Привет! — усмехнулась она.

— Ты готова трахнуть его?

— Готова! — тряхнула косичками Лариска.

— Честное пионерское?

— Честное пионерское! — Лариска подняла
правую руку в пионерском салюте, а левой задрала
свою юбку.

Из-под юбки торчал большой искусственный
фаллос, надежно притянутый к Ларискиному паху
черными кожаными ремнями.

— Ух ты! — Анфиска осторожно провела стеком
по фаллосу. — Котовский?

— Котовский! — кивнула Лариска.

— Большо-о-ой! — делано покачала головой Раиска.

— Тридцать три сантиметра! — бодро сообщила
Лариска.

— Видишь, что тебя ждет? — Раиска угрожающе
показала губернатору стеком на фаллос.

— Не надо… не на-а-а-адо! — завыл сильнее губернатор,
сворачиваясь калачиком на ковре.

— Надо, надо… еще как надо…

Анфиска и Раиска сняли с него наручники, схватили
за руки, поставили на колени.

— Засади ему Котовского! — произнесли Анфиска
и Раиска.

— Засажу ему Котовского! — ответила Лариска,
пристроилась сзади и ввела резиновый фаллос в анус
губернатора.

Губернатор закричал.

— Чуфырь, чуфырь, не сробей, богатырь! — 
произнесли Анфиска и Раиска, коснувшись стеками
ягодиц губернатора.

Лариска стала ритмично содомировать его.

— Вот, хорошо! — подсмеивалась Анфиса, поднимая
юбку Ларисы, чтобы лучше видеть.

— Круто, круто… — шлепала губернатора по
спине Раиска. — Лариска, сильней!

— Я стараюсь… — двигалась Лариска.

— Не надо-о-о… не надо-о-о-о! — выл губернатор.
Ноги его задрожали, из его члена брызнула
сперма.

— Блин! Он уже кончает! — воскликнула Анфиска.

— Ларис, засади-ка ему поглубже!

Лариска схватила губернатора за бока, с силой
прижалась к нему. Анфиска и Раиска схватили губернатора
за плечи, помогая Лариске.

— О-о-о-о! О-о-о-о!! — заревел губернатор.

— Хорошо! — шлепала его по спине Раиска.

— Ох, хорошо! — пощипывала его бок Анфиска.

Лариска похохатывала.

Губернатор вскрикнул и рухнул на ковер. Девочки
тут же смолкли.

Лариска осторожно вынула фаллос из губернатора,
встала и вышла. Вслед за ней, прихватив стеки
и наручники, вышли Анфиска с Раиской.

Бездыханный губернатор остался лежать на
красном ковре. Дверь бесшумно открылась, вошла
женщина средних лет с пузырьком нашатырного
спирта в руке. Опустившись на корточки рядом с лежащим,
она открыла пузырек и поднесла к его носу.

Губернатор слабо поморщился. Вздохнул, очнувшись.
Женщина тут же вышла. Он перевернулся на
спину, вдохнул полной грудью, вытер мокрые от слез
глаза и щеки. Его член по-прежнему стоял.

Полежав некоторое время на спине, губернатор
сел, скрестив ноги. Потрогал свой напряженный
член. Затем медленно встал и побрел к двери. Выйдя
из гостиной, медленно поднялся на второй этаж, пересек
холл и вошел в просторную ванную комнату.
Большая ванна в форме раковины была наполнена.
Он влез в нее, откинулся на подголовник и замер,
прикрыв глаза.

В ванную комнату вошла та женщина средних
лет с большим стаканом морковно-сельдерейного
сока, поставила его на край ванны.

— Благодарю вас. Принесите мне мой мобильный,
— произнес губернатор, не открывая глаз.

— Хорошо, — она вышла.

