Екатерина Марголис. Следы на воде

Екатерина Марголис. Следы на воде

  • Екатерина Марголис. Следы на воде. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015. — 400 с.

    В автобиографической книге Екатерины Марголис «Следы на воде» Венеция выходит за пределы своих границ: трещины на ее стенах становятся переплетением человеческих судеб; ее мосты соединяют землю и небо, тот свет и этот; кружа по ее улицам, можно забрести в церковь, где одновременно служат две литургии — католическую и православную; лагуна незаметно переходит в заснеженное поле; воздушные шарики в руках детей у базилики Санта-Мария-делла-Салюте превращаются в надутые перчатки-«ежики» на постели мальчика Лёвы, умирающего от рака в московской больнице. Повествование движется любовью — страстью и состраданием, верностью и верой, счастьем присутствия и памятью утраты, покаянием и прощением, откровением красоты и красотой Откровения.

    ГЛАВА ВТОРАЯ

    ПЕРВЫЕ СТРАНИЦЫ

    Мой самый первый лист — пододеяльник. Просто пододеяльник. В углу пришита метка. Это мой адрес. Как на письме. А еще там, наверное, есть мое имя Xeniя. Так хотел назвать меня отец. Но мама сказала, что это имя значит «чужестранка», и назвали меня по-другому. Я еще не умею читать, но мне нравятся черные буквы и цифры. Чтобы попасть к пришитой метке, нужно проехать через горы (колени) и долины, подняться вверх по ребрам, по проталинам шеи, взобраться на подбородок, а оттуда на кончик носа… Мой пододеяльник — это и письмо, и карта, и ландшафт. Иногда его стирают и вешают сохнуть на балконе. И тогда он становится парусом. Он надувается на ветру и наполняется белым светом.

    До моих двух лет жили в коммуналке в Брюсовском переулке, — ее я помню смутно. Длинный темный коридор и прямоугольник белого света. Он вливался в дом вместе со звоном колоколов. У входной двери звонил телефон, а из противоположного конца — колокола. И вот, еще до больницы, бежишь, бежишь изо всех сил к раскрытой двери и оказываешься на балконе. Прямо перед тобой купола соседней церкви, и тебя подхватывает колокольный звон. Впрочем, взрослые хором утверждают, что в 1970-е годы в Советском Союзе колокола звонить не могли. Было запрещено. Но я-то точно помню, звонили! И этот льющийся свет.

    Еще раньше был белый потолок. Мой лист — это потолок. В нем были трещины. Если тебе три года и ты лежишь месяцами, глядя в потолок, то не нужно рисовать — можно просто разглядывать трещины: рыцарей, ангелов с кастрюльками, плачущего мальчика, от которого убежали и коза, и жираф, которых его послала пасти мама — смотрительница замка. Глядеть на потолок куда интереснее, чем слушать жалостливые вздохи бабушкиных подруг: ах, бедная девочка, как же так. В три года сломать позвоночник… Ну надо же как повезло — если бы шейные, то конец. А если ниже — то паралич на всю жизнь.

    Боже мой, когда же они уйдут?

    Оставьте мне мой потолок.

    Перелом позвоночника оказался и впрямь переломным: с этого мига девочка помнит себя собой, уже подряд, без провалов.

    Она не выносила, когда ее жалели. Ничего ужасного девочка в своем горизонтальном положении не видела. Жить это не мешало. Не мешало играть и думать.

    Мой лист — белая крыша. Я пока не могу ходить, но зато ко мне в гости приходит воробей.

    У меня есть лопатка, и я могу копать ею снег на крыше, лежа в спальном мешке.

    В больнице было куда хуже. Там не было трещин на потолке, не было мамы и почти все было белое. Коричневым запомнился только взрослый шестилетний мальчик. У него даже имя было коричневое — Сережа. Сережа проглотил значок. Он очень этим гордился. Оно и понятно: проглотить значок — это по-мужски, не то что сесть верхом на перекладину шведской стенки, закричать «Бабушка, смотри, я на лошадке!», а очнуться в больнице со сломанными позвонками. Цветными были картинки и стихи. Но надо было ждать, чтобы тебе их прочли. Букв еще не было. А пока тянулся длинный белесый день, и только где-то с краешку было немного стихов.

    — Старая лестница,

    Что ж ты не спишь?

    Что ты все время

    Скрипишь и скрипишь?

    — Милый мой мальчик,

    Когда же мне

    Спать?

    Надо людей

    Провожать

    И встречать.