Губернатор открыл глаза, взял стакан, отпил половину,
поставил. Женщина вернулась, передала ему
мобильный и вышла. Он набрал номер, приложил
мобильный к покрасневшему уху:

— Да, Ярослав. Мы не договорили. Конечно.
Я же сказал: сегодня. Сейчас. Да. Если я сказал, что
сейчас приму решение, значит, я это сделаю. Точка.
Он помолчал, вздохнул и продолжил:

— Вот, смотри. Я сейчас расскажу тебе одну историю.
Реальную. Это не выдумка, не моя фантазия.
Это было, реально было. И не так давно. Жил был
человек. Нормальный, вполне приличный гражданин.
С высшим техническим образованием. Была у
него семья: жена, дочка. Была работа неплохая. Свою
семью он полностью обеспечивал, особых нужд не
было. На работе его ценили, уважали. Жили они с
женой счастливо, друг друга понимали. Летом втроем
ездили на море. В общем, все было вполне благополучно.
Но в один прекрасный момент этот человек
вдруг сильно задумался: а правильно ли я живу?
И не смог дать себе ответа. Он знал, что он живет
благополучно, в достатке, что у него милая жена,
очаровательная дочь, уютная квартира, хорошая работа.
Но правильно ли он живет в высшем смысле?
Он спрашивал себя снова и снова. И не мог дать себе
положительного ответа. И так это его достало,
что в один момент, весной, когда жена и дочка гостили
у родственников, он собрал рюкзак, взял деньги,
документы, написал жене и дочке письмо, в котором
попрощался с ними и попросил его не искать,
оставил им все свои сбережения. Оставил завещание,
ключи от машины и от дома. А сам ушел. И не
просто ушел, а уехал довольно далеко. Ехал сперва
долго на поезде. Потом вышел на пустынном полустанке.
И пошел в лес. Это был старый дикий лес.
И тянулся он на сотни километров. И человек пошел
по этому лесу. Хотя он и был чисто городским
жителем, лес он знал и любил. По профессии он был
геофизик, часто бывал в экспедициях. И вообще любил
походы, ходил на байдарках. Страха перед лесом
у него никогда не было. Даже наоборот, лес его всегда
притягивал своим покоем. И еще человек этот
был, что называется, рукастым, то есть любил мастерить.
Короче, пройдя за день километров пятьдесят,
он переночевал в лесу, позавтракал тем, что взял с
собой, и двинулся дальше. Прошел еще столько же.
И снова заночевал. А потом еще. И еще. В общем,
он углубился в лес. И когда понял, что углубился
совсем далеко, он остановился возле лесного ручья.
Достал из рюкзака топор, пилу и наконечник лопаты.
Вытесал топором черенок для лопаты. И принялся
строить себе дом. Он срубил его из вековых сосен,
связал крышу из стволов молодых елок, а сверху
накрыл лесным дерном. Сложил внутри очаг из камней.
Вскопал несколько гряд и засеял их семенами
репы, лука, редиски, чеснока и моркови. Изготовил
себе лук, стрелы, острогу. И зажил как настоящий
лесной житель: охотился, собирал ягоды и грибы,
ставил петли и ловушки на зверей, ловил рыбу, вялил
и коптил мясо, сшил себе одежду из медвежьей шкуры
и шапку из бобра. Пришла осень, он собрал свой
первый лесной урожай с гряд, зарыл его в песок.
Пришла зима, навалило снега, ударили морозы. Но
он был готов к ним: в доме своем грелся у очага, а в
лес выходил охотиться с луком и острогой. Медвежья
шуба и бобровая шапка защищали его от холода.
О чем он думал в свободное от охоты и работы
время? Он думал о том, что наконец-то зажил настоящей
жизнью. Вот так. И этот человек жил в лесу.
Жил себе и жил. Охотился, ловил рыбу, выделывал
шкуры, копал свой огород, сушил грибы, ставил ловушки
на птиц и зверей. И прожил он так почти пять
лет. И был совершенно счастлив. Он забыл про свою
прежнюю жизнь, про жену, про дочь, про геофизику,
про футбол, про книги, про трамваи и троллейбусы.
А потом однажды он попался в свою ловушку. На
медвежьей тропе он подвесил дубовую колоду, которая
должна была сломать хребет медведю. А сломала
ему. Через три года его скелет под этой колодой нашли
охотники. Вот такая история, Ярослав. И все в
ней ясно, кроме одного: случайно ли человек этот
попал в свою ловушку или сознательно? Не знаешь?
И я не знаю. Да и никто не знает. Думаю, даже
этот человек не знал. И теперь уже никогда не
узнает. А ты удивляешься, почему я не подписываю.
Вот так. Будь здоров.

Губернатор положил телефон на край ванны, отхлебнул
сока. Потом погрузился в воду. Вынырнул.
Устало отер лицо ладонями. Вылез из ванны, вытерся
полотенцем, надел халат, взял мобильный. Вышел
из ванной комнаты, прошел в небольшую соседнюю
комнату с мягкой мебелью и телевизором. На диване
аккуратно лежали костюм губернатора, его рубашка,
галстук, трусы, носки. Рядом стояли ботинки.
Он переоделся, бросив халат на пол. Набрал номер,
приложил мобильный к уху:

— Миша, поехали.

Вышел из комнаты, спустился вниз. В вестибюле
его ждал стоящий на коленях бурый медведь. Губернатор
подошел, обхватил медведя за шею. Медведь
поднял его и понес к выходу.

Дина Хапаева. Кошмар: литература и жизнь

Отрывок из книги

О книге Дины Хапаевой «Кошмар: литература и жизнь»

Воздух тяжел и влажен. Давящее серое небо, берег,
поросший густой, ядовито-зеленой травой. Моя
бабушка стоит по колено в мутной воде. В руках
она держит большую рыбу. У рыбы вспорото брюхо.
Наружу, бабушке на руки, свисает склизкая, розово-разлагающаяся рыбья плоть. От отвращения трудно
дышать, но страх еще сильнее. Я хочу, чтобы бабушка
немедленно бросила эту гнусную дохлятину,
вышла из воды, иначе случится что-то ужасное, но
она меня не слышит. Я просыпаюсь, рыдая, — мне
очень страшно за бабушку. Бабушка, в то утро еще
совершенно здоровая и бодрая, математик и убежденный
скептик, высмеивает «эти глупости». Мне
11 лет, и я еще не знаю, что кошмары сбываются.
Что они безжалостно срывают покровы тайны, которую
ты больше всего боишься узнать.

Как всегда, мне было тяжело рассказывать свой детский
кошмар. Не только потому, что перед моим мысленным
взором вставали все те же, не потускневшие от времени
образы, но и потому, что я снова, в который раз, с раздражением
чувствовала свое бессилие, свою неспособность
передать его словами. А мне этого очень хотелось: мой
собеседник, «знаменитый литературовед», который прежде
казался мне образцом интеллектуальной открытости,
уже косился на меня так, будто я предложила ему заняться
спиритизмом.

«А ведь этот все-таки еще не психолог, — подумала я
со злобой. — И сам, я же знаю, пробавляется писательством,
не только „чистой наукой“. А меня уже зачислил
в буйнопомешанные. А может, и в свежеуверовавшие
православные…»

«Что такое кошмар? Что происходит в нашем сознании,
когда он нам снится? И почему кошмары —
хотя бы иногда — сбываются, превращаясь в пророчества?» — незаданные, мои вопросы повисли в пустоте.
Продолжать не стоило, было и так понятно, что «об
этом не говорят». В приличном «научном сообществе».
Действительно, зачем портить себе репутацию? От злости
и неудачи, как всегда, хотелось курить.

Лучше бы я нашла сигарету, и тогда мой коллега не
узнал бы, что его взгляд на кошмар мне представляется
последствием тяжелой родовой травмы, полученной науками
о человеке в процессе высвобождения из лона религии
и мистицизма; что именно в память об этом болезненном
высвобождении научная инквизиция превратила
в табу многие понятия лишь потому, что они ускользали
от неповоротливых орудий «научного сознания», что
драматически сказалось на дорогой моему собеседнику
«объективности» гуманитарных исследований…

После этого разговора мне приснился отличный сон:
люди в сером, лица которых, за исключением Фрейда, я
не могла различить, тыкали чем-то, похожим на огромные
ржавые клещи, в светящийся живой воздух. «Это их метод,
а это — сознание», — догадалась я.

Проснувшись, я стала думать о том, что ни психологи,
ни психоаналитики никогда не допускали мысли о том,
что сны могут обладать своей собственной, особой природой.
И поэтому их никогда не волновал вопрос, кошмарами
они были или не кошмарами. В теории Фрейда
сны служили символическим выражением подавленных
желаний, иллюстрацией истинности психоаналитического
метода. Хотя достаточно вычесть из «толкования сновидений» теорию психоанализа, чтобы убедиться: после
такого простого действия в психоанализе не останется
никакого «позитивного знания», никакой информации о
снах «самих по себе».

Пора было вставать, чтобы идти на встречу с «известным
психологом», — не зря же я в Нью-Йорке. Я представила себе, что будет, если дать ему прочесть цитату из
Джерома К. Джерома: «Говорят, что сновидения — это
комплекс мыслей, мгновенно возникающих под влиянием
того внешнего обстоятельства, от которого мы просыпаемся.
Как многие другие научные гипотезы, эта тоже
иногда соответствует истине». К цитате должен был бы
прилагаться примерно такой комментарий: «Так писал
Джером К. Джером еще в 1891 г., не подозревая, что подход
к снам как к исковерканному отражению событий
внешнего мира будет преобладать в психологии и сто лет
спустя».

Вообще, психологов и психоаналитиков объединяет
сугубо утилитарный подход к снам и уверенность в «лженаучности» кошмара — и понятия, и явления. Психологи
рассматривают сон как кривое зеркало, в котором отражаются
искаженные до неузнаваемости факты реальности
и психические состояния, в основном нежелательные.
В зависимости от конкретной школы, психологи
по-разному объясняют эти состояния, но никогда не
задаются вопросом о том, что именно сон привносит в
них из своей собственной, независимой от психических
расстройств, природы. Я знала, что всякий психолог не
преминет указать на прогресс, достигнутый в исследованиях
физиологии сна. Но даже психологу понятно, что в
рамках этих исследований исключается всякая возможность
задуматься об особенностях сна как ментального
состояния, не говоря уж о кошмаре.

Психолог выслушал меня профессионально-внимательно — он вообще был похож на мышкующую лису.
Он не хотел показаться ретроградом, учил меня заваривать
чай («Ровно три минуты, и крышечку вот так…»)
и долго распространялся о том, что о природе снов
науке известно до удивления мало, что, оказывается,
сон способствует обучению и даже может «предупреждать» организм о грозящих болезнях. Потом он подробно
описал мне, какие опыты он ставит на своих
студентах и пациентах и какие научные выводы можно
сделать, если замерить продолжительность сна с помощью
наручных часов.

На мой вопрос — почему, если нас интересует, что
такое кошмар, мы должны предположить, что рядовой
пациент-невротик, или студент — участник психологического
эксперимента, или даже незаурядно талантливый
психолог в состоянии лучше и точнее изобразить кошмар,
чем, например, Гоголь или Достоевский? — он ничего не
ответил, но посмотрел на меня так, что стало ясно: он готов
нажать кнопку вызова охраны. Но тут мне вдруг стало
все равно. Потому что в этот момент я поняла, как будет
начинаться моя книга.

Тайны кошмара хранит литература. Ибо исследование
природы кошмара было важнейшей темой
творчества целой плеяды гениальных писателей.

Разумеется, воссоздание кошмара как особого
ментального состояния вовсе не есть универсальное
свойство всех художественных произведений, в
которых герою снится страшный сон. Сквозь призму
«кошмароведения» нельзя прочесть Пушкина
или Тургенева, Голсуорси или Эмиля Золя. Они
писали совсем о другом. Их волновали те проблемы
и сюжеты, на которые обычно и обращают
внимание литературоведы: драмы человеческих отношений
и этические вопросы, проблемы взаимодействия
героя и общества, поэта и царя, описание
социальной реальности и ее пороков.

Напротив, творчество Чарльза Метьюрина и Н.В.
Гоголя, Ф.М. Достоевского и Томаса Манна, Г.Ф.
Лавкрафта и Виктора Пелевина трудно понять, игнорируя
перспективу «кошмароведения». Сквозь
призму интереса к кошмару можно по-новому истолковать
их замыслы и обнаружить преемственность
между ними. Кошмар — цель, смысл, суть их произведений
— неуловим посредством обычных литературоведческих
приемов и методов анализа подобно
тому, как изучение природы кошмара лежит за гранью
современной психологии. Тем более что литературоведы
(как и их собратья-психологи), никогда не
считали кошмар предметом, достойным внимания.

И еще я поняла: для того, чтобы начать писать, мне следует
перестать думать о коллегах и вообразить себе вас, читатель.
И если вас не смущает, что кошмар — и явление,
и понятие — это подлинный эпистемологический скандал
для гуманитарного знания, если вы готовы рискнуть оказаться
вне «сообщества ученых» (хотя бы потому, что специалистов
по кошмару просто нет), и если поиск ответа
на вопросы о природе кошмара представляется вам столь
же важным, как и мне, то почему бы нам не затеять с вами
такой чернокнижный разговор?

Я предлагаю называть техники письма, необходимые
для изображения кошмара, для его перевода
из жизни в литературу, словом гипнотика. Новое
слово нужно потому, что слово «поэтика», которым
любят пользоваться филологи, подразумевает, что
автор не до конца понимает подлинные причины, в
силу которых он пишет так, а не иначе, и зачастую
бессознательно применяет те или иные литературные
приемы. Тогда как нас будет интересовать как
раз активная роль автора — создателя прозы о кошмаре.
Гоголь и Достоевский, Лавкрафт и Пелевин
с увлечением ставили смелые опыты и над своими
героями, и над своими читателями, чтобы исследовать
секреты кошмара и научиться их использовать
в своем творчестве. А Томас Манн в романе «Иосиф
и его братья» напряженно размышлял над сутью
пророчеств.

Для исследования кошмара нам потребуется еще
одно понятие — литературная реальность, а именно
то, что представляется нам правдоподобным в художественном
тексте, то, что мы легко принимаем
за его «действительность». Ибо все авторы, живописавшие
кошмары, задавались вопросами о том, где
пролегает грань между кошмаром и жизнью и в чем
отличие — если оно есть — между реальностью и
художественным вымыслом. Чтобы ответить на эти
вопросы, они пытались нащупать границу между
«действительностью» реалистичного литературного
вымысла и кошмаром, понять, как возникает «эффект
реальности» в литературе, и использовать его
для воздействия на читателя.

Воссозданный в художественном тексте, кошмар
приобрел огромное влияние на читателя и превратился
в культурную норму и культурную форму
современности. Литература послужила отправной
точкой для создания культуры потребления кошмара,
породив «жанр ужасов» и вызвав к жизни
Готическую эстетику.

Но читатель, рассчитывающий найти на этих
страницах сонники, Каббалу или «Молот ведьм»,
будет разочарован. Мистические учения, как и божественные
откровения, не в силах помочь нам
приблизиться к пониманию природы кошмара или
пророчеств. И не они ответственны за внутреннее
перерождение проекта европейского рационализма,
приведшее к глубоким изменениям в современной
культуре.

У этой книги триединая задача: понять особенности кошмара
как психологического переживания, литературного
процесса и культурного проекта. Я попытаюсь восстановить
мозаику совпадений, благодаря которым литературный
эксперимент превратился в нашу повседневность.

Выплескивания кошмара из жизни в литературу и из
литературы в жизнь я и предлагаю вам, читатель, обсудить
на этих страницах.