    Чтоб не устали,

    Чтоб не упали,

    Надо перила

    Им подавать.

    — Старая лестница,

    Но, между прочим,

    Люди не ходят

    По лестницам

    Ночью.

    Так почему ж ты

    Ночами

    Не спишь?

    — А по ночам, —

    Ты поверь мне,

    Малыш, —

    То тяжелы,

    То легки,

    Словно дым,

    Сны сюда входят

    Один за другим.

    Тихо под ними

    Ступени поют…

    Слышишь, мой мальчик?

    Они уже тут.

    Ирина Пивоварова

    Потом потолок обвалился. Дом был старый. Балки прогнили. Перекрытия рухнули. Мы жили на верхнем этаже и чудом остались живы. Примчались исполкомовские начальники, поднялся переполох, и на годы мы остались без дома.

    А накануне был детский праздник. Пахло елкой и мандаринами. Пахло так, как будто никакой советской власти не было и быть не могло. Как будто белый снег не заносил братские могилы, как будто в одной из них не лежали смерзшиеся кости нашего расстрелянного прадеда-философа Густава Густавовича Шпета, как будто белый флаг не развевался над человеческими судьбами и судьбами целых семей и народов, как будто по ночам не стучали печатные машинки и не печатали на папиросной бумаге самиздат, как будто белый кефир не разливался по серому подземному переходу, как будто каждый шаг вне дома не был пропитан враньем и позором. Как будто улица Горького и впрямь была Тверской, как ее называла бабушка. И это тоже было ее ответом на то, что даже полвека спустя вместить невозможно.

    Исполком. Потолком.

    Слова. Они имели смысл и цену. За них можно было и угодить. Семья Поэта, приходившаяся и нам родными, щедро предложила пережить трудные времена на его даче. Сами они жили там только летом, а мы отныне круглый год. Вода на улице. Уборная — тоже. Телефона, само собой, не было. Рубили дрова. Носили воду. Топили печку. Варили кашу. Родители ездили на работу в университет и обратно. За нами приглядывала бабушка.

    Там все и началось.

    По той же дороге, чрез эту же местность…

    Мы росли на полях стихов к роману. Большой дом поэта стоял среди сугробов, как корабль, готовый к отплытию. Имя поэта мало затрагивало детскую жизнь — более того, с детским снобизмом мы полагали до поры до времени, что все носятся с ним просто потому, что он папа нашего дяди, а нам почти родственник, что-то вроде дедушки. Что до паломников, так это его добрые знакомые — старички и старушки. Скукоженную, кутавшуюся в шаль молитвенно называли «Надежда Яковлевна» и добавляли вполголоса «Мандельштам»; бородатого с палкой шепотом — Копелев; про горбоносую говорили, что она сестра Цветаевой, которую детское воображение рисовало как цветочную фею — одну из разноцветных куколок из конфетных оберток, которые так ловко скручивала для нас после чая ее подруга — Софья Исааковна. Фигурки всё множились на столе, а потом от едва заметного дуновения начинали кружиться в вальсе по клеенке с яблоками. Шел снег или падали листья. А роман и поэт были пейзажем за окном. Физическим пространством детства.
    В доме жили и другие стихи. Пушкин, прежде всего.

    Вечер. Трещит натопленная печь. А мама или бабушка читает, словно про нас:

    И вот уже трещат морозы

    И серебрятся средь полей…

    Читатель ждет уж рифмы «розы»,

    На вот, бери ее скорей…

    И невольно тянешь руки, чтобы поймать, как мячик.

    …Огонь опять горит — то яркий свет лиет,

    То тлеет медленно — а я пред ним читаю

    Иль думы долгие в душе моей питаю.

    И забываю мир — и в сладкой тишине

    Я сладко усыплен моим воображеньем,

    И пробуждается поэзия во мне:

    Душа стесняется лирическим волненьем,

    Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,

    Излиться наконец свободным проявленьем —

    И тут ко мне идет незримый рой гостей,

    Знакомцы давние, плоды мечты моей.

    И мысли в голове волнуются в отваге,

    И рифмы легкие навстречу им бегут,

    И пальцы просятся к перу, перо к бумаге,

    Минута — и стихи свободно потекут.

    Так дремлет недвижим корабль в недвижной влаге,

    Но чу! — матросы вдруг кидаются, — ползут

    Вверх, вниз — и паруса надулись, ветра полны;

    Громада двинулась и рассекает волны.

    Плывет. Куда ж нам плыть?

    . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .